спальне-мансарде в доходном доме в Ист-Сайде[52]. В комнате была стеклянная крыша, но не было окон, воды, приходилось пешком подниматься на шестой этаж. Она готовила на кухне этажом ниже, в квартире, где жило многочисленное семейство. Она ходила к соседям в гости, по вечерам сидела на площадках пожарных лестниц и посещала грошовые кинотеатры с девушками из округи.
Она носила потертые юбки и блузки. В этой обстановке природная хрупкость придавала ей такой вид, будто она изнемогает от нужды и лишений. Соседи не сомневались, что у нее туберкулез. Но двигалась она так же, как и в гостиной Кики Холкомб, – спокойно, грациозно, уверенно. Она мыла полы в своей комнате, чистила картошку, принимала холодные ванны в жестяной лохани. Раньше она никогда ничем подобным не занималась, но все у нее получалось очень ловко. У нее была врожденная способность к действию, способность, которая совершенно не гармонировала с ее внешностью. Новый жизненный фон ее нисколько не угнетал. Трущобы были ей так же безразличны, как и светские гостиные.
К концу второй недели она вернулась в свою квартиру-пентхаус[53] на крыше отеля, выходящего в Центральный парк, а в «Знамени» появились ее статьи о жизни в трущобах. Они были точны, беспощадны, талантливы.
На званом обеде ей пришлось выслушать массу недоуменных вопросов:
– Дорогая моя, неужели действительно вы написали все это?
– Доминик, вы что, в самом деле жили в этих трущобах?
– О да, в том самом доме на Двенадцатой восточной, который принадлежит вам, миссис Палмер, – отвечала она, лениво поводя рукой в изумрудном браслете, который был слишком широк для ее тонкого запястья. – Там у вас канализация засоряется через день и нечистоты заливают весь двор. На солнце они отливают синим и фиолетовым безупречных радужных оттенков… А в квартале, которым вы, мистер Брукс, управляете как опекун Клэриджей, на всех потолках растут совершенно очаровательные сталактиты, – говорила она, наклоняя златокудрую голову к приколотому к корсажу букету, где на матовых лепестках белых гардений поблескивали капельки воды.
Ее попросили выступить на собрании благотворительных организаций. Собрание было очень важное, с радикальным, боевым настроем, и организовали его самые выдающиеся в этой области женщины. Альва Скаррет был очень обрадован и благословил ее.
– Иди, детка, – сказал он. – И не жалей красок. Благотворительные организации нам очень нужны.
Она стояла за трибуной в душном зале и смотрела на плоские лица, непристойно упивавшиеся собственной добродетелью. Она говорила спокойно, без бурных интонаций. Среди прочего она сказала:
– Семья, живущая на первом этаже, ближе к черному ходу, не утруждает себя квартирной платой, а дети не могут ходить в школу из-за отсутствия одежды. Но в забегаловке на углу отца семейства поят в кредит. Он здоров и имеет хорошую работу… Парочка со второго этажа только что купила новый радиоприемник за шестьдесят девять долларов и девяносто пять центов наличными. На четвертом этаже отец семейства ни одного дня в своей жизни не проработал и не собирается. У него девять детей, все на попечении церковного прихода. Скоро появится и десятый…
Когда она закончила, раздалось несколько сердитых хлопков. Она подняла руку и сказала:
– Не надо аплодисментов. Я на них и не рассчитывала. – И вежливо спросила: – Есть ли вопросы?
Вопросов не было.
Вернувшись домой, она застала там Альву Скаррета, который поджидал ее. В гостиной ее квартиры он выглядел нелепо, пристроив свое огромное тело на краешке изящного стула. Он напоминал сгорбившуюся горгулью[54] на фоне панорамы города, переливающейся огнями за сплошной стеной из стекла. Город походил на настенную роспись, предназначенную для украшения комнаты и придания ей завершенности. Тонкие линии шпилей на фоне черного неба продолжали изящные линии мебели. Огни, переливавшиеся в далеких окнах, отбрасывали отражения на непокрытый натертый до блеска пол. Холодная точность прямоугольных строений снаружи гармонировала с холодной и жесткой элегантностью внутреннего убранства. Альва Скаррет нарушал эту гармонию. Он походил одновременно и на доброго сельского доктора, и на карточного шулера. На его тяжелом лице была добродушная отеческая улыбка, которая служила ему и фирменным знаком, и универсальной отмычкой. Он умел выглядеть так, что доброта его улыбки нисколько не преуменьшала, а напротив, подчеркивала серьезность и солидность его фигуры. Впечатление доброты несколько убавлял длинный, тонкий, крючковатый нос, который зато добавлял солидности. Живот, свисавший почти до колен, солидности убавлял, зато добавлял доброты. Он поднялся, расплылся в улыбке и взял Доминик за руку.
– Решил заглянуть по пути домой, – сказал он. – Надо кое-что тебе сказать. Как прошло собрание, детка?
– Как я и ожидала.
Она сорвала шляпку и бросила ее на первый попавшийся стул. Волосы ее падали косой челкой на лоб и прямой волной ниспадали на плечи. Они были гладкими, густыми и несколько напоминали купальную шапочку из светлого золота. Она подошла к окну и остановилась, глядя на город. Не оборачиваясь, она спросила:
– Что же ты мне хотел сказать?
Альва Скаррет смотрел на нее с удовольствием. Он давно уже оставил все попытки сближения с ней, лишь иногда без особой надобности брал ее за руку или трепал по плечу. Никаких надежд на ее счет он уже не лелеял, но в душе его жило некое смутное, полуосознаваемое чувство, которое он сам для себя выражал так: «Чем черт не шутит…»
– У меня хорошие новости для тебя, дитя мое, – сказал он. – Я тут разработал небольшой план, так, маленькую реорганизацию, и решил, что кое-что надо бы объединить под рубрикой «Жизнь женщины». Понимаешь, вопросы образования, домашнего хозяйства, ухода за детьми, правонарушений среди несовершеннолетних и все в таком духе. И всем будет руководить один человек. А лучшей женщины для этой работы, чем моя миленькая крошка, я не вижу.
– Ты меня имеешь в виду? – не оборачиваясь, спросила она.
– А кого же еще? Как только Гейл вернется, я получу его согласие.
Она повернулась и посмотрела на него, скрестив руки и держась ладонями за локти.
– Спасибо, Альва, – сказала она. – Только я не хочу.
– Как это не хочешь?!
– Так вот не хочу.
– Ради всего святого, пойми же ты, какой это будет большой шаг!
– Шаг куда?
– К блестящей карьере.
– Я никогда не говорила, что собираюсь делать карьеру.
– Но не хочешь же ты вечно вести занюханную колонку на задних полосах?
– А кто говорит, что вечно? Пока не надоест.
– Но подумай о том, чего ты можешь добиться в большой игре! Подумай, что для тебя сможет сделать Гейл, как только ты привлечешь его внимание!
– У меня нет ни малейшего желания привлечь его внимание.
– Но, Доминик, ты нужна нам. После твоего сегодняшнего выступления все женщины будут стоять за тебя горой.
– Не думаю.
– Почему? Я зарезервировал две колонки сегодняшнего набора на собрание и на твою речь.
Она взяла телефон и, протянув ему трубку, сказала:
– Распорядись, пожалуйста, забить их другим материалом.
– Почему?
Порывшись в ворохе бумаг на столе, она нашла несколько листков, отпечатанных на машинке, и вручила ему.
– Вот речь, которую я сегодня произнесла, – сказала она. Он просмотрел листки. Он не сказал ни слова, но один раз схватился за голову. Потом он сорвал трубку и распорядился дать как можно более краткое сообщение о собрании и не упоминать имени оратора.
– Прекрасно, – сказала Доминик, когда он бросил трубку. – Я уволена?
Он скорбно покачал головой:
– А ты хочешь, чтобы тебя уволили?
– Не обязательно.
– Я это дело спущу на тормозах, – пробормотал он. – Гейлу ничего не скажу.
– Как хочешь. Мне решительно все равно.
– Послушай, Доминик… я знаю, что не вправе задавать вопросы… но только почему же ты вечно выкидываешь такие номера?
– Без всякой причины.
– Но, понимаешь, я же слышал о том шикарном приеме, где ты высказывалась на эту тему вполне определенно. А потом ты идешь на собрание радикалов и говоришь там совершенно другое.
– Но, однако же, и то и другое – правда, не так ли?
– Да, конечно, но разве нельзя было поменять местами те обстоятельства, при которых ты соизволила высказать свое мнение?
– Тогда в этом не было бы никакого смысла.
– А в том, что ты сделала, смысл есть?
– Нет. Никакого. Но это меня позабавило.
– Я не могу тебя понять, Доминик. Ты и раньше так поступала. Так замечательно, талантливо работаешь – но как раз в тот самый момент, когда ты можешь сделать настоящий шаг вперед, все портишь, откалывая очередной номер вроде этого. Почему?
– Возможно, именно поэтому.
– Так скажи же мне, скажи как другу, ведь ты мне нравишься, ты мне интересна, – к чему ты на самом деле стремишься?
– По-моему, это достаточно очевидно. Я не стремлюсь абсолютно ни к чему.
Он беспомощно развел руками. Она весело улыбнулась:
– К чему такой скорбный вид? Ты мне тоже нравишься, Альва, и ты мне тоже интересен. Мне даже нравится разговаривать с тобой, что еще лучше. Садись, расслабься, сейчас принесу выпить. Тебе, Альва, надо выпить.
Она принесла ему стакан матового стекла. Позвякивание льдинок нарушило наступившую тишину.
– Ты такой славный ребенок, Доминик, – сказал он.
– Конечно. Я такая.
Она уселась на краешек стола, опершись ладонями сзади, прогнулась на выпрямленных руках, медленно покачивая ногами.
– Знаешь, Альва, было бы просто ужасно, если бы у меня была работа, которой бы мне действительно хотелось.
– Какие глупости! Какие невероятные глупости! Что ты этим хочешь сказать?
– То, что сказала. Было бы ужасно иметь работу, которая нравится и которую боишься потерять.
– Почему?