Источник счастья — страница 72 из 88

Потом они поднялись к Микки в кабинет, проговорили там ещё час и спустились в прихожую.

— Дмитрий разве не останется ночевать? — холодно поинтересовалась Герда. — Я все приготовила для него в гостевой комнате, как вы велели.

— Я пробовал уговорить его, но у него заказан номер в отеле «Кроун», — ответил Микки.

— Скажите ему: это плохой отель. Только одна видимость, что четыре звезды. Там отвратительно готовят, не убирают номера, там сыро и холодно, белье всегда влажное, а дерут втридорога.

Дмитрий надел куртку, взялся за ручку своего маленького чемодана, вежливо улыбнулся Герде, произнёс «Денке шеен» и добавил ещё что-то по-русски.

— Он говорит, что ужин был замечательный, все очень вкусно. Тебе большое спасибо, — перевёл Микки.

— Это я поняла без вас, — Герда надменно выпятила нижнюю губу, — почему вы не перевели ему то, что я сказала про отель «Кроун»?

— Бесполезно, Гердочка. Он всё равно не останется.

Дмитрий прожил на острове в паршивом отеле «Кроун» дней десять. Они с Микки встречались, сидели у моря, гуляли по пляжу вечером, иногда заходили в дом, поднимались в кабинет.

Это был отнюдь не первый русский, который приезжал сюда на остров к Микки. Старика иногда навещали какие-то люди из России. Но никого из них он не встречал на вокзале, ни для кого не надевал английский костюм, не просил приготовить торжественный ужин и гостевую комнату. Никому из них он не был рад, скорее наоборот. Каждый такой визит делал его мрачным, нервным, он ворчал по-немецки: «Вот, чёрт принёс, надоели, чтоб им всем сквозь землю провалиться».

Он писал для Герды немецкими буквами русские фамилии на листочке и просил, чтобы не звала его к телефону. Однажды какой-то вежливый, но нервный пожилой господин слишком настойчиво звонил в дверь виллы.

— Скажи ему, пусть убирается, иначе мы вызовем полицию.

— Что им от вас нужно? — спрашивала Герда.

— Они считают, что мой дед был алхимик и оставил мне тайну эликсира вечной жизни.

Герда весело рассмеялась.

— Ничего смешного, — сказал Микки, — наоборот, это грустно. Ты же читаешь газеты, смотришь телевизор. Там постоянно твердят, что среди нынешних русских много сумасшедших.

В день отъезда Дмитрия Микки разбил очки и свою любимую чайную чашку. Бреясь, сильно порезал щеку и подбородок, надел свитер наизнанку и разные носки. Герда заметила это, когда он обувался в прихожей, но ничего не сказала. Ей хотелось плакать, глядя на него.

Как только он ушёл, она поднялась в кабинет, чтобы навести там порядок. На столе она увидела новую фотографию, единственную цветную среди старых, чёрно-белых.

Это был портрет стриженой светловолосой девушки лет двадцати пяти. Герда долго разглядывала чистое, тонкое лицо.

— Здравствуй, милая фрейлейн. Интересно, кто ты такая? Я знаю людей, я вижу, у тебя умные глаза. Наверное, ты хороший человек, и, уж точно, ты очень важный и дорогой человек для Микки. Иначе ты бы здесь не стояла под стеклом, в красивой рамке.

Герда была такой же одинокой, как её хозяин. Она старела, и у неё появилась привычка разговаривать вслух с самой собой и с окружающими предметами. Так она беседовала с девушкой на портрете, пока пылесосила книжные полки, протирала оконные стёкла, абажур настольной лампы, складывала в стопку разбросанные возле принтера листы.

Когда Микки вернулся с вокзала, она решилась спросить его:

— Кто это?

— Моя внучка, — ответил Микки и тяжело упал в кресло, — её зовут Софи. Ей скоро исполнится тридцать лет. Она живёт в Москве. Дмитрий её отец. Мой сын.

***

С тех пор Герда героически держала за зубами все свои горячие «почему?». Микки жадно просматривал почту, бумажную в почтовом ящике, электронную в компьютере.

Почты было много. Кроме обычного набора бесплатных газет, рекламных брошюр и талонов, электронных спамок, Микки получал множество ответов на свои запросы в библиотеки, архивы, университеты разных стран. Приходили извещения о посылках, и Герда везла домой с почты на багажнике своего велосипеда стопки книг на немецком, английском, русском.

Микки написал несколько учебников по военной истории. До того, как купил виллу и окончательно поселился здесь, он жил в Англии, Бельгии, Швейцарии, Франции, читал лекции в университетах. До сих пор к нему по электронной почте обращались за консультациями, иногда приезжали журналисты.

В последние пять лет он работал над книгой о русской революции. Стол его был завален бумагами, он часами сидел за компьютером. Герда, заглядывая ему через плечо, видела на экране незнакомый русский шрифт. Буквы становились все крупнее. У Микки портилось зрение.

— Кому это нужно? — ворчала она. — Могли бы пощадить свои глаза и мозги, отдохнуть на старости лет.

— Да, наверное, не нужно никому, — отвечал Микки, — но отдыхать я буду в могиле. И чем меньше стану щадить свои глаза и мозги, тем позже там окажусь.

Впрочем, после появления Дмитрия он подходил к своему компьютеру лишь для того, чтобы посмотреть почту. Он, кажется, даже читать не мог, брал книгу, водил лупой над страницами минут десять, откладывал, шёл гулять или сидел на пляже в шезлонге часами, просто так, глядя на море и слушая чаек.

Он стал забывчив и рассеян. Не надевал шапку в холод, терял очки, мог не бриться неделю, пока Герда не напомнит.

— Тебе не стыдно, фрейлейн? — шёпотом спрашивала Герда светловолосую девушку на снимке. — Неужели ты ничего не знаешь, не понимаешь, не чувствуешь? Неужели никогда не приедешь?

Москва, 1917

В Москве шла война. Город был в баррикадах. Обстреливались улицы, переулки, дворы, в окна попадали снаряды, гранаты. Пули били стекла фонарей, и вспыхивали высокие газовые факелы. Загорались дома, не только деревянные, но и каменные. Пожары никто не тушил, огонь перекидывался на соседние здания. В квартиры врывались ошалевшие, с безумными глазами красногвардейцы, искали оружие, попутно брали всё, что понравится. При малейшем сопротивлении или просто так, смеха ради, расстреливали всех, без разбора.

Обыватели создавали домовые комитеты, устраивали круглосуточные дежурства в подъездах, пытаясь защитить своё жильё, имущество, жизнь, таскали ведра и тазы с водой, заливали головешки, летевшие от соседних пожарищ.

Когда затихала стрельба, по Тверским, по Арбату, по Сретенке слонялись пьяные мародёры, сдирали с трупов сапоги. Мрак, холод, смерть царили в Москве. Никто не знал, когда это кончится и что будет завтра.

Поздним вечером прибежала Люба Жарская, в облезлом тулупчике, в сером бабьем платке. Она плакала, целовала Михаила Владимировича, Таню, Андрюшу, говорила, что квартиру её разграбили, она сама спаслась чудом и теперь хочет бежать, до Витебска, к Варшаве, там у неё двоюродный брат.

— Подожди, поживи у нас, — уговаривал Михаил Владимирович, — скоро всё образуется, хотя бы стрелять перестанут.

— Нет, Миша. Ничего уж не образуется. Перестанут стрелять, значит, они победили. Тогда закроют границу, и все мы окажемся под арестом, на одной огромной каторге размером с Россию. Не хочу ждать своей очереди на убой, как скотина бессловесная. Пусть убьют по дороге, это даже лучше.

Вид новорождённого Миши вызвал у неё новый приступ рыданий.

— Ангел, чудо, как же ты в этом аду?

Няня собрала для неё узелок с едой, Таня дала что-то из своей одежды. Михаил Владимирович попытался сунуть ей в карман немного денег, но она категорически отказалась.

— У вас у самих мало, да и бумажки эти скоро ничего не будут стоить. Бог даст, увидимся, не в этой жизни, так потом, когда-нибудь.

Агапкин проводил её до подъезда. Прощаясь, она обняла его, забормотала странно бледными без помады губами:

— Феденька, береги их, кроме тебя теперь некому. Данилов, если выживет там, в Кремле, он всё равно с этой красной чумой будет биться до конца, до смерти. Он белый полковник, смертник. — Она вдруг испуганно зажала рот ладонью. — Господи, что ж я каркаю, дура такая? Типун мне на язык! Он хотя бы знает, что у него родился сын?

Агапкин молча помотал головой.

— Ладно, пойду, пока тихо. Попробую к вокзалу. Когда-нибудь какой-нибудь поезд поедет, а нет, так пешком добреду. Прощай, храни тебя Бог, Феденька.

Люба исчезла во мраке. Только сейчас, проводив взглядом её длинную, смутную фигуру в нелепом платке, Федор заметил, что и правда тихо. Слышно, как ветер шуршит ледяными листьями, и, если закрыть глаза, можно подумать, все по-прежнему. Обычная московская ночь в конце октября.

Он нащупал папиросы в кармане, чиркнул спичкой. А может быть, правда, всё кончилось? Если до утра стрельбы не будет, надо сходить на Никитскую, поговорить с Мастером. Нельзя больше оставаться в роли слепой марионетки. Пусть объяснит, что они собираются делать? Станут сотрудничать с красной чумой? Или, может быть, тихо исчезнут, пока не закрыта граница? Такой вариант вовсе не исключён.

Федор ясно представил пустой особняк, намертво запертую дверь. У него, в отличие от многих других в Москве и во всей России, в эти жуткие октябрьские дни почему-то не было сомнений, что чума обосновалась здесь надолго. При всей внешней абсурдности этой новой власти в ней есть сила и даже определённое обаяние, бесовской соблазн. Они говорят то, что от них хотят слышать измученные одичавшие массы. Солдатам обещают мир, рабочим — хлеб, крестьянам — землю. Когда все другие болтают, спорят, сомневаются, эти — действуют, с абсолютным, безоговорочным чувством собственной правоты. Не боятся крови, людского суда, Божьего гнева.

Он не успел докурить папиросу, а со стороны Красной площади послышался жуткий гул, грохот. Тротуар затрясся под ногами.

В полночь 30 октября большевики открыли огонь из тяжёлых орудий по Кремлю. Трое суток шла пальба по Древним стенам. Со стороны храма Христа Спасителя подступы к Кремлю защищал пулемётный расчёт под командованием прапорщика, девятнадцатилетней баронессы де Боде. Каждая очередная большевистская атака гасилась пулемётным огнём.