Исторические новеллы — страница 14 из 24

Уличные мальчишки знали его и часто останавливали вопросом:

— Ну, Либреро, умрешь или не умрешь?

Дон Хосе посмотрит на них спокойно, улыбнется и ответит:

— Не умру, не умру, но буду жить…

Шутники протягивали ему клочки бумаги, он хватал их, но, убедившись, что они пусты, возвращал с благодарностью. Тогда ему протягивали несколько орехов или горсть фисташек, иногда ломтик арбуза и кисть винограда.

Еще одна страсть была у него: сопровождать шествия, праздничные и траурные, с головой, наклоненной к левому плечу, с мешком, висящим на правом. В плаще, с израненными ногами в деревянных сандалиях, шагал он, прямой, сосредоточенный, позади последних рядов, а губы беспрестанно шепчут: «Не умру, не умру, но буду жить…»

Так он шел в конце похоронного шествия своего шурина дона Коронеля, умершего через год после изгнания его братьев-евреев из Испании. Он шел в 1498 году за черным шествием на похоронах Томасо Торквемады, имя которого приводило в трепет еще многие поколения. Он провожал в 1504 году гроб королевы Изабеллы, привезенный с почестями из Дель Кампо. В 1509 году он шел за провожающими гроб принцессы Хуаны, сошедшей с ума после смерти ее красивого мужа, когда отец велел заточить ее во дворце Тордисила до конца жизни. В 1516 году он шел за катафалком Фернандо Католического, скончавшегося в Эстремадуре, и в том же году — за процессией по случаю коронации Карла Пятого, весьма деятельного короля, того самого, о котором говорили, что во время его царствования солнце никогда не заходит.

Шли дни, мчались годы. Испания выросла и стала могущественной, вела большие войны; Испания устанавливала свой режим в покоренных странах, во Франции, в Америке. Она находилась в зените славы, величия и великолепия. Пламя инквизиции не угасало, но уменьшилось, к нему привыкли, почти не замечали его. Многие вероотступники вернулись тайно к своей религии. Новые христиане теперь были среди самых могущественных в стране. Наиболее влиятельным было семейство Коронель. Никто из изгнанных евреев не вернулся в Испанию. Те же, которые решили вернуться, еще на границе сняли с себя оковы своей веры. Только умалишенный еврей, дон Хосе (его фамилию с течением времени забыли), или Либреро, расхаживал под небесами Испании, по улицам королевского Толедо, со сломанной шеей, головой, склоненной на левое плечо, и истлевшим от времени мешком с «письменами» на правом плече. Его тощее тело стало страшным, голова и борода побелели, но спина не согнулась, глаза не потускнели, и губы не переставали шептать.

Весной 1540 года в Толедо был большой праздник. Подобного праздника не видели со дня основания города. Юноша Филипп, которому предстояло возобновить прежние ужасы инквизиции в Испании и за ее пределами, уже был провозглашен герцогом в Милане. Было солнечное утро, без единого облачка в небе. Толедо, построенный на скале, был украшен празднично, в королевские цвета. Над каждым домом подняли флаг, натянули разноцветные полотнища. Дороги полили водой. На балконах и выступах домов люди висели гроздьями. Дон Хосе, которому тогда было около девяноста лет, увидел большую праздничную процессию с флагами, направляющуюся к мосту Алькантра, к крепости Алькасар, поправил сумку на плече и зашагал за процессией один посередине дороги. Он не знал, что это только передовой отряд празднующих, а свита инфанта последует за ним. В свои девяносто лет он имел еще крепкие ноги и не уставал. Вдруг он услышал за спиной топот копыт приближающегося со скоростью молнии коня. Он хотел свернуть в сторону, но мгновенно был опрокинут, и конь подкованными копытами проскакал по его телу. Как вспышка молнии в его уходящем сознании явились слова:

«Не умру…» Продолжения не последовало — он испустил дух…

Конь инфанта Филиппа растоптал его. Филипп хотел догнать ушедшую вперед процессию, погнал коня и сбил с ног растерявшегося умалишенного.

Филипп вернулся, желая узнать, кого сбил. Подоспели сопровождавшие его министры на великолепных конях. Все встали вокруг лежавшего без признаков жизни старика, глаза его были открыты, и на губах еще не погасла улыбка.

Юноша в королевской одежде с раскрытым ртом и длинным вытянутым подбородком, не спускал глаз с убитого, распростертого посреди дороги. Ветхая одежда старика распахнулась, на открытой груди висел на шнурке кусочек потемневшего от времени, смятого пергамента.

На пергаменте ряд черных букв.

Филипп обратился к министру — его наставнику, стоявшему рядом:

— Прочтите, что там написано!

Министр, седой старик, благообразный и печальный, нагнулся с коня над убитым. Его сабля приподнялась, он в страхе едва взглянул на кусочек пергамента, выпрямился и сказал:

— Ваше величество, прошу не гневаться, я не могу прочесть написанное — это еврейская письменность.

Юноша обругал своего наставника и погнал коня к мосту. Вся свита поспешила за ним.

Говорят, что с того дня и до конца его жизни Филипп находился во власти злого духа, а после смерти Филиппа этот дух преследовал весь испанский народ…

На постоялом двореПер. М. Драчинский

Дюрер. Эразм Роттердамский. 1526 г.

I

Утро летнего дня 1529 года в лесу, что на пути из Фрейбурга в Брейсгау. В тот день поднималось солнце начала месяца Ав, пекло немилосердно, и жара стояла первозданная. Сквозь сосны, высокие и прямые, как восковые свечи, виднелись просветы неба, напоминавшие сплав меди и серебра. Воздух был отягощен запахом смолы, проступающей на стволах деревьев. Все было безмолвно. Не шевелились даже иголки хвои. Низкий кустарник и карликовая трава, темные стебли и зеленоватые листья ежевики, многолетний рыжий покров из опавшей хвои, осока и пепельно-ржавые лишайники, — все было выжжено, сухо, неподвижно, словно оцепенело в ужасе: достаточно было бы одной искорки, чтобы занялась огненная буря, и весь лес был бы охвачен языками пламени!

Не слышно было животных — ни маленьких, ни больших. Не сбегала с хрустом раздвигающихся веток вниз по стволу белка, не раздавалось ни птичьего пения, ни шуршания крыльев, и редкие птицы, которых можно было заметить на высоких ветвях, казалось, слились с деревьями в совместном ожидании грядущих перемен.

Жара в лесу тяжелее, чем в открытом поле или на улицах города. Негде разгуляться ветрам, нет им простора. Зной словно изливается из небесного изобилия все в одно и то же пространство ограниченного воздуха и, стиснутый, застывает в нем. Тем более, что этот лес, — находящаяся на возвышенности часть Шварцвальда, — оказался как будто прямо под источниками зноя.

Долгое время ничто не нарушало спокойствия на петляющей среди стволов дороге, словно застывшей в предчувствии вторжения. Но вот оно и произошло. Из глубин чащи вынырнули два человека, отличающиеся друг от друга внешностью и одеждой. Тот, что выше ростом, нес на плече деревянный предмет, охваченный новым сверкающим железом (всего несколько дней назад он уплатил за него сполна на границе с Францией, где это оружие, стреляющее смертоносными стрелами, разрывающими воздух, называют аркебузой). Он был в шапке с цветным пером, его зеленые бархатные штаны были заправлены в высокие сапоги с кожаными шнурками, а поверх расшитой рубахи висела расстегнутая серая куртка. Рядом шел твердым шагом его низкорослый широкоплечий спутник, похожий на батрака. Одет он был в длинную, грубой материи рубаху и узкие штаны, доходящие до дырявых кожаных сандалий. На голове его была большая соломенная шляпа, вроде тех, что носят итальянцы, а на ремне висела охотничья сумка и короткий топор.

Шли они бок о бок, не разговаривая.

Высокий вдруг остановился, напряженно прислушиваясь к чему-то. Так же поступил и его попутчик, как будто выполняя обязанность во всем ему подражать.

— Кажется, кто-то ходит за деревьями! — произнес высокий приглушенным голосом.

— Да, двое, — откликнулся эхом низкорослый слуга. — Они недалеко.

С этими словами он приник ухом к стволу крупного дерева.

— Двое и недалеко, — повторил он, — и ними четвероногое.

— У тебя не только заячья душа, но и заячьи уши. Давай переждем в яме до их прихода. Застигнем их врасплох.

— Как прикажете, мейстер Швайнсхойт.

В несколько прыжков они очутились в канаве на обочине дороги. Земля в ней была бурая, скалистая и сухая. Вслед за ними свалилось несколько валунов. Присев на корточки, они стали почти незаметны.

Не прошло и десяти минут, как из-за деревьев со все возрастающим шумом вышли два человека, ведущие худосочного облезлого мула, по бокам которого висели перемазанные дегтем бочонки. Одежда их была вся запачкана черной жидкостью. Шляпы с опущенными полями и желтые заплаты в форме сердца на груди выдавали в них евреев. Один из них с силой тянул упирающуюся скотину за поводок, а второй, неся на плече котомку, подвешенную к жердочке, погонял ее сзади обломанной веткой. Выйдя на дорогу, они остановились и посмотрели по сторонам. Вытирая пот фалдами своих длинных одеяний, стояли они, словно дивясь давящему безмолвию.

Путники все еще были взволнованы и встревожены тем, что произошло с ними во время ночевки в лесу. Это была ночь бдения и великого страха.

Они не сомкнули глаз, томясь невыносимой жарой, ворочаясь на подстилке из шишек и хвои, то хватаясь за ближайшие корни, то подсовывая руки под голову, то закрывая лица руками, но им так и не удалось уснуть. К тому же запах смолы словно наполнял их бессонным дурманом. И вдруг в непроницаемой мгле (серп новорожденной луны быстро исчез), совсем рядом, среди залежей хвороста, валежника, трухи, раздалось что-то вроде сухого треска огня — звук, известный им с малолетства, когда они разводили костры себе на потеху. Судя по звуку, это, без сомнения, был огонь. Но как ни вглядывались они, напрягая зрение, в темноту между деревьями, нигде не видели ни единой искры, ни малейшего отблеска. Они снова улеглись, и снова раздался этот проклятый треск. Неужели застигнет их стремительное пламя здесь в лесу, среди истекающих смолой деревьев и сухой опавшей хвои, неужели погибнут они в бушующем зареве? Воображение рисовало им все более устрашающие картины, и по мере того, как они говорили об этом друг с другом, возрастал охвативший их ужас.