— Точно, — вздохнул седоусый. — Завербовал вас Андромедов. Вы ведь имеете отношение к Большой Науке, извините за назойливость?
— То, чем я сейчас занимаюсь, как раз граничит с любительством, а то и шарлатанством, — ответил Визин. «Ах, послушал бы Коля!»
— Разыгрываете меня, — опять вздохнул старик.
— Нет. Я, если хотите, работаю над проблемами суеверий.
— Так ведь это то, что надо!
— Для чего надо?
— Для той самой лекции.
— Видите ли, я как раз и думаю, что такие лекции — проявление откровенного суеверия.
— Я вас не понимаю… Получается что-то вроде того, что научная позиция — суеверие, а андромедовщина — нет, так что ли?
— Я этого не сказал. Я вообще не знаю, что такое андромедовщина.
— Вы не подумайте, — печально заявил вдруг старик, — что я какой-то там ретроград, враг мечтаний, дерзаний…
— Ради бога, я не думаю так.
— Уж если говорить вашими словами, то мое, выходит, суеверие в том, что я за то, чтобы сперва навести порядок на земле. И первая задача, чтобы мир не шатался, не делился, чтобы никаких угроз. А потом уж можно по-серьезному и за оболочку нацелиться. — Он показал глазами в потолок. Суеверие?
— Суеверие, — сказал Визин.
— Что ж тогда, по-вашему, не суеверие? Наука — суеверие, мир на земле суеверие… Где несуеверие-то?
— Несуеверие в трезвости. — Визин отодвинул газеты, потому что вода со шляпы седоусого уже подбиралась под нижнюю, и край ее посерел. — Не нужно ни из чего делать жупела. Когда говорят «наука всесильна» — это жупел. Когда утверждают, что она ни черта не может, — тоже жупел. Перестаньте лезть в небо, пока на земле чехарда, — опять жупел. Таково мое мнение. Ориентировочно. Ну, а мир на земле — тут уж извините, тут я вам не говорил, что это — суеверие. Стоящие вещи можно делать только тогда, когда нет драки — здесь двух мнений быть не может.
— Интересная у вас позиция. — Во взгляде старика появилось любопытство. — Когда ее не было, драки-то?
— Бывало. Жаль, что редко и непродолжительно. Было бы чаще и дольше, люди, может быть, и не потянулись бы к какой-то Сонной Мари.
— Ну, а Марь суеверие или нет?
— Не знаю. Может быть.
— Что может быть? Да или нет?
— Я — не знаю. А может быть все. — Визин встал, поклонился. — До свиданья. Если встретите Екатерину Кравцову, скажите ей, пожалуйста, что один человек, специалист по суевериям, увидел ее в галерее лучших людей и запомнил. Как запомнил и ваш рассказ о ней и ее специальности.
Уходя, Визин чувствовал спиной озадаченный, грустный взгляд.
10
Визин стоял у окна и смотрел на вечереющий ландшафт. Туча давно уплыла, опять было тихо, озеро было зеркальным; солнце садилось ясно, погоже.
«Пауки, — думал он. — Иван Андреевич Лестер. Дима Старовойтов. Волюнтарист. Аэрофотосъемки. Доктор Морозов. Тысяча и одна ночь. Пора оживать. Видно, этот ураган не случайно занес тебя сюда».
От озера потрусила стайка ребят; они что-то кричали и размахивали руками; у некоторых были удочки. Потом они рассыпались. Вспомнились те двое, что сегодня утром у автостанции пожирали глазами юношу на костылях Дима для них был, конечно, героем.
«А потом они соберутся где-нибудь в скрытом от взрослых глаз местечке и, возбужденные, сжигаемые жаром мечты, станут фантазировать. И полетят шары, и повиснут в небе огненные круги, и засеребрятся тарелки, и спустятся к ним с небес ины, и откроется Чудесная Страна… Да ведь про инов-то, может быть, догадались прежде всего именно они, дети. Догадались, а потом увидели. А за ними — и взрослые. И все у инов хорошо, все мудро, прекрасно, благородно… Но почему? Неужели потому, что действительно лишь там хорошо, где нет нас?»
Солнце уже наполовину ушло за лес; озеро потемнело, отливая розоватыми пятнами; во всем была какая-то стройная, уверенная мелодия… Да, не такой закат изобразила на своей картине Тамара. И дело не в том, что она изобразила не то озеро и не то время года — нет, не в том. Конечно, у нее был колорит, была палитра и другие искусные штуки, о которых со знанием дела говорили ее приятели. Но там не было мелодии, — пусть не этой вот, теперешней, пусть! — там не было никакой мелодии. Во всяком случае, Визин, вспоминая картину жены, не чувствовал мелодии и не помнил, чтобы когда-нибудь чувствовал; картина была безголосой. И ему стало жаль, что это так, и в оправдание жены он подумал, что все дело в том, что он теперь здесь, в Долгом Логу, и что с ним происходит то, что происходит, и если бы подобное происходило раньше, то он бы, возможно, и услышал мелодию в той картине…
Тоня пришла поздно ночью. Одета она была уже по-новому: темно-синее торжественное платье, как будто она собралась на высокий прием; прическа а-ля-Матье, делавшая ее старше и строже. Сейчас только несмыкающиеся губы и длинные неуверенные глаза напоминали ту, которая всего лишь позавчера утром появилась в его номере, потому что «Светлана Степановна послала узнать…»
Опять, конечно, ее никто не видел, пока она к нему пробиралась, и опять дома было сказано, что она будет ночевать у бабушки.
Визин начал собирать на стол, и она, помедлив, принялась помогать ему.
— Завтра я уезжаю, — сказал он.
— Ага. — Она почему-то старалась не смотреть на него.
— В Рощи, — сказал он.
Опять «ага».
— Потом дальше.
Он еще что-то говорил: об обстоятельствах, которые сложились так, что мешкать ему нельзя, что невозможно сказать ничего определенного о том, сколько продлится его поездка, что задачи, стоящие перед ним, осложнились, — говорил коротко, телеграфно, репликами, следя за тем, чтобы получалось все спокойно и деловито, и она все так же односложно отвечала, либо кивала или вздыхала сдержанно.
Так продолжалось долго, они уже сидели за столом, и он ухаживал за ней чуть-чуть небрежно, как будто они хорошо и давно знали друг друга, и ему и ей было все исключительно ясно, детали не имели значения. И он думал, что это правильно, не должно быть никаких эксцессов, сцен, никакой, словом, театральности, потому что и в самом деле все ясно, ничего не убавить, а также не прибавить к тому, что было и есть между ними, а разметка будущего — это стало бы напускным ребяческим щебетом, в лучшем случае, а скорее всего — пошлым притворством.
— Ты кассиршу с автостанции, Полину, знаешь?
— Знаю.
— Что она за человек?
— Человек как человек.
— Замужем?
— Нет пока.
— Пока?
— Вроде, переписывается с кем-то. Ждет. Давно.
— Сколько ей лет?
— Постарше меня… — Тонин мимолетный, но выразительный взгляд сказал ему, что расспросы эти не худо бы объяснить.
— Понимаешь, мне показалось, что я ее встречал. Там, дома у себя. Дважды.
— Мало ли одинаковых лиц, — со вздохом проговорила Тоня.
— Да, конечно…
Атмосфера их встречи стала угнетать его. Даже разговор о Полине, — хотя в глазах Тони и отразилась тень ревности, — казался уверткой, сознательным уходом от главного. Во всем была натянутость, даже в новом наряде Тони; все было похоже на молчаливый сговор двух игроков; вся эта спокойность, невозмутимость, внешняя деловитость обнаруживали позу — то есть без театральности все-таки не обходилось. Безропотность и покорность Тони, ее кивки, вздохи, взгляды, даже ревность к Полине казались ненатуральными — в них угадывался упрек ему, и он понимал его обоснованность, и это его тяготило.
— А Лестера Ивана Андреевича ты тоже знаешь?
— Его все знают.
— Он правда по паукам погоду предсказывает?
— Ага.
Он наконец, не выдержал, взял ее за руки, повернул к себе.
— Ты понимаешь, что происходит?
— Ага, — ответила она еле слышно.
— Происходит, что я оставляю тебя! — Он проговорил это нервно, резко и достаточно громко.
Она испуганно сжалась, быстро посмотрела на дверь, попыталась освободиться из его рук.
— Не надо…
— Я же оставляю! Оставляю!
— Я понимаю…
— Ты считаешь, что все в порядке вещей?
— Не знаю… — Она всхлипнула, отвернулась.
Это было совсем неожиданно. Он обнял ее; она уткнулась в его плечо.
— Прости меня… Сам не знаю, почему… Я объясню…
Она кивала, всхлипывая. Потом она пошла в ванную приводить себя в порядок. «Идиот», — сказал он себе.
…Потом он убедительно и разгоряченно толковал ей, что если очень хорошо пораскинуть мозгами, то никакой поездки ему ни черта не нужно, все — блажь, вывих, и по-настоящему только ее одну, милую и добрую Тоню, ему, может быть, и нужно — с чистым сердцем он может заявить, что таких, как она, не встречал… А спустя несколько минут, уже доказывал, что и это, скорее всего, блажь, потому что разве он нужен ей, разве может быть нужен, ведь она о нем не имеет никакого представления, не знает, что он за птица, какая каша у него в голове…
Он устал, выдохся, измаялся, видя, что так ничего и не смог ей объяснить; но молчание было еще мучительнее, и он вдруг заявил, что не удивится, если после всего, что он тут наплел, она встанет и уйдет, — это было бы закономерным, справедливым, поистине «зачем зря пустоголубить»… И почти без перехода он стал уверять ее, что ему все-таки не хочется, чтобы она уходила, хоть он и наплел и хоть ехать надо так или иначе. И еще он уверял ее, что после поездки вернется и, может быть, вообще больше не уедет из Долгого Лога.
Мало-помалу оба успокоились.
Он сказал, что вчерашнее платье шло ей больше — в нем она была непосредственнее. Она не согласилась; «Ну да, как деревенская дурочка». И он увидел, что это — просто отговорка, и когда стал искать, зачем ей такая отговорка, догадался, что она сегодня не хотела перед ним молодиться, а стремилась выглядеть старше, чтобы больше подходить ему, то есть чтобы не бросалась в глаза, не смущала его разница в их возрасте. Когда такая догадка осенила его, он уставился на нее, как будто увидел в первый раз, и подумал, что, может быть, ему и в самом деле не следует никуда ехать, что на его месте уехал бы разве круглый болван. «Чего ты ищешь, чего тебе еще искать?!»