Исторические романы и повести. Книги 1-9 — страница 124 из 403

— Не понимаю, что творится в мире, — качал головой архонт. — Он ветшает, как цитадель Херсонеса. Где былая мощь? Старится Херсонес, дряхлеет Боспор, напротив, степные варвары набираются сил. Глядя на них, смелеют рабы. Дева-богиня! Если рабы и скифы возьмут и объединятся, сколько их ни есть, и ударят по нашим древним городам, куда мы денемся? Не могу уяснить, как бы ни ломал голову, что делается в Тавриде, но чувствую — наступает новый век. Век чужой, не наш…

«Отец уже сед — потому и мнит, будто и мир поседел с ним вместе, — подумала Гикия; к сердцу прихлынула жалость. — Или… или он прав? Сколько раз приходилось слышать: раньше города у моря кичились богатством и силой, эллины хорошо одевались, досыта ели, пили и веселились, а теперь Таврида оскудела, с каждым годом жизнь становится хуже… В чем же дело, если так?»

Гикия пристально, с глубокой задумчивостью, поглядела отцу в глаза.

— Больной, чтобы излечиться, обязан выяснить причину болезни, — проговорила она медленно, с расстановкой, как бы прислушиваясь к движению своих мыслей и излагая устно по мере их неторопливого развития. — Иначе он умрет. Не так ли? Наш мир — болен. И мы должны обнаружить и вскрыть язву, если хотим спастись.

Неприятно удивленный, в глубине же души — радостно тронутый проницательностью дочери, Ламах закусил губу.

Он знал — Гикия умней многих мужчин, но не догадывался, что она мудрей родного отца. Ишь ты! Обидно. И все же придется, видать, с этим примириться. Новые времена — новые люди. Старик вздохнул, печалясь не столько о том, что жизнь ушла вперед, сколько о том, что он сам остался позади.

— Верх любого храма, — продолжала Гикия с той же серьезной, пытливой задумчивостью, — опирается на колонны. Если они придут в негодность, крыша перекосится или осядет вниз, все готово вот-вот рухнуть: архитрав, фризы, карниз, стропила, черепица… На каких устоях держится Херсонес?

Ламах метнул на Гикию быстрый, пронзительный взгляд, наморщил лоб, напрягая мысль, затем понимающе кивнул и бросил отрывисто:

— На рабах.

И, внезапно поднявшись, отступил, бледный, уже наперед зная, что скажет дочь, и страшась ее слов, но Гикия, такая же бледная, безжалостно спросила, глядя на него в упор:

— Нет ли щербин на этих устоях, отец?

— Молчи! — сдавленным голосом прикрикнул старик на женщину, и оглянулся резко и опасливо, как вор на чужом дворе.

Он долго стоял так — неподвижный, словно каменный, потом медленно сник, махнул рукой, тяжело сел и ответил хрипло, с мучительной откровенностью:

— Какие там щербины — рубцы кругом, трещины, пробоины! Одна видимость осталась…

— Почему?

— Рабы не хотят работать.

— А прежде хотели?

— Нет, и раньше отлынивали от труда, но их было куда больше.

— Почему же их стало меньше?

— Одни умирают от старости, другие — от болезней, третьих — убивают надсмотрщики. Вот, засек же Аспатана того скифа. Я отлупил мерзавца палкой, раз ты его прислала, но… он-то чем виноват? У нас же, у своих господ, научился зверствовать. И раньше рабов уничтожали кто как мог, но взамен одного погибшего хозяин приобретал двух, трех, и дело спорилось.

— Где приобретал?

— На войне. У театра живет старик Доркон, знаешь его? Ему сто с чем-то лет. Я иногда беседую с ним. Он сам немало видел и в детстве от деда слышал многое. Так вот, он говорит, что тогда, раньше, у эллинов была для войны сила, а теперь этой силы нет.

— Куда она девалась?

— Куда девалась? Хм… Вопрос сложный и запутанный. Тут легко ошибиться. Я ведь не задумывался до сих пор над подобными штуками. Ты заставила.

Куда, говоришь, сила девалась? Давай соображать. Мне вот что кажется.

Давно, еще когда все начиналось, рабов тоже было немного, но это было не так плохо, как сейчас.

Видишь ли, свободные, то есть те, кто владел рабами, считались более или менее равными между собой. Ни особенно богатых, ни особенно бедных. Все жили за счет рабского труда и получали примерно одинаковую долю.

Потом народ расплодился, началась борьба за кусок хлеба, население распалось на два стана — одни очень уж разбогатели, вот как Коттал, другие — ремесленники и крестьяне — обнищали. Это б ничего, да тут вот в чем загвоздка… Кто идет на войне в бой?

— Ремесленники, крестьяне.

— В том-то и дело. Они ходили на войну, захватывали для богатых все больше рабов. А когда в руках богача накопится бес его знает сколько невольников, он перестает покупать у крестьян и ремесленников плоды их труда — рабы, принадлежащие господину, добывают ему все необходимое не только для пользования в доме, но и для продажи на сторону. Так?

— Так.

— Ну, а когда торг ведет богач, то бедняку со своими скудными товарами нечего делать на рынке. Верно?

— Верно.

— А если, крестьянин и ремесленник не сумеют сбыть плоды своего труда, что из них получается?

— Они становятся нищими.

— Правильно! А может ли нищий платить налоги, покупать оружие, вести войну?

— Не может.

— Нет войны — нет рабов. Нет рабов — нет хлеба, нет вина, нет ничего. Мало рабов — плохо. Много рабов — тоже плохо. Мир в тупике, дочка.

— Что же будет дальше?

— Откуда мне знать? — Ламах сердито пожевал губами и стукнул себя кулаком по колену. — До чего мы дожили! Раньше раб стоил дешевле кошки, теперь же он — только обуза на шее господина.

Гикию осенило:

— Зачем его держать на шее? Надо сбросить.

— Как? — встрепенулся Ламах. — Ты… ты предлагаешь продать рабов? Но кто их купит?

— Не продавать. Освободить.

— Где они возьмут денег на выкуп?

— Без выкупа.

— Что? — изумился старик. — Без… в-выкупа? Кто же будет пасти скот, пахать землю, выращивать урожай, давить гроздья?

Гикия задумалась.

Да, времена рабовладения прошли. Теперь не выгодно держать невольников. И к тому же они — люди… Их надо отпустить на свободу. Единственный выход из тупика. Отпустить, пока они, разъярившись, сами себя не отпустили. А это может случиться скоро. Нельзя забывать о Савмаке. Придет новый Савмак.

Но отец прав — кто будет работать?

— Не все рабы, которых мы освободим, уйдут на родину, — сказала она, сосредоточенно потирая лоб, — некоторые попали в неволю давно, еще в детстве. Другие родились здесь. Им некуда уйти. Отдай вольноотпущенникам часть земли, пусть они трудятся на ней, как прежде, но половину урожая берут себе. Половину будешь получать ты. Не будет надсмотрщика, не будет истрихиды — люди воспрянут духом. У них сразу появится желание работать. И урожай будет не такой скудный, как сейчас. Не морщься — это выгодней, чем почти ничего не иметь. Много ли проку от них сейчас? Сколько земельных наделов за городом пустует! Я видела. Из десяти усадеб восемь заброшены. Сердишься? Придумай-ка что-нибудь получше.

Ламах долго не мог произнести и слова. Так поразило старика предложение дочери. И когда он собрался заговорить, Гикия уже была готова услышать возражения, возмущенный отпор. Нелегко ломать привычное.

Но старик-то был не глуп. Необходимость есть необходимость. И он заявил с открытой такой, веселой даже сердечностью:

— Разве я осел, чтоб не соглашаться с тобой? Ты молодчина. Умней ты меня, дочка. Давай делай, как знаешь. Отпусти рабов. Ну, конечно, пока только часть. Посмотрим, что из этого выйдет. А? Правда, кое-кто зашумит в Херсонесе. Коттал, например. Ну, таких я заставлю умолкнуть, Главное, народ не станет шуметь: у бедноты рабов раз, два и обчелся. Они все приятели — вместе едят и пьют, не разберешь, где раб, где вольный. Голь, одним словом. Даже довольны будут, если отпустишь их друзей на свободу. Действуй.

Архонт облегченно засмеялся.

Гикия легла спать, очень довольная собой. Она считала, что совершила неслыханный подвиг. С одной стороны, она была права. Но с другой…

Дочь архонта не подозревала, что в эту ночь десятки, сотни, тысячи рабовладельцев в Херсонесе, Боспоре, Понте, Элладе, Египте, Риме и других странах не спали, ломая голову над той же мыслью — как вывести мир из тупика. Одни, подобно какому-нибудь Котталу, грызли себе руки от ярости и грозили непокорным рабам страшными; карами. Другие искали, как архонт Ламах, более мирных путей избавления от сегодняшних и грядущих бед.

Но как бы ни изворачивались, что б ни пытались они придумать, судьбы человечества зависели уже не от них.

Их мир одряхлел.

Пусть пройдет еще немало лет, пока он рухнет окончательно — их участь все равно решена. Приговор обсужден и подписан.

Рабы — молодая сила — готовились опрокинуть старый мир, чтоб построить новый, более справедливый.

…Наутро Гикия позвала к себе Аспатану. Он служил теперь в качестве привратника. Дочь Ламаха попросила его привести в город десять рабов, живших в усадьбе на берегу моря. Она отобрала самых изнуренных — тех, чьим трудом еле-еле держалось хозяйство архонта и кому больше всех доставалось тычков, горя и слез, — и отпустила их на волю.

Столь неожиданное для них избавление от плена рабы встретили по-разному.

— Свобода! — с веселой яростью, широко раскинув руки, кричал молодой скиф. — Я уйду домой, в родную степь! У меня опять появится шатер. Я буду пасти коней, сидеть вечером у костра. Буду есть вареную баранину — вкусную, жирную баранину! — пить кобылье молоко и слушать песню про черного жаворонка и пахучую траву полынь.

— Свобода? — угрюмо ворчал пожилой раб. — Зачем она теперь, когда от меня ничего человеческого не осталось? — И он, поворачиваясь из стороны в сторону, показывал дочери Ламаха следы кнута на костлявой спине, шрамы на боках, клеймо на оголенном лбу, вырванные ноздри и обрубки ушей.

Домой, в свои кочевья, решили направиться трое — два скифа и сармат, взятый в плен где-то на Танаисе; два земляка тавра собрались в горы — до их страны было рукой подать.

Половина же — те, кто давно обжился, а то и родился в Херсонесе, забыл родной язык и уже не нашел бы дороги на родину, — с большой радостью ухватилась за предложение Гикии: осесть на Ламаховой земле и, оставаясь в некоторой зависимости от архонта, выращивать урожай пшеницы, винограда и овощей исполу, не только для хозяина, но и для себя.