Гай Франкон сидел за длинным столом, покрытым, казалось, не скатертью, а полотнищем света. Сегодня он как-то не слишком грустил по поводу серебряных прядей, появившихся у него на висках. Они ярко сверкали на фоне его черных волос и придавали ему чрезвычайно опрятный и элегантный вид, равно как и жестко накрахмаленная рубашка, надетая к черному вечернему костюму. На почетном месте восседал Питер Китинг. Он откинулся в кресле, расправив плечи и держа в пальцах ножку бокала. На его белом лбу блестели черные кудри. В этот момент тишины гости не чувствовали ни зависти, ни обиды, ни злобы. В зале царило неподдельное настроение братства, вызванное присутствием красивого бледного юноши, серьезного, как при первом причастии. Ралстон Холкомб поднялся, чтобы произнести тост, и застыл с бокалом в руке. Он приготовил тост, но, к великому собственному изумлению, услышал, что с абсолютной искренностью говорит нечто совсем иное:
– Мы – хранители великого человеческого предназначения, возможно, величайшего из всех, до которых оказался способен подняться человек. Мы достигли многого, и мы часто ошибались. Но мы готовы со всем смирением уступить дорогу нашим наследникам. Мы всего лишь люди, всего лишь искатели. Но всем лучшим, что есть в наших сердцах, всеми высокими достоинствами, которыми наделен род человеческий, мы ищем правду. Это величайшая миссия. За будущее Американской Архитектуры!
Часть втораяЭллсворт М. Тухи
I
Стиснуть кулаки – так, чтобы кожа ладоней намертво вросла в сталь, которая пригрелась в руках. Твердо расставить ноги – так, чтобы остались вмятины в камне, ощутить ответное давление гранита на подошвы. Забыть о том, что есть тело, а не десяток осей напряжения – в пальцах, в запястьях, в плечах, в коленях, в отбойном молотке. Чувствовать только этот инструмент, захлебывающийся в руках, его агонию и конвульсивную дрожь одновременно с дрожью собственного желудка и легких.
Видеть лишь отвесный оскал гранита, постепенно превращающийся в цепочку угловатых дрожащих зубцов с паутиной трещин. Чувствовать, как отбойный молоток и воля в едином порыве устремляются в толщу сопротивляющегося камня. Вот из чего складывалась жизнь Говарда Рорка час за часом и день за днем на протяжении двух последних месяцев.
Он стоял на раскаленных камнях под палящим солнцем. Его лицо загорело так, словно покрылось бронзовым налетом. Его пропитанная потом рубашка прилипла к телу, и вся спина была в длинных мокрых потеках. Вокруг него возвышался карьер, весь испещренный переходящими один в другой выступами. Это был мир, лишенный травы и земли: мир каменных плато, крутых обрывов и скал. Этот камень появился не в результате кропотливого труда столетий, склеивающих остатки дождей и приливов; он родился из раскаленной массы, медленно остывавшей в неведомых глубинах, затем был изгнан на землю и по сей день хранил в себе неистовую ярость, почти равную ярости вгрызающихся в него людей.
Прямые линии свидетельствовали о мощи этого противоборства. Каждый удар обрушивался на скалу с безукоризненной точностью. Камень, неспособный гнуться и покоряться, с треском раскалывался. Отбойные молотки вгрызались в него с тяжелым нудным жужжанием; напряженная тяжесть звука наваливалась на нервы, пронзала черепа, и казалось, что содрогающиеся инструменты дробят не только камень, но и людей, держащих их в руках.
Ему нравилась эта работа. Временами ему казалось, что это борцовский поединок между его мышцами и гранитом. Ночью он валился с ног от усталости, но ему нравилось ощущение пустоты, вызванное телесным изнеможением.
Каждый вечер он проходил две мили от карьера до маленького городка, где жили рабочие. Земля в лесу, которым он шел, была мягкой и теплой, и, как ни странно, после каждого дня тяжелой работы в карьере он улыбался от удовольствия, глядя под ноги. Он видел, как его ботинки вминаются в податливую землю, оставляя за ним неглубокие следы.
На чердаке дома, который он снимал, стояла деревянная кадка. Краска давным-давно сошла с ее дна и стенок, а голые доски приобрели светло-серый цвет. Говард подолгу лежал в ней, пока прохладная вода смывала каменную пыль с его кожи. Он откидывал голову на край кадки и закрывал глаза. В огромную усталость давно уже прокралось какое-то особое облегчение; усталость подавляла все чувства, кроме одного – приятного ощущения того, как напряжение постепенно покидает мышцы.
Рорк ужинал на кухне вместе с другими рабочими из каменоломни. Он сидел в одиночестве за столом в углу. Чад от подгоревшего жира, который беспрестанно трещал на огромной газовой плите, наполнял комнату едким дымом. Рорк ел мало, зато пил много воды; прохладная сверкающая жидкость в прозрачном стакане опьяняла.
Он спал в крохотной каморке под самой крышей. Потолочные балки почти касались его кровати. Когда шел дождь, он слышал, как каждая капля стучит по крыше, и ему стоило больших усилий понять, почему он не чувствует, как дождь стучит по его телу.
Иногда после ужина Рорк уходил в лес, который начинался сразу за домом. Там он ложился на живот, упираясь локтями в землю. Подпирая подбородок ладонями, он разглядывал узоры прожилок в травинках, что стелились перед ним. Он дул на них и наблюдал, как они то заволнуются, то снова замрут. Он перекатывался на спину и лежал неподвижно, чувствуя тепло земли под собой. Высоко над ним замерли все еще зеленые листья, но их зелень была темной, концентрированной, будто собрала все усилия перед тем, как темнота поглотит ее. Листья неподвижно застыли на фоне лимонно-желтого неба; его светящаяся бледность плавно утекала за горизонт. Рорк вжимался бедрами и спиной в землю; земля сопротивлялась, но нехотя поддавалась. Это была молчаливая победа, и по мускулам его ног разливалась незнакомая радость.
Случалось, правда не часто, что он садился и долгое время сидел неподвижно, затем улыбался ленивой улыбкой палача, наблюдающего за жертвой. Он думал о том, что жизнь проходит мимо, о зданиях, которые он мог бы и даже должен был построить, но которые, возможно, никогда не появятся на этой планете.
Он прислушивался к своей боли с холодным отрешенным любопытством и говорил себе: «Ну вот, опять». Он ждал, желая понять, как долго будет продолжаться эта боль. Он наблюдал, как его Я борется с ней, и испытывал от этого странное и тяжкое удовольствие. Ему даже удавалось забыть, что страдает он сам. Он мог презрительно усмехнуться, не понимая того, что усмехается над собственной агонией. Такие моменты были редки, но, когда они приходили, он испытывал те же чувства, что и в карьере: он должен дробить гранит, должен вбивать клин и вышибать эту внутреннюю тоску, которая упорно стремилась пробудить в нем жалость к себе.
Доминик Франкон тем летом жила одна в огромном особняке в колониальном стиле в имении отца, в трех милях от рабочего городка. Она никого не принимала. Старый управляющий и его жена были единственными людьми, которых она видела, да и то по необходимости. Они жили на некотором расстоянии от особняка, недалеко от конюшен. Управляющий смотрел за усадьбой и лошадьми, а его жена вела хозяйство в доме и готовила для Доминик.
Пожилая женщина прислуживала с вежливой строгостью, которой научилась в те дни, когда мать Доминик жила здесь и восседала на почетном месте в большой столовой среди гостей. Вечером Доминик садилась одна за стол, накрытый словно для официального банкета. Зажигались свечи, и язычки желтого пламени стояли неподвижными сверкающими металлическими копьями почетного караула. Темнота растягивала комнату до размеров дворцового зала, оцепленного шеренгой неусыпных стражей – больших окон. Большая хрустальная ваза, залитая светом, стояла в центре длинного стола. В ней плавала всего одна кувшинка, чьи лепестки раскинулись вокруг сердцевины, желтой, как язычки огня свечей.
Старая женщина подавала на стол молча и незаметно и исчезала из дома сразу после выполнения своих обязанностей. Когда Доминик поднималась в свою спальню, на кровати уже лежала ночная рубашка с тонким кружевом. Утром, когда она входила в туалетную, ее уже ждала ванна, полная воды, благоухающей гиацинтом; отполированный зелено-голубой кафель блестел под ее ногами, огромные полотенца, раскинувшиеся как снежные сугробы, жаждали обнять ее тело, и тем не менее она не слышала ни звука и не чувствовала чужого присутствия в доме. Старая женщина обращалась с Доминик с такой же почтительной заботой, как и с венецианским стеклом в шкафчиках гостиной.
Доминик провела столько лет и зим в окружении людей только ради того, чтобы чувствовать себя одинокой, что опыт реального одиночества всегда производил на нее магическое действие. Исподволь оно привило ей слабость, которую Доминик никогда прежде не позволяла себе: она полюбила одиночество.
Доминик вытянула руки, затем лениво опустила их, чувствуя сладкую, вялую истому в локтях, как после первого бокала вина. Было приятно чувствовать на себе летнее платье, чувствовать, как колени и бедра встречают слабое сопротивление ткани при движении; при этом она ощущала не столько ткань, сколько собственное тело.
Дом стоял в одиночестве посреди огромного поместья. Вдали простирались леса, на целые мили вокруг не было ни души. Она скакала на лошади по пустынным длинным дорогам, по укромным тропинкам, ведущим в никуда. Листья блестели на солнце, ветки били ее по лицу, когда она проносилась мимо. Временами у нее захватывало дыхание от неожиданного чувства, что нечто великолепно-ужасное встретится ей за следующим поворотом дороги. Она не смогла бы объяснить, что именно она ожидала встретить. Она не могла сказать, будет ли это какой-то пейзаж, человек или событие; Доминик знала лишь об одном свойстве этого: оно осквернит ее удовольствие.
Иногда она выходила из дому пешком и шла милю за милей, не зная, с какой целью идет и когда вернется. Мимо нее проезжали машины, люди из рабочего городка знали ее и кивали ей, ее считали хозяйкой особняка, какой в свое время была ее мать. Она сворачивала с дороги и шла по лесу, свободно размахивая руками. Она запрокидывала голову, чтобы видеть верхушки деревьев. Она видела облака, плывущие над листвой, и казалось, что гигантское дерево перед ней двигалось и наклонялось, готовое рухнуть и раздавить ее. Она останавливалась и замирала с откинутой головой, ее горло сжималось, и ей казалось, что она хочет быть раздавленной. Затем она вздрагивала и шла дальше. Она нетерпеливо отгибала толстые ветки с дороги, и они царапали ее голые руки. Она продолжала идти и после того, как начинала чувствовать усталость, толкая себя вперед, сопротивляясь усталости. Затем она падала на спину и лежала неподвижно, раскинув крестом руки и ноги, и дышала с облегчением, чувствуя себя опустошенной и выдохшейся, ощущая тяжесть воздуха, будто наступившего на грудь.