Исторические романы и повести. Книги 1-9 — страница 332 из 403

Исфазари — восхищенно:

— Камень сплошной! Цельная глыба. Подходит?

— Подходит, — вздохнул Омар. — Но видишь, на ней — селение. — Куча серых лачуг, больше похожих на груду развалившихся надгробных строений, чем на человеческое жилье. Ни деревца между ними, ни кустика. Где-то там, среди голых камней, жалостно, тонко и беспрестанно плачет, и плачет, и плачет больное дитя. Гиблое место. — Найдите старосту.

Староста, под стать селению, весь серый, пыльный и облезлый, повалился Омару в ноги.

— Встаньте, почтенный! Чем вы здесь занимаетесь, как живете?

— Корзины плетем, циновки. Как живем? Коротаем век, кто как может. Лоза и камыш тут скудно растут, приходится ездить далеко на озеро, куда эта речка впадает. Да и там их уже негусто.

— А не хотелось бы вам, всем селением, сменить ремесло?

— На какое, сударь?

— Ну, скажем, камень ломать, тесать. Его-то у вас, я вижу, тут много.

— Много, сударь! Куда как много. От него, проклятого, все наши беды. Ломать его да тесать — пытались. Не выходит. Нечем, сударь! Нету железа, орудий нету нужных. И навыка нету.

— А если дадут?

— Кто? Мы народ пропащий.

— Тут будет стройка. Все мужчины селения смогут на ней работать. За хорошую еду — и малость денег.

— Дай бог! Мы бы рады. Но…

— Что?

— В икту нас берут, наше бедное Бойре. Иктадар уже… осчастливил нас… высоким своим посещением. Важный он человек, м-да, строгий.

— Кто?

— Некий бей, как его… Рысбек.

***

…Напрасно визирь Низам аль-Мульк битый час толковал толстяку о высшей пользе — пользе государства, обещал дать взамен три других богатых селения. Нет! Рысбек знать не хочет ни о чьей высшей пользе, кроме своей. И других селений в икту ему не давайте — это обман, их завтра тоже отберут.

Просто великий визирь за что-то, — за что, бог весть, по чьему-то злому наущению, — невзлюбил беднягу Рысбека и хочет сжить его со свету. Хорошо! Правоверному не нужно благ земных. Старый воин, верный султану, навсегда откажется от них и удалится в общину аскетов-суфиев.

Пусть при царе остаются безбожные звездочеты.

— Пойми, обсерватория…

— Никогда не пойму! Славный тюркский народ без всяких дурацких обсерваторий разгромил сто государств на земле. Средь них — и ваше, — напомнил он грубо. — Наш доход — военный поход. С чего это вдруг теперь нам взбрело строить бесовский Звездный храм? И где? На моей — только подумайте! — на моей земле. И кто? Мой раб…

— Омар Хайям — ученый, поэт. И не может быть рабом. Он человек свободный.

— Что ж, — понурил голову сельджук. (Эх, если б знал он тогда, в Нишапуре!..) Что он может поделать, темный воитель, раз уж в этой несчастной стране опять началось засилье книгочеев? Он уйдет. И, уходя, он, бездомный дервиш Рысбек, вознесет к престолу аллаха молитву о благе султана, охмуренного персами-пройдохами…

— Прощай! — ехидно сказал визирь, легко расхаживая перед ним, здоровый и крепкий в свои пятьдесят семь, как молодой человек. Остановился, ткнул сельджука длинным пальцем в жирную грудь. — Будешь там, в суфийской общине. которого ты довел до нищеты и безумия.

Через день по дворцу разнеслась дурная весть: Рысбек, забрав свой трехсотенный отряд, покинул Исфахан. Ну, ушел так ушел. Не в том беда, что глупый человек избавил всех от своего несносного присутствия. А в том, куда он ушел. В Нишапур, в суфийскую общину? Как бы не так…

Бей Рысбек, конечно, смешон и ничтожен. Как тряпичная кукла в балагане бродячих скоморохов. Но смешная тряпичная кукла- пузатая, неуклюжая, набитая опилками, — не поджигает свой родной балаган. А живые пузатые пучеглазые вздорные куклы из большого балагана жизни то и дело жгут его. Да, выходит, мир — балаган, причем не столь веселый, сколь страшный, раз уж в нем впереди других самим себе на потеху мечутся, кривляясь в жутком лицедействе, такие страшные куклы. Тут уже не до смеха.

…Перед отъездом бей шепнул кому-то — с явным расчетом, что тот донесет султану, — что спешит под Казвин, на север, в горную крепость Аламут,[51] служить Хасану Сабаху. Зима уже настала, но в царском дворце в Исфахане не от нее всем сделалось холодно, неуютно, скорее — от этой черной вести. Особенно султану и визирю. Визирь приказал утроить дворцовую стражу.

— Хасан ненасытен. А что принесет ему Рысбек? Отправь под хорошей охраной, — дал совет он царю, — в дар баламуту из Аламута (визирь не чурался простонародных выражений) вместо обычных двух мешков золота четыре. И — сейчас же, чтобы опередить беглеца, — он будет мешкать, пробираясь на север по бездорожью.

Что до меня, я везде разошлю бывалых осведомителей. Под видом нищих, суфиев, странников, торговцев целебными травами. Государю надлежит знать обо всем, что происходит вдали и вблизи от него, о великом и малом, о плохом и хорошем. Какой ты царь, если не знаешь, что творится в твоей стране? А если знаешь, но ничего не предпринимаешь, тут уж ты вовсе никакой не царь. При древних правителях, если кто за пятьсот фарсангов от столицы отнимал у кого-то незаконно петуха, торбу сена, государь тотчас получал об этом весть и налагал на виновного взыскание. Дабы все видели: владыка неусыпен! Успокойтесь, повелитель. — Визирь улыбнулся султану как сыну. — Никто и ничего, даже дым, не пройдет незамеченным к Исфахану. И, если того пожелает аллах, мы обезвредим собаку Сабаха…

Но с этого дня над царским дворцом в Исфахане, над всеми, кто в нем обитает, над страницами книг, уже хранящихся или только еще задуманных здесь, над каменной кладкой будущих звездных строений как бы навис чей-то огромный желтый глаз. Днем он сверкал в виде солнца, ночью — в виде луны. Хмурая туча служила ему бровью, легкие перья облаков — ресницами.

Казалось, даже в дверных проемах, в нишах стенных, в пламени свеч присутствует его упорно следящий, хитрый тяжелый взгляд. И нигде не укрыться от злобного ока: ни на совете, ни в бане, ни в спальне. Ни за едой, когда вдруг из чаши в руке оно, ядовитое, может свирепо блеснуть прямо в твои глаза…

Новость по-своему взволновала и "эмира поэтов". "Одного уже выжил отсюда наш звездочет, — сказал себе Бурхани, с тоской Ощущая тошноту и слабость. — Негодяй! Теперь он, конечно, возьмется за меня. И за что такая напасть? Жаль, туркмен не доверился мне, я уехал бы с ним к наркоману Хасану. Ей-богу, я сам, наверно, скоро начну курить хашиш".

Омар же Хайям — тот жалел об одном: что не успел узнать у бея, куда он дел бедняжку Ферузэ…

***

Ему было в ту пору двадцать шесть с половиной, «Илиаде» Гомера — 1925.

Астроном Птолемей умер 994 года назад.

Христиане убили Ипатию 245 лет спустя, академия в Афинах закрылась через 114 лет после страшной смерти этой ученой женщины.

Галилей родится через 490 лет, Джордано Бруно сожгут на костре через 526.

***

При халифах Аббасидах, в эпоху кровавых смут, вождь мусульман-отщепенцев шиитов Джафар отказал Исмаилу, старшему сыну, из-за его пристрастия к вину в праве наследовать власть в Иране. Но у пьяницы было много друзей. Они взбунтовались, ушли от Джафара, укрылись в горах.

Начинали вроде они хорошо: сражались против князей, воевод, богачей-угнетателей.

Но, как известно, всякое доброе дело превращается в свою противоположность, если к нему примажутся люди случайные, пройдохи, жадные проныры, болтуны.

Добро — хуже зла, если добро насаждают насильно. Явное зло — бесхитростно. Оно кричит о себе издалека, его легко распознать. Добро же, сочетаясь с насилием, превращается в ложь. А где ложь, там уже нет добра. Там уже подлость, смерть и разложение.

…Хасан Сабах принимает у себя тюркского бея Рысбека. Не наверху, на темени исполинской скалы, отколовшейся от горного хребта, в черном замке, — путь наверх посторонним закрыт, да и не мог бы жирный жук-сельджук туда заползти, — а внизу, у подножья, в легкой постройке в садах за мощными стенами, опоясывающими два-три небольших селения, что прилегают к горе.

В обширных загонах под стенами — неумолчный рев, будто в них река бушует на порогах; пять тысяч голов скота пригнал сельджук в дар Хасану Сабаху. Он награбил его по дороге. Точно страшный смерч прокатился от столицы к синему Эльбурсу.

— Звездный храм… зачем? — Хасан Сабах, восседающий, как идол индийский, в глубокой черной нише, единственным желтым оком, изучающе-раздумчиво, спокойно, не мигая, глядит на туркмена, удобно скрестившего ноги против него, пониже, за скатертью. Словно прикидывает, сколько сала можно вытопить из него.

И лицо у Сабаха желтое, худое: человек, знакомый с врачеванием, мог бы сразу сказать, что у властелина гор что-то неладно с пищеварением. Но, как известно, божественный "наш повелитель" никогда не ест и не пьет. Во всяком случае, еще никто (из непосвященных) не видел, чтобы Хасан прикоснулся к еде. "Наверное, — думает туркмен с удивлением, — это правда, что оттого он желтый, что у него золотая кровь. Велик аллах! Воистину, он свершитель того, что пожелает…"

Желтое широкое лицо, черная повязка на левом глазу, густая бровь над правым, янтарно-желтым, с большим черным зрачком, и короткая борода, черная как уголь: в общем-то это даже красиво, черное с желтым. Как у тигра. И голос у Хасана красивый, даже — нежный. Как у тигра, мурлычущего весною.

Должно быть, втайне пожалев о своем неуместном вопросе: "зачем", — ведь святой повелитель сам должен все знать раньше других, — Хасан поправляет дело, хитро добавив:

— Как думает почтенный гость?

Ну, толстяку не до тонкостей.

— Чтоб окончательно погубить мусульманский народ! — вгрызается он в баранью ляжку. Он поглощает мясо и хлеб большими кусками, большими чашами пьет темное вино. Да, и щедр, и добр Хасан Сабах с теми, к кому он благоволит, — не зря о нем идет по земле такая молва.

— Ты отдыхай. Я вознесусь в эмпирей и посоветуюсь с Али, вечно существующим и всюду сущим. И мы поступим с твоими недругами так, как он соизволит повелеть. — Не сходя с кресла, Хасан делает легкий знак рабу — и, на глазах у потрясенного туркмена, мгновенно и