Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля — страница 48 из 61

знь.

В семействе Шиллинга нас тепло приняли, пригласили остаться у них и вместе разделить все грядущие события. Ставни на окнах и вход в дом были такие крепкие и в таком хорошем состоянии, а присутствующих, в основном молодых и сильных мужчин, так много, что можно было отбить средних размеров штурм. Однако в субботу 31 августа стало приходить со всех сторон столько известий об угрозе для жизни все еще остававшихся в Москве иностранцев, что Шиллингово семейство посчитало за должное любой ценой лучше покинуть город, чем стать жертвой. За чрезвычайно высокую сумму старшим сыновьям удалось достать лошадей. Итак, несмотря на тесноту на их подводах, все упрашивали меня сопровождать их. Но я считал это невозможным, если только не идти рядом пешком, и попросил их взять с собой лишь мою дочь. Вечером в одиннадцатом часу они уехали. При нашем обоюдном прощании мы чаяли свидеться только в вечности, ибо и им в дороге следовало ожидать не меньших опасностей, нежели мне в городе. Живая, искренняя и общая молитва, которую объединила нас с дочерью за два часа до отъезда, так подкрепила ее и меня, что в решающий момент мы попрощались друг с другом так же легко, как если бы должны были свидеться несколько часов спустя.

Отъезжающее семейство взяло с собой лишь самое необходимое, потому что людям в подводах едва хватало места; все же прочее было оставлено. Посему господин Шиллинг просил меня остаться жить в его доме и взять на себя надзор за имуществом и оставленными комиссионными товарами.

Я должен назвать еще одну и главную причину, почему я оставил в ночь с пятницы на субботу мое жилище на Кузнецком мосту. Граф Ростопчин издал несколько печатных воззваний к народу с призывом вооружаться и по первому зову собираться на Воробьевых горах – тому же, кто останется, угрожало самое суровое наказание[467]. Мой кучер, молодой дерзкий парень с сатанинской физиономией, собирал поэтому что ни день на нашем просторном дворе толпу разделявших его взгляды молодцов, с которыми он занимался военными упражнениями, шумел и витийствовал перед ними. Он часто говорил им, что все, наконец, переменится, крепостные станут господами, а прежние господа или будут убиты, или должны будут сделаться мужиками. Я должен был молча сносить это безобразие, но мое вынужденное молчание делало кучера лишь все более и более дерзким, так что он наконец ущипнул мою дочь за щеку, хотел поцеловать, смеялся над ее стыдливостью, и нагло заявил, что, дескать, скоро она будет думать по-другому и будет благодарить его, когда он станет ее защитником. Когда в ночь на пятницу я узнал, что кучер и его приспешники не ночуют дома, я воспользовался этим для того, чтобы бежать в дом Шиллинга. Но едва лишь моя дочь уехала с этим семейством, мне пришло на ум, как разъярится и озлобится кучер, когда он не найдет по своем возвращении домой ни моей дочери, ни меня. Теперь меня заботило, что этот отчаянный парень может обнаружить мое убежище – и какую опасность может причинить злоба этого человека. Не мне, ибо я, как говорится, все это время носил «душу мою в руке моей»[468], но Шиллингову дому, его пожиткам и товарам. Посему я думал об убежище, чтобы меня не нашли в Шиллинговом доме, а если кучер вздумает искать меня там, он подумает, что я уехал вместе со всем семейством.

То, что наша армия проиграла битву, и Наполеон находится уже на Русской земле, в Москве знали и видели по многим раненым, которые следовали через город. Но я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь кроме генерал-губернатора и его самых близких друзей мог даже помыслить о том, что Наполеон сможет дойти до Москвы. Еще 31 августа появился краткий бюллетень, в котором от имени фельдмаршала Кутузова объявлялось, что прошедшим днем он совершенно разбил французов и если – в чем он не сомневался – он снова разобьет их на следующий день, ни один из вторгшегося числа неприятелей не достигнет живым за русскую границу и не вернется домой[469]. Дату битвы и местность я не помню. Не ведаю, что жители страны знали и думали об истинном положении вещей, поскольку мой магазин, как и все на Кузнецком мосту, был закрыт и не приходил никто, от кого можно было бы узнать что-то определенное.

Однако иностранцы искали друг у друга совета и отдохновения всякий раз во все это время, как только они могли без опаски встретиться. При одной такой оказии театральный художник г-н Чермак[470], который имел мужество организовать сбор средств для первых пленных французов, не питая к этой нации никакой привязанности, из чистого человеколюбия и не без угрозы для себя, пришел с этим намерением и ко мне. Он сказал мне: «Я живу у русского духовного лица в переулке* Лаврентия на Вражке[471], рядом с Тверской. Тот обещал мне и некоторым из моих друзей показать тайное и очень надежное укрытие под алтарем его церкви, где никто не сможет нас найти и где мы будем защищены от всех возможных опасностей». Г-н Чермак предложил мне затем перебраться к нему, если я не смогу больше оставаться на своей квартире, и оставил точное описание своего дома, чтобы я тотчас мог его найти. Если бы ранее подумал об этом убежище, я бы предпочел его Шиллингову дому, но тогда моя дочь не уехала бы вместе с этим семейством, подверглась бы впоследствии большим опасностям, должна была бы пережить все ужасы и жестокости во время пожара и последующих грабежей. И наконец, что было главным и для нее, и для меня, мы не получили бы столь убедительного доказательства утешительной силы искренней молитвы, какое Господь милостиво сподобил явить нам за два часа до ее отъезда.

Рано утром в воскресенье (31 августа) предложение г-на Чермака внезапно всплыло у меня в памяти, с наступлением дня я отыскал его квартиру и был принят самым сердечным образом им и его женой. Его хозяина, священника, я нашел занятым отправкой своей молодой красивой жены прочь из города. Он также очень любезно приветствовал меня и сказал, что предпочитает лучше отправить свою жену к ее живущим под Москвой родителям, чем оставлять здесь, и коль скоро она отправится в путь, тем спокойнее ему будет по-братски жить с г-ном Чермаком и со мной, разделяя все невзгоды и защищая нас своим саном и т. п.

Но не прошло и четверти часа с отъезда его жены, как священник стал вести себя как помешанный. Он стал бросаться на землю, вырывать волосы на голове и из бороды, разбил себе лицо, кричал и рыдал, зачем он отпустил свою жену в путь одну и т. д. Я посоветовал ему как можно скорее нагнать ее, поскольку она еще не могла миновать заставу*. Едва уразумев мои слова, он поспешил, без шляпы, таким как поднялся с земли, стремглав за своей женой, которую и нагнал – как я узнал от него несколько месяцев спустя. Так обещанное тайное убежище в церкви осталось нам неизвестным.

Воскресенье мы провели без примечательных происшествий, поскольку оставались в комнатах, никого из чужих не видали и, следовательно, не могли узнать ничего из происходившего в городе. Однако же я успел понять спустя несколько часов по прибытии к г-ну Чермаку, что эта улица обещает еще меньше защиты, чем Кузнецкий мост. Потому что, во-первых, г-н Чермак был единственным немцем, который жил в этом переулке, и затем, вокруг его жилища были одни публичные дома. Г-н Чермак и сам, наконец, понял, насколько небезопасно наше жилище, и потому он пригласил меня пойти вместе с ним к проживавшему поблизости фабриканту ламп по имени Кнауф[472], дом которого был похож на маленькую крепость, а многочисленные фабричные рабочие, похоже, очень преданы своему хозяину. Мы попросили господина Кнауфа принять нас у себя в доме, потому что в нашем жилище мы были беззащитны, а он, со своей стороны, получал в лице двоих здоровых немецких мужчин частью поддержку, частью помощников в надзоре за его рабочими. Он упрямо отверг это и заверил нас, что может положиться на своих людей. Ну, тогда Бог нас защитит, сказал г-н Чермак то, что в душе подумал и я.

Утром в понедельник на улице началось большое оживление и мы увидали, как навьюченные ружьями, саблями и пистолетами мужчины, женщины и дети спешили по своим жилищам, иногда бросали [оружие] перед входом и бежали назад, чего мы не могли себе объяснить, так как это продолжалось всю первую половину дня, а мы по-прежнему не хотели выходить и спрашивать на улицу. После мы узнали, что еще в воскресенье был обнародован бюллетень, в котором приказывалось: в понедельник утром всему мужскому населению Москвы следовало поспешить к Арсеналу, вооружиться там и следовать затем на Воробьевы горы[473]. Следуя этому призыву, многие оказались в Кремле, и хотя нашли там Арсенал открытым, но никого, кто сказал бы, что им брать и где они должны собраться?

Тогда каждый схватил, что понравилось, спешил домой и рассказывал об этом домашним и всем, кто встретился на пути; брал с собой всех, даже детей, лишь бы они могли сколько-нибудь унести. И так количество охотников брать и уносить с собой [оружие] увеличивалось с каждым часом до того момента, когда в город вступили французы. Граф Ростопчин, конечно, заранее знал, что Арсенал достанется врагу, и спас таким способом много оружия, которое жители во время нашествия спрятали и скрыли, но потом должны были снова сдать, когда в Москву вернулись русские власти.

К счастью, у народа не было пороха, иначе пролилось бы много крови, поскольку все кабаки* остались бесхозными и открытыми, полиция вслед за графом уже покинула Москву, большой город остался без властей и каждый мог невозбранно делать, что хотел: большая толпа народа собралась уже, когда юного Верещагина, которого граф [Ростопчин] в момент своего отъезда не велел полиции