Когда его сняли с дыбы, шейный позвонок был сломан, голова свисала на левое плечо, а с правой стороны на шее образовалась большая шишка. Боль бушевала во всем теле до умопомрачения, он не мог стоять на ногах, глаза ничего не видели в кровавом тумане, залитые кровью губы продолжали шептать беззвучно: «Не умру, не умру…»
Как он добрался в тот вечер к ограде напротив своего дома в Лос-Паласиос, он не знал. Но помнил, что чья-то рука тронула его за плечо и старческий голос шепнул сочувственно:
— Болит очень, дон Хосе?..
Потом он почувствовал около рта чашку или миску. В нос ударил запах вина. Он еле раскрыл губы, но зубы были стиснуты, как обручем, он не смог разжать их. Немного жидкости просочилось сквозь зубы, большая же часть лилась обратно в посудину.
Пересиливая боль, опираясь на низкое, вздрагивающее плечо, он медленно продвигался вперед. В уши проникал шепот: «Еще немного, дон Хосе, еще немного — и мы придем в Лос-Паласиос… На границе Лос-Паласиос я вас оставлю, дальше для меня рискованно… Кровавые псы всюду наблюдают… Я старый слуга дона Мирандо… Его превосходительство послал меня проводить дона Хосе в Лос… Что? Что вы шепчете? Я не понимаю вас… Еще немного, немного… Если бы он мог сказать или показать, где его дом… Тихо, тихо… Так…»
Был поздний вечерний час. Он сидел один, прислонившись к ограде, на травянистой земляной насыпи. Рядом с ним никого не было, глаза его ничего не видели. Голова привалилась к левому плечу, глаза были устремлены в вечернюю тьму и различали лишь размытые пятна света, двигающиеся перед ним, приближающиеся и удаляющиеся и снова приближающиеся. Трава вокруг была влажной от росы. Он смочил руки и провел ими по лицу. Прохладная влага оживила его. Постепенно его глаза начали различать мелькающие огни. Не Лос-Паласиос ли это? Не его ли это замок, из всех окон которого льется свет? А где старик, что привел его сюда?.. «Еще немного, еще немного… Не понимаю его шепота… Где его дом?» Он никак не может вспомнить, чей это слуга… Как мучительна боль!..
После долгого неподвижного сидения его мозг стал проясняться. Сколько дней прошло с тех пор, как он был брошен на землю теми негодяями? Пять, шесть? Больше?.. Сколько ни старался сосчитать дни своего заточения, ему это не удавалось. Почему в его доме так много света?.. Что там? Праздник? Кто там празднует?.. Донья Роса, оставшаяся в полном неведении о нем, она сидела бы в темноте, в тревоге и горе… Нет, донья Роса — и такое праздничное освещение?.. Нет, нет…
Боль усилилась, он пытался подняться с места и встать на ноги, но ноги были как бы налиты свинцом. Шея болела адски. Его взгляд был устремлен на освещенные окна верхнего и нижнего этажей замка.
Внезапно возникла в мозгу очень ясная мысль: донья Роса, мальчик и вдова, его няня, уже изгнаны из дома. Изгнание уже состоялось, все кончено, его дом уже отдан другим… Чужие живут там… Волки пустыни, пожирающие труды Израиля… Куда делись его домочадцы? С кем они ушли, с кем их изгнали? К какому порту их погнали? Где он найдет их, когда сможет бежать за ними и искать их?
Боль пронзила его сердце. Теперь он ясно видел, что во всем доме зажжены потолочные люстры. В его мансарде раскрыты окна, и люди с непокрытыми, стрижеными головами видны в них, они двигаются по комнате. До его слуха доносятся оттуда звуки веселья и смеха. Этим собакам достался его дом! Что сталось с книгами, рукописями, дорогими манускриптами?.. Роса и ребенок, где они? Неужели все это произошло? Страстный протест сжал его сердце, и вернулась пронизывающая боль. Где они? Куда пошли? Кто позаботится о них? Кто защитит?..
Он дрожал как в лихорадке. Пересилив дрожь, он посидел некоторое время, как бы вспоминая что-то забытое. Вдруг вытянул руки, руки, раздираемые болью, по направлению к своему освещенному дому и сказал внятно: «Не умру, не умру! Йо но морире, маc вивире! Но буду жить, буду жить!»
Если бы он мог стоять на ногах, он спустился бы с насыпи, танцевал бы под этим высоким небом, на перекрестке дороги напротив своего дома, захваченного чужими, жестокими людьми, и пел бы песнь своей жизни, жизни вечной, до скончания веков!..
Всю ту ночь дон Хосе сидел на земляной насыпи, опираясь спиной на доски ограды. Свет в окнах наконец погасили. Погрузилось в сон узкое высокое строение с башенками и балконами, стоящее в саду, среди деревьев; словно храня чужую тайну, оно блестело в свете почти полной луны, иногда погружаясь в темноту, когда облако закрывало ее. Полная тишина охватила все мировое пространство. Холодные звезды сверкали в небесах, одинокие и колючие, как золотые гвозди. Еще несколько раз он пытался встать, но не смог. Он уже не ощущал боли, тело и ноги окаменели. Он остался сидеть на том же месте, а в его мозгу не переставал звучать припев тех четырех слов. Казалось ему, что ночь откликается на этот напев, ему хотелось, чтобы эта ночь продолжалась до бесконечности.
На рассвете, когда заря залила розовой краской небесный свод и благоухающую землю, мимо проходили два жителя Лос-Паласиос. Остановились и посмотрели на сидящего в позе мертвеца… Они узнали его: еврей дон Хосе! Подошли и услышали его дыхание. Подняли его, поставили на ноги. Дон Хосе раскрыл глаза, глядя на них с улыбкой, но стоял без движения. Они пытались заставить его шагнуть, он подчинился. Они начали расспрашивать его, но он, как будто отнялся у него язык, не ответил. Они рассказали ему, что его семью изгнали вместе с евреями Толедо, а дом его отдан в дар одному из министров. Он слушал и тихо улыбался. Когда же они рассказали ему, что его книги и рукописи были брошены в костер в саду — он вздрогнул, но тут же опять улыбнулся. Один из них покрутил пальцем у лба, его товарищ кивнул головой в знак согласия. Да, он сошел с ума… Они вернули его в Толедо, доставили в инквизицию. Гвардейцы, узнав его, сказали:
— Это ведь еврей дон Хосе! Его вчера вздернули на дыбу. Где нашли его?
— В Лос-Паласиос, под оградой, вблизи его замка, — ответили они в один голос.
— А мы не знали, куда он исчез. После того, как сняли его с дыбы, оставили его одного, во дворе, а вернувшись вечером — не нашли его. Мы полагали, что он отправился на небо… Из-за множества забот мы забыли, что он не был изгнан со всем сбродом…
Один из приведших его покрутил пальцем у лба.
Гвардейцы смотрели на избитого, одетого в аристократическую, но рваную и запачканную одежду, стоявшего и улыбавшегося дона Хосе.
— Скажи, кто привел тебя в Лос-Паласиос? — спросил его инквизитор, повернувшись к нему.
Вместо ответа дон Хосе покачал головой и мягко ответил:
— Йо но морире…
Все четверо схватились за бока от смеха.
— Оставьте его тут, люди добрые, идите домой, — сказал им инквизитор. — Мы запросим у начальства, что нам делать с этим несчастным евреем, единственным, как мне кажется, оставшимся в нашем городе.
С месяц держали его в заточении. Были долгие и утомительные переговоры между инквизицией и гражданским судом, так как каждый из них доказывал, что подсудимый не подлежит его юрисдикции. Его несколько раз приводили к следователям, чтобы выпытать у него, кому он продавал свою крамольную, еретическую писанину. Ему угрожали жестокими мучениями, новой дыбой, костром, говорили с ним строго и мягко, били его нещадно, под конец ему устроили очную ставку с его старой сестрой — доньей Фортуной Коронель (таково было имя ее супруга дона Аврахама). Ничего не добились: улыбка не сходила с его губ, и только одно он все твердил: «Не умру, не умру, но буду жить!»
Убедившись, что справиться с ним невозможно, они вынесли решение, что он сумасшедший, и отправили его в ближайшую богадельню в Альгодоре. Три раза направляли его туда, и каждый раз он убегал оттуда и снова появлялся на улицах Толедо. Под конец они отступились и оставили его вместе с другими умалишенными бродить по столице.
Прошли недели и месяцы, его истощение росло, и, хотя голова его клонилась к плечу, он казался выше прежнего. Его одежда превратилась в отрепья, но почти черный от грязи батист украшал, как прежде, его шею. Борода росла дико, и вместо ухоженной, красиво подстриженной бородки спускалась на грудь грязными, черными патлами. Его веки были воспалены, но запавшие глаза светились покоем.
Его старшая сестра, подавленная поступком мужа, знала о несчастье своего любимого брата Йосефа (теперь, когда все «победили в своем зловонии», он, умалишенный, но не отступившийся от еврейства, стал ей еще дороже) и старалась помочь ему. Она звала его в свой дом поесть и переменить одежду. Он не являлся, она посылала ему пищу и одежду, но он ничего не брал, улыбался посланцу и, качая головой, говорил: «Не умру, но буду жить».
Но еще больше, чем его страданиями, ее сердце было тронуто судьбой его жены и мальчика, исчезнувших бесследно. По ее просьбе старший сын обращался во все места, куда направлялись изгнанники: в Португалию, Италию и Грецию, Турцию и Северную Африку, и хотя получены были кое-какие ответы, но никто не мог сообщить ничего о судьбе доньи Росы и ее ребенка. Возможно, что они утонули в море, умерли с голоду, от эпидемии вместе с другими несчастными, как часто случалось в те горькие дни. А сам дон Хосе вообще не поминал их, как будто забыл жену и сына.
С течением времени привыкли к этому странному сумасшедшему, единственному еврею в Толедо. Было много старых и новых, переменивших религию по принуждению, были также христиане по рождению, узнававшие его на улицах, они останавливались, предлагали ему подаяние, но он улыбался и не протягивал руку за подаянием. Только фрукты и зерна принимал, чтобы прокормиться. Вскоре знакомые оставили его, он стал жить, как остальные Богом обиженные, которым испанцы остерегаются причинять зло.
Чем дон Хосе был отличен от других. Богом обиженных, в Толедо? Своим припевом, который он не переставал повторять каждому, и страстью к каждому листку рукописи и к любому обрывку книги. Где бы ни находил он клочок рукописного или печатного текста, он подымал его с благоговением, чистил краем одежды и прочитывал. Если прочитанное оказывалось ему по душе, он клал его в мешок, висевший у него на плече. В дождь он прикрывал мешок плащом и прятался с ним в подъезде дома или в одной из лавок. Поэтому его в шутку прозвали «Либреро», то есть библиотекарь.