Истоки. Книга вторая — страница 45 из 75

Теперь же, заболев немотою, все безмолвствовало: и пароходные сирены молча били паром, и кочеты, вытягивая шеи, махая крыльями, беззвучно разевали клювы. Денис, Лена, Юрий и Юля приходили с работы домой, шевелили губами, но она ничего не слышала. Как во сне, двигались люди. Покачивая высохшей седой головой в шерстяной вязаной шапочке, она сетовала:

– Ну и жизнь пошла – все молчат! И птицы стали бестолковые – ни чириканья, ни пения.

– Зато не слышишь грохота фронта. Подкатил к городу, – сказал Денис.

Наблюдая, как родные собираются на митинг, где выступит приехавший из Москвы член Государственного Комитета Обороны, Любава заплакала. Плакала потому, что вспомнила свою молодость, митинги, потому, что ломило все кости. А когда Крупновы присели на стулья перед тем как уйти, она, сжимая руку Дениса, стала упрашивать, чтобы и ее взяли с собой.

– Посмотрю рабочие колонны и окрепну, – изнемогая от усталости, говорила она.

Юрий вывел мать на крылечко. Тут при свете ясного солнца она с тревожно-радостным удивлением посмотрела на каждого, поправила Юрию воротник гимнастерки, одернула пиджак на муже, смахнула невидимую соринку с белой кофточки Юли, поцеловала кожаными губами Лену, потом прижала голову Жени к своей плоской груди. Держась за стояк навеса, смотрела, как по песчаной дорожке сада уходили решительные, красивые люди – ее муж, ее дети, ее внук. И только Костя спал на веранде под марлевым пологом. По улице мимо дома шли и шли рабочие, молча снимали шляпы, кепки, кланялись. И только подвыпивший озорник токарь Колька Оханов забежал на крылечко и, целуя восковые руки Любавы, заорал:

– Славной революционной бабусе ура-а-а! – И, уходя, предложил: – Садитесь на мое плечо, понесу на митинг!

Над Волгой играло горячее солнце, гнулись под сочными плодами яблони в садах.

И вдруг что-то повернулось в сердце Любавы, и она услыхала музыку, далекую и в то же время странно близкую, как приснившееся детство. Любава окинула взглядом пустынную улицу и тут только поняла, что музыка эта звучала в ней самой. Музыка звучала с такой же силой бодрости и натиска, так звала к подвигу, как это бывало очень давно.

Любава сидела в плетеном ивовом кресле, склонив на грудь голову, плотно прижмурив глаза, но она видела своего Дениса молодым, в сапогах, шелковой косоворотке, светлые кудри сбились на прямой лоб. Она видела себя счастливой подругой сильного юноши Дениса, матерью первенца Кости. А песня все нарастала, своевольничала, колонны рабочих густели. И вдруг просверлил песню разбойный свист, загудела мостовая под подковами злых лошадей, ломко затрещала ружейная стрельба. Любава заслонила грудью своих сыновей, совсем еще мальчиков, но чугунное копыто толкнуло ее в плечо, и она упала… Светло заглянуло солнце под ее веки…

Жарким полднем, корежа голубую тишину, налетит из Заволжья черный вихрь, зашумят, зелено перекипая листвой, деревья, присмиреют птицы в травах и подлесках. А когда уйдет на дыбах космато перекрученная вихревая спираль, наискось баламутя Волгу, не сразу успокоятся тополя, трепеща будут перешептываться: все ли на месте? И снова тянутся к солнцу, играя горькими соками под дымчатой корой, и только на горячей земле, не дожив свое, вянет срубленный вихрем сучок, источая с черенка белесую кровь…

Вот так же, не дожив свое, гибнут молодые, будто птицы, подстреленные на взлете.

Прозрачным холодком наливаются осенние дали, покорно шелестя, как бы засыпая на лету, опадают листья с деревьев, устилая багрянцем иссеченную трещинами землю…

Вот так же исподволь, как сумерки короткого осеннего вечера, пришла к Любови Андриановне смерть, простая, мудро примиряющая с избавляющей от всех горестей неизбежностью…

Когда Крупновы вернулись с митинга, Любови Андриановны уже не было в ивовом кресле – было ее холодное тело, затканное густыми ячеями теней обвившего веранду винограда.

Худенькая, со спокойными руками на груди, с белыми цветами вокруг головы и лица, лежала она потом в гробу, безмятежная, постигшая счастье вечного покоя. И никому не казалось странным, что эта маленькая женщина была женой сильного человека, родила и взрастила таких крупных детей. Лицо и руки светились желтизной березового осеннего листа, и вся она была невесома и чиста, как тот лист, отлюбивший солнце и ветер. Подняв гроб с телом Любавы, Юрий и отец переглянулись удивленные: уж очень не по-земному легка.

За гробом шли несколько старых рабочих с обнаженными седыми, лысыми головами. Едва ли не последнего мирного покойника приняло древнее кладбище…

От прямого попадания зажигательной бомбы свечой горел сосновый дом Крупновых, когда Юрий и Денис вернулись с похорон. Трещали ветви столетней ивы у дома. Ополченцы под командованием Агафона Холодова спасали беседку в саду. Агафон остервенело лез в огонь. Упал, завалился неловко, задрав кверху горящую деревянную ногу. Юрий, сдерживая давно просившиеся наружу слезы, ругаясь непривычно, поднял и унес от огня старика. Залил водой деревяшку.

А через час пришел Михаил. Вместе с комиссаром приехал с передовой на завод за танками. На месте дома увидал он догоравшие головешки, над ними никли опаленные ветви ивы. Лена устраивала жилье под берегом в щели.

– Мать… схоронили маму, – сказала она.

Он сел на камень, прикрыл лицо шлемом. Сестра расчесала пальцами его темные потные волосы.

Михаил свернул цигарку, закурил.

– Лена, это очень нехорошо, если я… Мне нужно повидать Веру… Вся душа проросла ею. Или сначала на могилу к маме? Нет, ее повидаю, если все рухнуло…

Лена поправила медицинскую сумку, развернула плечи. Высоко держа голову в пилотке, молча проводила брата до школы под кручей оврага, в этой школе учились те подростки, которые могли стрелять. Маленьких отправляли за Волгу.

XIX

С каждым ударом сердца, все более спокойным, Михаил стынул. А вдруг да и повторится то же самое, что уже было с ним весной сорокового года, когда он вернулся с финского фронта. Но тогда она не отвечала на его горячие письма «из снежного края», а теперь же за год получил две открытки! Спокойные и доброжелательные. Уговаривала его беречься. «А то я знаю вашу натуру…» Знала ли она его лучше, чем он себя, или просто к слову сказала, но даже эта кажущаяся осведомленность в его характере доставляла ему радость, правда, неустойчивую.

Теперь его чувства к Вере отличались от его чувств не только к прежде близким ему женщинам, но и от того, что он переживал весной сорокового года. Тогда меньше всего думал о ее душе, просто «незаинтересованно» любовался красотой, редко жалея и не желая ее. Возносил мечтой на холодные высоты, молился своему богу, временами сердился на него, не задумываясь, чего тут больше: игры воображения, экзальтации чувств или сугубо личной религиозности. Сотворенный им бог жил своей жизнью, парализуя волю и порывы Михаила всякий раз, как только Михаил приближался к нему.

Война научила многому: на место бога поставила девушку-сироту, маленькую, с крупными руками, с недоверчивым и в то же время желающим верить взглядом изменчиво-золотистых глаз.

«У меня большая радость: дядя Макар подшил валенки, и теперь не страшен холодный класс! Ноги как на печке», – писала она ему зимой. Два раза собирал он ей посылки, но их не принимали. Проснувшаяся впервые забота о женщине перерастала в тревогу за ее судьбу, меняя в корне душевный уклад Михаила.

Теперь он знал, зачем пришел к ней, что ему нужно от нее. И тем досаднее было ждать, хотя и догадывался, что не только заседание держит ее за дверями: ей нужно время.

В белом льняного полотна платье, белой панаме, с портфелем в руке показалась она ему в первую минуту строговато-скромной. Склонив голову, сдержанно улыбалась, нижняя полная губа морщилась растерянно, верхняя вздрагивала.

Бывало, думая о нем, приучая себя к мысли, что будет жить с ним, Вера старалась представить себе изрытое оспой лицо. И это лицо было для нее нужным – оно как бы воплощало в себе войну, страдания и мужество людей.

Вере было в таких случаях стыдно за свое благополучие, за свою недостаточно горячую потребность жертвовать собой.

Вера тронула Михаила за руку, вдохнула запах мужского пота, решила заботливо: «Надо постирать его белье».

– Я всего на сорок восемь часов… – Михаил горячо, сбивчиво заговорил о своих настроениях, потом, чувствуя ее пугливую настороженность, примолк.

– Говорите, говорите. – Вера признательно взглянула на Михаила.

Хозяйка квартиры, еще не старая вдова с завитыми под шленскую ярку волосами, встретила их с удивлением, очевидно, мужчины не часто гостевали здесь. Вера жила в маленькой комнате с окном в сад, запущенный, густой.

Накинув на плечи платок, скрестив на груди руки, она ходила по комнате, четко выстукивая каблучками по деревянному полу.

Подперев голову рукой, Михаил улыбался пухлыми губами, любовался ее ногами, стройными, упругими. Встал, мягко опустил на ее плечо руку. Вера прижалась лбом к его груди, но тут же отстранилась. Сомкнув брови, сказала с решительностью исповедующейся:

– Я должна сказать правду. Садись вон там, а я – тут.

Михаил убрал со стола водку, бросил в таз папиросу.

– Я и Александру хотела рассказать о себе, а потом передумала. Ты мне судья, и никто больше… Я любила, и, кажется, без взаимности. Он погиб. Нелегко мне все это забыть.

– Спасибо за доверие, Вера, – сказал он, заикаясь. Или небогата была внешними событиями ее жизнь, или Вера не придавала этим внешним событиям особенного значения, но только говорила она больше о том, что думала и чувствовала. И впервые Михаил начинал понимать, почему она замкнута, неподатлива на знакомства. Он робел перед открывшимся духовным миром Веры.

Михаила озадачила беззастенчивая ее искренность, за которую нужно платить такой же горячей исповедью.

«Как же я отвечу ей тем же? Да и под силу ли, мыслимо ли рассказать о себе все вот с такой детской откровенностью, как будто не знающей ни страха, ни стыда». И, оправдывая, успокаивая себя, подумал: «Да и нужно ли идти до конца, до последней точки во всем?»