Исторические романы и повести. Книги 1-9 — страница 313 из 403

— Сын мой, и ты не оставайся здесь. Пропадешь. Ступай в Мавераннахр. Я приготовил письмо Абу-Тахиру Алаку. — Шейх с оглядкой вынул из-за пазухи свиток, быстро сунул его Омару. — Никому из местных не показывай. Абу-Тахир — главный судья Самарканда и мой давний друг. Он тебе поможет. Должен помочь. Береги, дорогой, свою голову. Пусть она не нужна власть имущим. Зато нужна науке. Нужна народу. Нужна грядущему.

И вспомнились тут Омару слова старика-скомороха, — только теперь дошел до него весь их глубокий смысл: "Ради чего человек может покинуть друга? Ради семьи. А семью? Ради селения. А селение? Ради страны. А страну? Ради самого себя". В конечном счете, превыше всего — человек. Нет человека — нет друзей, нет семей, нет селений — и нет страны.

***

И все-таки страшно подумать, что он навсегда оставит свой Нишапур — и умрет на чужбине, как Фараби, ибн Сина, Беруни. Но ведь отнюдь не презрение к родной земле заставило их уехать и умирали они вдали от нее не с проклятиями на устах, а с тоскою в сердцах. Разве от доброй жизни улетают осенью птицы с насиженных мест? Их гонит стужа. Не улетят — вмерзнут в лед и погибнут.

…Странная жизнь началась в медресе! Поскольку оно, — слава аллаху, — избавилось от еретиков, от безбожных естествоиспытателей, богословы могли теперь без помех толковать священное писание. К чему же сводились их жаркие споры?

Огонь горячий. Снег холодный. Вода утоляет жажду. И тому подобное. Хотя, казалось бы, тут и спорить не надо, — каждый ребенок это знает. Но ребенок принимает все как есть, не ссылаясь на коран…

Я знаю этот вид напыщенных ослов:

Пусты, как барабан, а сколько громких слов!

Они — рабы имен. Составь себе лишь имя,

И ползать пред тобой любой из них готов.

Кого здесь могут заботить доказательства задач алгебры, альмукабалы? Омару незачем стало жить в Нишапуре. Нечего делать, не с кем говорить. И без того малообщительный, он отвернулся от всех.

Его неудержимо клонило в coн, он молчал, молчал — да и задремал под нудные речи, давно набившие оскомину.

К тому же Омар голодал и мечтал на этих пустых собраниях когда-нибудь съесть целую лепешку и выпить целый кувшин молока, — сам, один, ни с кем не делясь. Целую лепешку! Он обносился, новой одежды не на что купить, — так и сидел в кругу богословов в чуть ли не рваном халате, в драных сандалиях. Не очень-то разговоришься, верно? Сказано: хоть и рот кривой, пусть говорит богач.

Притворяются, что ли, они дураками, чтоб угодить власть имущим, или в самом деле дураки? Так у него на всю жизнь и осталось: он сразу терялся, глупел, мысли разбегались — и Омар смущенно умолкал, когда при нем начинали изрекать с умным видом нечто прописное, само собою понятное. Или, что хуже, утверждать заведомую чепуху.

Поневоле тут скажешь:


Называет рассветом полуночный мрак, —

Притворись дураком и не спорь с дураками:

Каждый, кто не дурак, — вольнодумец и враг.

И вообще он никогда не отличался многословием. Кто пытлив, тот не болтлив. Шейх Назир как-то сказал:

— Я молчалив от природной застенчивости. Ты, наверное, тоже. И молчаливость эту усугубляет у нас обстоятельность: нам не хватает быстроты, остроты и находчивости иных завзятых краснобаев, — прежде чем слово сказать, мы должны его не спеша, основательно обдумать.

— Да, я тугодум, — вздохнул Омар.

— То есть, по своему душевному складу ты писатель, а не вития.

…Упорное молчание Хайяма на сборищах богословов насторожило недоверчивых старцев. И поспешный отъезд шейха Назира оставил тень на его ученике. И к тому же напрасно Омар полагал, что никто не знает, чем занимались, о чем говорили они с наставником. Кто-то когда-то их случайно услышал (или, скорее, подслушал) и теперь счел важнейшим долгом своим донести на него; с переменой состава учителей изменились ученики: одни разбежались, другие, оставшись, воспылали почтением к истинной вере. Им уже не до тайных пирушек.

С ним перестали разговаривать, отвечать на его приветствия. И кончилось тем, что однажды в сумерках мимо его головы пролетел тяжелый кирпич, — мелькнул, ударился об ограду и разбился на куски. Чуть бы еще… и на куски разлетелась голова Хайяма.

Омара вызвали к старшему шейху-наставнику.

— Не обременяет ли, сын мой, тебя пребывание в стенах медресе? — мягко спросил почтенный богослов. — Да, тебя? Пребывание? В стенах медресе?

— Разве я плохо справляюсь с делом? — встрепенулся молодой учитель.

— Юноша ты способный. Да, способный. Много знаешь. Много. Но пусть человек ничего не умеет, не знает и не хочет знать — это не грех. Не грех. Ты же сбиваешь с толку детей, сообщая им начатки естествознания. Это грех. Учи их корану: он ниспослан в объяснение всех вещей. Пусть человек не нарушает обычаев. Пусть он живет тихо, благопристойно, как все. Как все! Ничего не ищет и не теряет.

— Но тогда, — обозлился Омар, — почему вы именуете его человеком? Это слизень. Однако даже слизень куда-то ползет, чего-то ищет.

— Вижу, ты здесь не к месту, — сухо сказал богослов. Конечно, не к месту! Хватит искушать судьбу. Пора собираться в дорогу. В любой день любой правоверный хам может ударом кирпича погасить звездный мир в твоей голове. Убьет и не дрогнет, не пожалеет! Наоборот. Будет считать, что совершил богоугодный подвиг. Только потому, что ты на него не похож. Потому, что ты, со всей своей необычностью, никак не укладываешься в его узком цыплячьем мозгу.

— Одумайся…

Старик-богослов с обычной отеческой мягкостью, — как будто не по его наущению сельджуки истребили в медресе ученых, — взялся было увещать заблудшего, дабы вернуть беднягу на путь истинной веры.

Но Омар даже слушать его не стал. Ярость трясла молодого поэта! В голове шумит, во рту пересохло, и совсем он забыл про такую вещь, как осторожность.

— К чему весь этот разговор! О люди! Не спросясь меня, меня зачали и произвели на белый свет. И, не спросясь, пичкают нынче всякой премудростью. Ну, ладно, в детстве, положим, меня надлежало учить читать, писать и считать. Но я уже взрослый! Теперь-то я уже сам умею видеть, понимать — и мыслить. Коран — в объяснение всех вещей… Хе! Попробуйте решить с его помощью хоть одно уравнение третьей степени. Нет уж! Я честно служил "истинной вере"- пока не узнал, что она ничего не может мне дать, ни уму моему, ни сердцу.

— Но, кроме ума и сердца…

— Есть желудок? Я о нем не забочусь. Брюхо, конечно, очень важный орган. Но сердце — выше брюха, пощупайте слева, а выше сердца — голова. Прощайте. И знайте: я и без ваших мектебов и медресе одолел бы арабскую азбуку, а нет, придумал бы свою. — Омар поклонился, повернулся и двинулся к выходу.

— Ах, невоздержан ты на язык, невоздержан, — вздохнул сокрушенно настоятель. — Так легко в наш век навлечь на себя ненависть тех, кто выше нас, и так нелегко заслужить их любовь.

— Обойдусь! — резко сказал Омар у порога.

— Гаденыш! Я хотел тебе добра. Погибнешь, ах, погибнешь.

— Как можно, сидя на краю могилы и болтая в ней обеими ножками, пророчить чью-то гибель? Хлопочите о себе, почтенный шейх. Вы идите своим путем — я пойду своим.

— Изыди и сгинь, — проворчал ему вслед обескураженный вероучитель.

***

Ночь. Это кто, внезапно спугнув тишину, гремит у входа в мастерскую? Ночью орудуют воры. Но воры, делая свое дело, стараются шуметь как можно меньше. Это стража. Это миршаб, владыка ночи, с подручными.

Они, точно так же, как воры, боятся действовать днем. Они не могут, как люди, спокойно постучать в калитку. Им надо ее сломать. Конечно, этаким детинам нетрудно сломать ветхую калитку мирного дома, принадлежащего их земляку. Вот защитить в свое время от чужаков мощные, в железных бляхах-заклепках, ворота родного города они не сумели.

Их встретила мать.

— Где твой безбожный сын? — накинулся на женщину "владыка ночи".

— Уехал.

— Куда?

— В Баге-Санг.

— Это где?

— У Астрабада, в горах.

— Успел-таки удрать? Ну, пусть и сидит там тихо, как мышь, не суется назад в Нишапур. Он, скверный, надерзил святому шейху и посему объявлен вне закона.

— Женщина лжет, — заявил один из подручных. — Мы следили: сын ее, как вернулся из медресе, не выходил из дому.

— Значит, он здесь! Переройте всю мастерскую. Рубите мечами тюки, отсечете руку или ногу — сразу голос подаст.

Ибрахим тихо скользнул через внутреннюю калитку в жилой двор, попросил разбудить Рысбека.

— В мастерскую вломилась ночная стража. Кого-то ищут. Потрошат готовый товар. Господин иктадар может потерпеть большой убыток.

Убыток? Рысбек всполошил боевую дружину. Не успели собаки залаять, как незадачливых стражников, избитых в кровь, искалеченных, не слушая их объяснений, туркмены выкинули на улицу.

— Хоть какая-то польза от нечестивцев, — шепнул дрожащий палаточник сыну, спрятавшемуся среди тюков в глубине рабочих помещений.

На рассвете, обрядив Омара в материнскую чадру, Ибрахим украдкой отвел его в караван-сарай у Балхских ворот.

"Итак, вы ненавидите нас? Хорошо же! — Омар скрипнул зубами. — Не надейтесь, что мы совсем безобидны, — умеем тоже ненавидеть. И наша ненависть стократ страшнее! Где уж вам, скудоумным, тягаться с нами. Талант, обращенный к мести, может измыслить такую каверзу, что заклеймит вас на веки вечные. Погодите, я вам отплачу. За все — и за всех. Как и чем, я еще не знаю, но досадить сумею, не сомневайтесь…

Но, может быть, они достойны скорей сожаления, чем вражды? — сказал он себе, стараясь быть беспристрастным. — Невежество — от рабства.

Эх! В том-то и дело, что самое жуткое в рабстве — не цепь, а то, что раб настолько свыкается с нею, что уже жить не может без нее. И ничего иного не хочет. Отбери у быка-дурака кормушку — он своим яростно-жалобным ревом оглушит всю округу. И невдомек несчастному: чем больше он будет жрать, тем больше будет жиреть — и скорей попадет под нож.