Добиться для нее роли в «Блокаде Ахты» было нелегко. Алексей Иванович поставил дирекции ультиматум: либо женой шпагоглотателя будет Каталина, либо отказывается участвовать в пантомиме и он. Катя с волнением ждала ответа: она понимала, чего стоило бы Алексею Ивановичу лишиться этой роли, понимала также, что ставить ультиматум опасно. Публика любила Альфредо Диабелли, но он был немолод, дирекция не так уж им дорожила и, быть может, в самом деле отклонила бы требованье, если б его не поддержал Али-египтянин, старый друг и прекрасный товарищ. — «Уж вы, батюшка, предоставьте мне самому выбрать себе жену», — шутливо, но настойчиво сказал он. Директор уступил, тем более, что сам благоволил к Кате. Не очень ругались и старые наездницы: женская роль в пантомиме была маленькой и невыигрышной.
В объявлениях было сказано, что дирекция, не останавливаясь ни перед какими затратами, даст грандиозный спектакль. Билеты продавались прекрасно. Неизвестно откуда пошел слух, будто на первое представление или на генеральную репетицию днем в цирк приедет государь. Косвенным подтверждением было то, что за кулисами стали появляться чины полиции, что-то осматривали и шептались. В конце января директора вызвали в Третье отделение. Он вернулся оттуда радостно-взволнованный, многозначительно прикладывал палец ко рту и на вопросы отвечал: «Ш-ш-ш!.. Я ровно ничего не знаю!..» Впрочем, он и в самом деле ничего не знал, как не знала ничего и полиция. Но государь любил цирк, в прежние времена нередко посещал его и веселился на спектаклях, как ребенок. Третьему отделению было известно, что в молодости, еще наследником, он раза три смотрел «Блокаду Ахты». Хотя видимых приготовлений к его приезду не было, на фрае с волнением рассказывали, что приготовляется какая-то ложа, где государя никто не увидит. «А то как же, после взрыва поезда! Злодеи всюду проникнут!» — говорил Али-египтянин. В цирке не любили революционеров.
Дирекцией была отведена Кате спокойная, разжиревшая, старая лошадь, Хохол-Удалой, одна из белой шестерки, на которой в свое время Карло показывал «Венгерскую почту». Это очень взволновало Катю. После работы она долго сидела в уборной Алексея Ивановича, вспоминая о прошлом, потом вдруг заплакала и убежала. «Просто беда!» — подумал Рыжков. В свое время он боялся, что Катя сойдется с Карло. «Но уж тот во всяком случае женился бы. И все-таки он был наш брат, артист… Нельзя нам уходить из своего круга и от своего дела… А впрочем, может быть, выйдет хорошо…» Алексей Иванович тоже понимал, что Катя теперь никак не станет хорошей цирковой артисткой. Тем не менее он требовал, чтобы она тренировалась. «Будет хоть какой-нибудь кусок хлеба после моей смерти, ежели тот ее бросит…» Ему трудно было поверить, что человек может быть способен на такую подлость, и он скрывал от самого себя усиливавшееся в нем нерасположение к Мамонтову.
II
В день генеральной репетиции Николай Сергеевич получил заграничный паспорт. Он ни разу не замечал за собой слежки и почти не сомневался, что паспорт ему выдадут беспрепятственно. Все же вздохнул свободно, получив новенькую тугую, пахнувшую клеем книжку с русским, французским и немецким текстом, с подписями, росчерками и печатями. «Нет, это никак не трусость. Но было бы слишком глупо попасть в крепость ни за что. И очень уж мне все здесь надоело… Да, приятно будет оказаться в Париже», — думал он за завтраком в ресторане. Думал также о том, что сказать Кате, как ее утешить, как лучше устроить ее жизнь. Беспорядочно-тревожно думал о предстоявшей встрече с Софьей Яковлевной, о нелепости и постыдности своих поступков, о том, что иначе он поступать не может, — и много пил, как почти всегда в последнее время. «Что ж делать, я таков, таким меня и принимайте», — обращался он к кому-то в мыслях, одновременно чувствуя раздражение и радость.
Полиции у цирка было значительно больше обычного. «Неужели в самом деле будет государь? Хотя едва ли: если бы он ожидался, то тут были бы, конечно, сотни сыщиков». Николай Сергеевич прошел через боковой вход для артистов. Его давно знали в цирке и пропускали беспрепятственно куда угодно. Везде чувствовалось взволнованное настроение больших дней. Все было ему здесь знакомо и неинтересно. В коридорах на крюках висели чучела окровавленных людей и лошадей, — он знал, что они предназначаются для боя русских с чеченцами. «До пяти придется отсидеть, ничего не поделаешь. А когда-то мне это все нравилось и даже волновало меня…»
Он зашел в дирекцию и заплатил двести рублей за лошадь. Десятилетний Хохол-Удалой продавался дешево. Этот подарок был сюрпризом, которым он хотел в последнюю минуту утешить Катю: настоящие наездницы имели собственных лошадей. Директор холодно наклонил голову в ответ на просьбу Мамонтова ничего пока не говорить Каталине. «Может быть, думает: „уезжаешь, такой-сякой, бросаешь девочку!“ Или просто оберегает чистоту цирковых нравов?»
Катя в костюме и гриме сидела в уборной у зеркала, очень бледная и взволнованная.
— Ах, да, твои «мрачные предчувствия»! — преувеличенно весело сказал он, целуя ее. — Какой вздор! А вот есть ли у тебя предчувствие, что я тебе готовлю сюрприз?
— То платье? Синенькое с горошком? Правда? Я страшно рада!
— Нет, не платье. Платье само собой, непременно завтра же его и купи. А про сюрприз не спрашивай, все равно не скажу, — говорил он, удивляясь своей развязности.
— Неужто ты не… — начала она, просветлев, и не докончила. Мамонтов понял, что она хотела спросить: «неужто ты не уезжаешь?» Но Катя не докончила вопроса. Ей не хотелось сейчас же лишать себя надежды.
— Будешь довольна, — сказал он, смеясь еще веселее. — Ну, пора идти. Я зайду после твоего номера.
Катя быстро притянула его голову и крепко его поцеловала. Он не твердо помнил их приметы и суеверия: «Не то надо пожелать успеха, не то это непоправимая gaffe[181]? В сомнении лучше воздержаться», — подумал он и, выйдя за угол коридора, вытер платком лицо, на котором остались следы ее грима.
На балконе уже играли музыканты. В публике было немало знакомых. В цирке, как в итальянской опере, как в балете, завсегдатаи знали друг друга, обменивались поклонами, делились впечатлениями. Мамонтов занял свое место и невдалеке впереди увидел Лизу Чернякову и ее сестру. «Они здесь? Вот неожиданно!» — подумал он с легкой тревогой. «Может быть, какое-нибудь наблюдение? — Николай Сергеевич не принимал участие в тайных совещаниях главарей „Народной Воли“, но предполагал, что и Лиза Чернякова не играет в партии большой роли. — Нет, вздор! Царя в цирке нет, а если музыка уже играет, то значит, он и не приедет».
На арену выезжали черкесы и черкешенки. Из-за горы, в сопровождении свиты, выехал высокий горбоносый Шамиль и занял место на небольшом возвышении. Черкесы и черкешенки сделали круг по арене, затем выстроились позади окружавших арену скамеек. Лошади одновременно встали на дыбы и поставили на скамейки передние ноги. «Красиво. А дальше что же? Ах, да, ведь тут пьеса в пьесе. Как в „Гамлете“… Все-таки, что же эти сестры здесь делают? А может, просто так, как все? Старшая говорила, что обожает лошадей…»
Старшины Ахты занимали Шамиля представлением. На арену вышел Али-египтянин и стал хриплым голосом выкрикивать смешные слова с сильным кавказским акцентом. — «Хоть вы и сам Али-египтянин, а перестаньте безобразить!» — строго сказал ему человек в красном мундире. — «Астав, пажалста, дюша мой, я хочу петь ария из итальянски опера!» — кричал рыжий и затянул: «Адин порция бульон!.. Адин порция бульон!..» Человек в красном мундире заткнул уши, стал гнать Али-египтянина, набил ему в рот муки, которую великан тотчас выпустил из носу, продолжая орать «Адин порция бульон…» Наконец, человек в красном мундире выхватил шпагу и вонзил ее в грудь Али-египтянина. Рыжий прокричал «Адин порция бульон», вынул из раны шпагу и медленно ее проглотил. Непрерывный хохот сменился долгими рукоплесканиями.
«Сейчас Катя», — подумал Мамонтов и с удивлением почувствовал, что немного волнуется. «В сущности, я еще люблю ее… Это письмо в боковом кармане… Опять в боковом кармане, но куда же деть его? Это письмо, вероятно, изменит всю мою жизнь. Лучше было бы его уничтожить. Ящики не запираются, а заказать ключ значило бы вызвать у Кати новые подозрения. Это тоже порядком надоело, я слишком привык к свободной холостой жизни… Да, хуже всего то, что я сам не знаю, чего хочу. То есть, чего хочу, знаю отлично, но чем готов для этого пожертвовать, другое дело… Пожертвовать надо Катей, ее жизнью. Бросить ее — это значит сделать подлость. Однако, и из-за Кати я не могу отказываться от последней возможности счастья! — сказал себе он без уверенности: плохо верил в свое счастье. — Конечно, благоразумнее и честнее всего было бы постановить, что все вздор, что я Катю бросить не могу, и послать принцу телеграмму с отказом от работы. Это было бы очень благоразумно, и очень честно, и я мог бы себе в утешение говорить, что я победил сам себя, и все, что говорят в таких случаях дураки. Но после такой победы над самим собою мне просто не для чего будет жить. А у меня и теперь в душе совершенная пустота, которую нечем заполнить, что бы со мной ни случилось. Любовь так же мало может ее заполнить, как живопись, журналистика, «Народная Воля». Я знаю, что будет несчастье, но все-таки еще одна, последняя попытка что-то взять у жизни должна быть сделана!..»
Али-египтянин, скрывшийся после своего номера, снова появился на арене с большим обручем в руке. Музыка заиграла галоп, на арену вынеслась на белой лошади Катя. Ей похлопали довольно слабо, — Николай Сергеевич принял эти жидкие рукоплесканья как обиду. «Каких еще надо доказательств, что я в сущности еще ее люблю? Но когда любишь „в сущности“, то это несчастье, и надо поскорее бежать. И от той я также убегу, она также скоро станет „в сущности“, и в этом жизнь, и только ограниченные люди могут удивляться и негодовать… Может быть, она меня ищет?» Он встал и по