Историческая неизбежность? Ключевые события русской революции — страница 53 из 65

дней, представители Петроградского совета заняли жесткую позицию{315}. Несогласия наблюдались и среди высшего руководства. Глава тайной полиции (ЧК) Феликс Дзержинский в целом выступал за жесткую линию по отношению к иерархам церкви и иронизировал по поводу выдвинутого Анатолием Луначарским в декабре 1921 г. предложения о попытке диалога с либерально настроенным духовенством. Однако колебался даже Дзержинский: в апреле 1923 г. он выражал обеспокоенность по поводу того, что излишнее силовое давление на патриарха Тихона может вызвать международную напряженность. Бывали моменты, когда прагматические соображения оказывались важнее следования идеологической линии{316}.

О сочувствии верующим речи не шло. Скорее, власти боялись довести ситуацию с верующими до бунта (и потерять политический авторитет у рабочих), одновременно опасаясь обвинений в потакании «реакционным силам»{317}. Возможность компромисса была окончательно перечеркнута серьезным бунтом в текстильном городе Шуе, расположенном в 260 км от Москвы. Как результат волнений (четверо погибших), так и близость Шуи к Москве стали потрясением для властей. В своем знаменитом письме, написанном 19 марта, сразу после того, как до центра дошли новости из Шуи, Ленин заявил, что «черносотенное духовенство во главе со своим вождем совершенно обдуманно проводит план дать нам решающее сражение». Косвенно ссылаясь на слова Макиавелли («Если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществлять их самым энергичным образом и в самый краткий срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут»), Ленин призвал к решительным действиям по подавлению религиозного сопротивления. Из этого письма, которое было опубликовано в 1970 г. в эмигрантском русском журнале, явствует, что на тот момент генеральный план уже существовал{318}. Однако, если помнить о более широком контексте и о развернувшейся внутри Политбюро борьбе, становится ясно, что решение о переходе к жесткой линии было принято поспешно: политике Ленина был присущ менее обдуманный и методичный характер, чем политике мыслителя, чьи идеи он попытался проводить в жизнь{319}.

Тем не менее именно это письмо привело к резкому усилению гонений на религиозные группы и подъему волны антирелигиозной риторики в газетах. Она стала особенно ощутима в последнюю декаду марта 1922 г. и не стихала до начала лета. Если письмо Ленина о Шуе непосредственно предшествовало масштабной антицерковной кампании, то свертывание этой кампании последовало за еще одним важным эпизодом биографии Ленина – первым инсультом, произошедшим в ночь с 26 на 27 марта и сделавшим его инвалидом. Случись этот инсульт, после которого Ленину потребовалась интенсивная реабилитация, на два или три месяца раньше, никто из членов Политбюро не имел бы достаточно власти, чтобы продвигать жесткую линию по отношению к церкви{320}.

В течение марта и апреля советская пресса пребывала в состоянии истерии. Доклады о бесчинствах, творимых черносотенцами, за которыми, как считалось, стояли церковные лидеры, сопровождались письмами от общественности, возмущавшейся тем, что изъятие ценностей идет слишком медленно. Вклад духовенства в дело борьбы с голодом теперь неизменно оценивался так: «слишком мало и слишком поздно». А чаще духовенство обвиняли в открытой обструкции, с удовольствием и в подробностях описывая показательные процессы{321}. Как следствие конфискаций, в Советской России появилось организованное, хотя и немногочисленное, объединение атеистов. Их газета «Безбожник» начала выходить в декабре 1922-го. Знаменитые коммунистические ритуалы – красные крестины и похороны, празднование коммунистического рождества и пасхи – также возникли в период после конфискаций, т. е. в 1923 и 1924 гг.{322}

Полномасштабная борьба против религиозных организаций, проводившаяся с февраля по июнь 1922 г., таким образом, не являлась кульминацией хорошо спланированной политики. Конечно, конфронтация с церковью была в известной степени предопределена, так как большевики были радикальными атеистами и отношение обеих сторон к статусу церковных зданий и имущества слишком различалось: для одних это были материальные объекты, которым стоило найти лучшее практическое применение, для других они олицетворяли собой Царство Божие{323}. Тем не менее именно в этот момент противостояние церкви не было необходимостью. Что произошло бы, если бы удалось достичь компромисса с кем-то из высших иерархов церкви, пользовавшимся доверием как традиционалистов, так и реформистов, – например, с митрополитом Вениамином?

Для любого компромисса такого рода имелись серьезнейшие препятствия – в первую очередь со стороны церкви. Патриарх Тихон был настроен против изъятия чаш для причастия (потиров), что оставляло мало пространства для маневров любому высокопоставленному представителю духовенства, если тот хотел остаться в системе патриархата: действовать без «благословения» владыки считались совершенно неприемлемым{324}. Со своей стороны, многие верующие – даже те, кто симпатизировал большевизму, – считали, что трогать церковную собственность нельзя. Пока советская пресса рассказывала о письмах от «христиан» с требованиями как можно скорее сдать богослужебную утварь, стенограммы встреч с общественностью рисовали совершенно иную картину. На совещании Петроградского совета 20 марта один из ораторов горячо протестовал против изъятий. «Прямо перед Севастопольской кампанией Николай Первый вынудил Киевскую Лавру передать такого имущества больше чем на двадцать миллионов», – говорил он. Однако, если вспомнить последствия Крымской войны, «ни к чему хорошему это не привело». Заканчивалось выступление такими словами: «Я – сын бывшего крепостного, я не иду против советской власти, я ей желаю добра, но я прошу: не идите против Бога…»{325}

На многих простых людей сильно подействовали слова о том, что церковная собственность – это их собственность и они могут делать с ней что хотят, потому что сами ее создали. Такая позиция подводила базу под аргументы рабочей паствы, недовольной закрытием церквей и конфискацией их имущества. Прихожане церкви Святого Питирима, что на Киевской улице в Петрограде, сочли себя вправе заявить летом 1922 г.: «Наша церковь маленькая и построена не силами буржуев и не на их деньги, а одними только нашими мозолистыми руками, и мы собирали церковную утварь, где и как могли»{326}. В то же время люди сочувствовали голодающим и не вполне понимали, с чем из церковной собственности можно безболезненно расстаться. Колебания рядового представителя духовенства нашли свое отражение в отчетах о петроградском процессе священнослужителей. Сначала изъятие церковных ценностей казалось ему неприемлемым, потом он стал считать, что с этим можно смириться. Эти колебания выглядят вполне естественными, если вспомнить, как воздействовали на верующих сторонники конфискаций внутри самой церкви{327}. В конце концов в 1918 г. Поместный собор православной церкви заключил, что «священные сосуды могут быть без украшений и ризы из простой материи, поскольку православная церковь дорожит ими не из-за их материальной ценности»{328}. Тот факт, что волнения произошли лишь в 13 из сотен церквей, все еще работавших в Петрограде в марте и апреле 1922 г.{329}, свидетельствует о том, что «генеральной линии» не было. Преобладало желание не дать вовлечь себя в конфликт; как сказал Вениамин после своего избрания митрополитом в 1918 г.: «Я стою за свободу Церкви. Она должна быть чужда политики, ибо в прошлом она много от нее пострадала»{330}.

Реакция аудитории на слова члена Петроградского совета о том, что не надо «идти против Бога» (крики «Довольно!» и общий шум), свидетельствует о том, что компромисс с духовенством был бы чрезвычайно непопулярен среди рядовых коммунистов. Однако и колебания по поводу того, закрывать домовые церкви или нет, показывают, что далеко не все разделяли горячие антирелигиозные чувства (в отличие от антиклерикальных). И многие официальные лица смирились бы с привлечением верующих к конфискациям, если бы сверху был получен соответствующий приказ.

О возможности альтернативного пути можно судить по последствиям закона о разделении церкви и государства, который большевики взяли за основу декрета от 20 января 1918 г., – он был проведен социалистическим большинством во французском правительстве Клемансо в декабре 1905 г. Этот закон во многом походил на советский указ. В 1902 г. чиновник из Департамента по делам религии сказал адвокату Луи Межану – одному из архитекторов закона 1905 г., – что «разделять церковь и государство столь же глупо, как выпускать диких зверей из клеток на площади Согласия, чтобы они кидались на прохожих», так как после этого не останется моральных ограничений в управлении государством и общественных отношениях{331}. Во Франции существовала сильная традиция антиклерикализма, и в то же время ярко выраженное негативное отношение к церкви некоторых слоев общества, например городского рабочего класса, уравновешивалось крепкой привязанностью к религии и материальной стороне церковной жизни