— Подсказывает мне сердце, что мудрый иноверец говорил не пустые слова. Может быть, именно это подразумевает Кохелет[38] под глупостью, расхваливая ее. «Держись за это, но и того не гнушайся». Кто знает?
— Эх, Лемлин, Лемлин. Не зря тебя манит глупость — видно, ты с ней в сродстве. Давай умоемся и, как говорит Писание, «будете чисты».
— «И Земля покорена будет пред Господом, а затем возвратитесь и будете чисты пред Богом и пред Израилем, и достанется вам эта Земля во владение пред Господом».
— Что ты там бормочешь, любезный мой книжник?
— Ничего. Один стих из книги «Чисел», — отвечал Лемлин, уставив невидящий взгляд в сторону леса, словно пребывая в далеком сне.
…И небо тому свидетельПер. И. Минц
Украинская народная картина. 18 в. (Среди развлечений гайдамаков — подвешивание еврея за ноги).
Когда батько Гонта[39] летом 1768 года во главе своих казаков приближался к Тетиеву, местечко выглядело необычно. Маленькие и большие дома застыли в безмолвии, ставни были закрыты, из труб не взвивался дым в чистое утреннее небо. Только из одного кособокого дома с покатой крышей неслись хриплые голоса пьяных. Сюда тянулись, грузно шагая, крестьяне из деревушек, расположенных у обоих концов местечка. Они шли разодетые по-праздничному, в свитках, в мазанных дегтем чоботах, к этому единственному живому дому. Блеск шинка привлекал их, словно бабочек огонь.
Возвышающийся над круглой пустынной площадью деревянный крест с маленькой фигурой Иисуса Христа, выставившего свою жалкую наготу, будто дремал под знойными лучами украинского солнца.
Здесь, на главной городской площади, окаймленной десятком еврейских лавочек, веками стояли друг против друга, точно оспаривая превосходство, два молитвенных дома: высокая синагога из камня, уже выщербленного неуловимым временем, и древний костел с почерневшими от старости стенами, над которыми возвышались легкие башенки, устремленные ввысь.
Три дня назад до Тетиева докатилась скорбная весть. Батько Гонта, объединившись с гайдамацким атаманом Железняком[40], двигается на укрепившееся в Умани польское войско, сея на своем пути смерть и ужас, истребляя без пощады людей и грабя имущество. У всех жителей местечка опустились руки. Сопротивление было бесполезно. Осталось лишь одно: бегство. Вся еврейская община поднялась, захватив самое ценное, и направилась в ближайший город, расположенный в трех днях ходьбы.
Крестьяне отказались дать подводы. Они стояли у своих ворот и, засунув руки в карманы, с показным равнодушием глядели вслед убегающим. Часть польского населения присоединилась к евреям. Им угрожала та же судьба — полное уничтожение.
Не успели евреи покинуть Тетиев, как начались совещания нееврейского населения, живущего на окраинах: грабить еврейские дома прямо сейчас или подождать прихода батьки. Знающие люди помнили, что батько не любит, когда подобное происходит в его отсутствие. Поэтому было постановлено на собрании «Громады» (совета общины) ждать. Произошла заминка в отношении трактира — как это оставить его закрытым, когда бочки в нем доверху полны вином? Нашлись разумники, высказавшие такое предложение: когда евреи удалятся от местечка, десятерым хлопцам из числа смельчаков с мотыгами засесть в засаде. Выпрыгнув оттуда, они схватят «Хомку»-трактирщика и вернут его в местечко. Он снова будет их поить, но это будет вроде добровольно, хотя и по принуждению.
Так и поступили. Вначале, когда втолкнули трактирщика Нехемью в его дом, он был словно оглушен. От сознания своей оторванности от семьи и своей общины он не находил себе места в собственном доме. Страх же перед иноверцами лишил его покоя. Его борода и пейсы поседели, свалялись, в глазах притаился испуг, как у ведомого на закланье животного. Через день он понял, что ему остается только безропотно подавать горилку своим мучителям и отвечать на их шутки. Он даже стал записывать стоимость выпитого каждым в смутной надежде: «Сплавь свой хлеб по воде…»[41] — даже на пороге ада не теряй надежды…
В этом местечке жил старый почтенный еврей по имени Исроэл-Михл, молчаливый силач, двадцать лет работавший шамесом — синагогальным служкой, получивший эту должность в наследство от своих предков. Никто не мог вспомнить, чтобы шамес кому-либо отказал в услуге, будь то весьма почитаемый или самый незначительный человек в общине. Он никому не отказывал в помощи и безотказно обслуживал всех. Когда община собралась в синагоге и решила бежать из местечка, Исроэл-Михл тихонько ушел с собрания и спрятался на чердаке, в том месте, где в большой бочке хранятся оторвавшиеся от молитвенников и других священных книг ветхие листы. Никто не заметил его отсутствия. Когда вся община покинула местечко и установилась тишина, он незаметно вышел из своего укрытия, прошелся по двору и стал собирать в одну кучу необтесанные разбросанные камни, предназначенные для ремонта синагоги. Дрожащими руками втаскивал он тяжелые плиты в переднюю синагоги. Исроэл-Михл решил про себя: если иноверцы ринутся поганить Божий дом, рвать и топтать фолианты Талмуда (свитки Торы взяли с собой покинувшие местечко евреи, но толстые книги они не смогли унести), начнут разбрасывать отдельные, вышедшие по ветхости из употребления листы с упоминанием имени Бога, — то он не даст им проникнуть в священный дом, он станет защищать его с помощью этих камней.
Он запер ключом тяжелую дверь, придвинул к ней стол и поставил на него стул. Так он добрался до верхней фрамуги окна, вышиб «щит Давида» — декоративную решетку, расписанную разными цветами, — чтоб удобней было целиться в нападающих. Закончив приготовления, он проверил, хорошо ли закрыта дверь, и улегся на холодный пол у стола. Так он пролежал там два дня без пищи и воды в ожидании врагов. Он не вспоминал ни жену, ни детей, ушедших вместе со всеми. Всю общину он будто вычеркнул из сердца. Только святость синагоги заполняла его душу. Предчувствие грядущей битвы за святое место придавало ему решимость и силу Самсона, поразившего филистимлян.
Итак, в местечке Тетиеве осталось лишь два одиноких еврея: шинкарь, которого заставили подавать вино, и залегший, как лев, у дверей синагоги, шамес.
Батько Гонта ехал верхом на низкорослой лошадке с широким крупом и маленькой головой. Это был настоящий казацкий конь, упитанный, с потертой в тяжелых походах шерстью. Папаха атамана была лихо сдвинута набок, а длинная сабля почти касалась земли. Маленькие, злые глазки словно утонули в жирных складках крупного лица. Бурые усы свисали по обе стороны большого рта.
За ним шествовали музыканты, дальше — всадники с кривыми мечами, потом вооруженные кто во что горазд повстанцы из сел и хуторов. В самом конце плелся длинный обоз — телеги с провиантом, воинским снаряжением и награбленным добром. Ординарцы носились вдоль всего войска, а по-праздничному одетые селяне, мужики да бабы, оглушали Гонту приветствиями, махали флагами, кидали под ноги цветы. Вся округа гремела. А небо, как в канун появления Моисея со Скрижалями Завета, было ясное, спокойное, голубое. До праздника Шавуот оставалась неделя.
Лагерь расположился на круглой площади в центре города, вокруг креста с распятым Иисусом. Толпа уплотнилась и прижалась к домам с закрытыми ставнями. Сидя на коне, батько Гонта произнес короткую речь, разжигая толпу призывами и бросая вверх папаху. Адъютанты раскинули ему шатер в тени, расстелили у входа красный ковер. Батько принялся за свои дела.
Прежде всего он приказал явиться к нему «Громаде». Перед ним выстроились полукругом двенадцать почтенных крестьян со сложенными шапками в руках и двойным земным поклоном отдали ему честь.
— Пусть предстанут предо мной жиды и ляхи! — крикнул им батько Гонта.
— Убежали, батько, убежали, — извиняющимся голосом сказал старшина «Громады».
— И ни один не остался?
— Из ляхов — ни один.
— А из жидов?
— Ни одного, батько. Мы только задержали «Хомку»-трактирщика, чтобы поил вином и пивом. Прикажи, батько, оставить его живого для блага «Громады».
— Добро, нехай живет покуда. А теперь пусть двое принесут мне доброй горилки. А вы — идите, накормите и вооружите народ, завтра на рассвете двинемся на Умань.
После ухода «Громады» подошли два казачьих сотника в польских конфедератках, смирно стали перед Гонтой и почтительно спросили:
— Ваше великолепие, куда прикажете поставить лошадей?
— Половину в костел, половину в жидовскую синагогу.
Сотники пошли выполнять распоряжение, а Гонта стал пить из двух пузатых бутылей, доставленных из трактира. С того дня, как батько, присоединившись к собратьям-гайдамакам, изменил полякам и командиру Младоновичу, он стал выпивать вдвое больше обычного.
В синагогу отправили больше ста лошадей. Казаки вели их под уздцы медленным шагом. Мохнатых коней выкупали в реке, с них еще стекала вода. Седла и снаряжение висели на них в беспорядке; кони махали длинными хвостами, доставая чуть ли не своих ушей. Казаки несли в руках полные ведра, кое-кто тащил на плечах мешки с фуражом; все они выглядели мирными, простодушными, как те парубки, что работают у богатых крестьян или в богатых польских фольварках. Ничто не предвещало дурного.
Еще издали они увидели, что ворота синагоги закрыты.
— Зачинили, собаки! — крикнул один и досадливо покачал головой.
— Жаль, что убежали. Мы бы раскрыли ворота их пархатыми головами, — посмеялся другой.
— Надо притащить пушку.
— Тарас толкнет задом и «пустит воздух» — враз откроются.
— Хо-хо-хо, от «воздуха» Тараса рухнет любая крепость.
Так они шутили, пока не подошли к воротам Божьего дома.
Шамес Исроэл-Михл, услышав шум приближающейся толпы, вздрогнул от возбуждения, в руках у него оказался железный прут, в сердце загорелось пламя. Он вскочил с пола, нагнулся, глянул в замочную скважину, поднял руки к священному Ковчегу, в котором хранятся свитки Торы, и возблагодарил Бога, приведшего иноверцев в его владения для отмщения. Схватив большой камень, он с живостью отрока вскочил на стол, со стола на стул и метнул камень через окно в казаков, обступивших ворота. Камень оторвал одному ухо и погнул дуло его ружья. Крики раненого вызвали замешательство. А тяжелые камни летели один за другим, с одинаковыми промежутками, попадали в лошадей, в людей, не успевших разобраться, откуда такая напасть. На земле уже валялись раненые и убитые. Лошади, задрав морды, с громким ржанием теснились задами и разворачивались на ходу, как это им свойственно.