Экдес! Он стиснул серьгу в кулаке. Вот так она и приходит, беда. Когда ее не ждешь. Когда и думать о ней забыл. Когда на разум как бы находит затмение от треклятой повседневной суеты. И деньги так теряешь, и нужные бумаги.
И потом, хоть башкой о камень грохнись, ты не в силах понять, где и как их мог оставить.
Экдес! Он ринулся вниз и замер, увидев ее.
Далеко-далеко внизу. В самом конце дуги солнечного секстанта. На другой планете. Между ними день длиною в пятьдесят тысяч лет. Она, шатаясь села на ступень, уронила голову на колени, подняла с великим трудом, как большую бронзовую гирю, и Омар услыхал ее надрывистый, из последних сил, журавлиный крик:
— Скорей!
Она не могла подняться к нему.
Омар, дурной и потерянный, будто накурившийся хашишу, сквозь всю вселенную, опаленный звездами, спустился к ней по дуге секстанта.
— Омар… он отравил меня.
Кровь разом отхлынула от головы куда-то к ногам, и на миг в холодные уши Омара ворвался жуткий, утробно-дикий беззвучный вой. Разница! Разница между Экдес вчерашней и этой, что сейчас перед ним, отлилась в исполинское тесло — и грохнула его по затылку. Так, что из глаз посыпались звезды. Нет. Разве это Экдес? Это — Алголь.
— Испугался… донесу на него.
— Кто?! — Он упал, разбив колени, на гранитную ступень, взял в руки лицо Экдес, черно-лиловое, как лист рейхана. Рот ее обожжен. В глазах кровь.
— Чертополох.
"Бредит".
— Какой чертополох?
— Сухой Чертополох.
"Явно бредит".
Но тут Омар узнал такое, что ему показалось — сам он бредит:
— Старый Хушанг. Он хашишин. Я тоже… я райской девой была. "Нежной Коброй" называюсь. Беги, спасай визиря. Это я… увела его слуг… в старую юрту. — Она, из последних сил пытаясь сохранить человеческое обличье, стыдливо опустила разноцветные подлые глаза. Ее божественное, но бесплодное тело скрутило судорогой. Экдес вцепилась змеиными зубами в его белую руку. Сплюнула кровь. — Омар, милый! Ах, если б ты был из наших…
— Полежи здесь! — Он положил ее на ступень, кликнул стражу и кинулся с нею к дому Хушанга. Навстречу уже бежал один из визиревых слуг, бледный, весь в поту:
— Его светлость… его светлость…
— Что?!
— Ранен.
"Только ранен! Я его вылечу".
В калитке стоял, шатаясь, Низам аль-Мульк. Лицо восковое, рот окровавлен.
— Омар, сын мой… — Он качнулся навстречу, припал к плечу, пачкая кровью его одежду. — Вот, распылились… мои атомы. Ты… уходи отсюда, родной. Туда, назад… откуда вышел. Иначе — погибнешь. — И обвис, уже мертвый, в руках звездочета.
Провели, осторожно подталкивая, давешнего монаха, оказавшегося дюжим молодцом. Седая борода у него отклеилась и повисла на одной стороне подбородка. Он, уже мысленно где-то в раю, в объятиях гурий, не заметил Омара.
Вслед, с руками, связанными за спиной, вышел смущенный Хушанг. Старик искательно взглянул Омару в глаза и жалко усмехнулся.
Омар, будто сам пораженный исмаилитом в спину, в багровом тумане вернулся к Экдес. Она уже окоченела, вцепившись в живот, на холодных ступенях секстанта, по которому ей не довелось взойти еще раз.
"Нежная Кобра"? Да, ты была очень нежной. Редкостно нежной! Неслыханно.
И больше ему нечего было о ней сказать. Потому что он, по существу, ничего не знал о ней. Ничего! Все семнадцать лет, ни на одну почти ночь не расставаясь с ним, Экдес, — он увидел это теперь, — оставалась ему чужой. Была загадкой — да так и ушла от него неразгаданной.
Он долго стоял над нею, безмолвный, оледенелый, точно и впрямь окаменел от безумных глаз Медузы Горгоны.
Саднило руку. Омар рассеянно взглянул на свой кулак, в котором все еще зажимал золотую сережку с каплей рубина. Крупной каплей рубина вызрела кровь на руке. Если яд, которым отравил свою дочь старый Хушанг, попал с ее зубов Омару внутрь, он тоже может умереть.
Э, пусть! Лучше умереть, чем жить среди оборотней.
Уж после, оставшись один, он, наверное, станет рыдать, волосы рвать, головою биться о стенку. Или скорее молча и тяжко хворать, всех сторонясь.
А сейчас… Он раскрыл ладонь, раз, другой и третий встряхнул на ней золотую серьгу; кинул ее, не глядя, на труп Нежной Кобры, скорчившейся на ступенях секстанта, и пошел прочь.
Я черств? Может быть! Но хватит с меня ваших дурных затей…
"Как это я еще не сошел с ума? — удивлялся себе Омар. — А вдруг сошел, да сам того не заметил! Ведь, говорят, сумасшедший никогда не знает, что он сумасшедший".
***
…Из города с гиканьем налетел на Звездный храм тысячный отряд. То ли кто с перепугу наврал Меликшаху, то ли ему самому показалось со страху, что тут засело целое войско убийц-хашишинов, но он не посмел покинуть дворец без столь крепкого сопровождения.
— Рассказывай!
Омар говорит. Опустив голову, молча слушает Меликшах, В стороне, над телом отца, рыдает Изз аль-Мульк, хороший Омаров приятель. Молчит Меликшах. Ему пока что нечего сказать. Ибо он сам еще не знает, огорчен или доволен смертью визиря.
— Приведите убийц! — поднимает визирев сын свирепое лицо, залитое слезами.
— Да, да! — находится султан. — Надо их допросить.
— Пусть государь простит или казнит своего недостойного слугу, но это… невозможно, — отвешивает напряженный поклон царский телохранитель. — Убийцы мертвы. Отравились. Или — отравлены.
Оцепенение. Его нарушает Амид Камали:
— Я знаю, они отравлены! И знаю, кто их отравил. — Новый "эмир поэтов", весь белый, весь дрожащий от возбуждения, — еще бы, такой великий подвиг он совершает, над его головою бушует ветер эпох, — решительно выступает вперед, тычет пальцем… в Омара Хайяма. — Хватайте его! Он тоже исмаилит. Он завлек визиря в ловушку. Я видел давеча на башне — он пальцами крутил, сгибал их так и этак. Это тайный язык хашишинов. Слыхали о нем? Омар совещался с кем-то.
— Кто еще был на башне? — живо подступил к нему грозный Изз аль-Мульк.
— Никого. Мы вдвоем.
— С кем же тогда он мог совещаться? Кроме как с тобою? Разве ты тоже хашишин?
— Ай, яй! — завопил "эмир поэтов" и рухнул на колени. — Простите, сказал, не подумав.
— Надо думать, болван!
— Но все же — зачем он пальцами крутил? Изз аль-Мульк обернулся к Омару:
— Зачем ты крутил пальцами?
— Зачем? — повторил султан.
Омара уже начало трясти.
— Если сей прохвост — поэт, — Омар закусил губу, судорожно перевел дух, — он должен знать, что на пальцах мы отсчитываем слоги, размер, слагая стихи в уме, без карандаша. Не знаю, на чем считает он. На своих зубах? Вот я их посчитаю!
— Но, но! — одернул его султан. — Стой спокойно. Тоже — недоразумение божье… нашел время и место стихи сочинять. — Отер расшитым рукавом багровое лицо, кивнул "эмиру поэтов": — Ступай отсюда. — И дружелюбно, совсем по-простецки, Омару: — Случись все это при султане Махмуде Газнийском, знаешь, где бы ты уже был?
— Знаю. Но белый свет, человечество, жизнь — не только султан Махмуд Газнийский. Есть на земле и кое-что другое. Получше. — Он угрюмо переглянулся с Иззом аль-Мульком, получил его безмолвное согласие и поклонился Меликшаху: — Отпусти меня, царь.
— Это куда же? — Простодушно, не по-царски, разинув рот, сельджук удивленно уставился на Омара.
— Домой, в Нишапур. Схожу на могилу матери и уеду.
— Нет, что ты, что ты? — Уразумел, должно быть, что молчаливый, себе на уме, звездочет, который ни во что не лезет и сторонится всех — единственный человек при дворе, которому можно еще доверять. — Не отпущу. Ни в коем случае! Ты нужен здесь.
— Зачем?
Султан помолчал. Взглянул на визирево жалкое тело. "Был Асад — стал Джасад".- шутливо сказал бы визирь, если б мог, сам о себе по-арабски.[54] И Меликшах произнес уже веско, по-царски:
— По звездам гадать. Детей наших лечить.
***
Спустя тридцать дней, кем-то отравленный, великий султан Меликшах превратился в такой же труп.
Сел ворон. Череп шаха-гордеца
Держал в когтях и вскрикивал: "Где трубы?
Трубите шаху славу без конца!"
Едва успели схоронить султана, как ночью во дворце сотворился небывалый переполох. Омар, проснувшись от шума, разругался, как бывало, Ораз:
— Трах в прах! Грох в горох! Царский это дворец или ночной притон?
Тяжелый и дробный стук подкованных каблуков: будто воры, проникшие в купеческий склад, бегут врассыпную, спешат растащить мешки с зерном. Треск дверей. Звон мечей. Глухие удары. Скрежет чего-то обо что-то.
И яростный клич: "Смерть Баркъяруку, слава султану Махмуду!" А, вот в чем дело. Омар встал, вышел посмотреть.
— Назад! — рявкнул воин, заречный тюрк с висячими усами.
— Я — посмотреть.
— Стой и смотри.
Вдоль стен прохода в престольный зал выстроились дюжие гулямы — юнцы из охранных войск, все заречные тюрки. В их руках при свете сотен пылающих факелов сверкали кривые обнаженные мечи. Гулямы, пьяные, горланили, потрясая мечами и факелами:
— Султан Махмуд! Да здравствует великий султан Махмуд.
Не успев научиться без посторонних надевать и снимать штаны, попавший сразу в "великие султаны", пятилетний Махмуд, сын Туркан-Хатун, принаряженный по такому случаю, сонно хныкал, распустив сопли, на руках у тюркского дядьки-аталыка, который бережно, как хрустальную вазу, пронес его в престольный зал.
За ним блестящей хрустальной глыбой в рубинах, в золоте и жемчугах, обдав Омара дивной красотой и душным запахом индийских благовоний, легко проплыла, верней пролетела стрелой мимо него, сама Зохре.
Спешит. Как девушка, лишь вчера познавшая плотскую любовь, на новое свидание. Хоть ей, вдове, надлежит, согласно обычаю, семь дней не выходить из своих покоев. С вечера, видать, не ложилась.
Сторонников Баркъярука частью изрубили, частью они где-то укрылись, взяв с собой опального царевича.
Все, толкаясь, ринулись в престольный зал. Такую же суматоху и неразбериху довелось Омару видеть в Нишапуре, когда там ночью загорелся сенной базар. Лица, красные от огня. Страх, печальные возгласы — и чей-то ликующий смех…