Собственно, он давно уже знал, почему. Но знал, так сказать изнутри, больше чувством, чем рассудком. Видел их и себя снизу, а не сверху. Теперь его мысли об отношениях с дворцом приобрели некую стройность.
Человек из народа, из самых его глубин, он относился ко всем — пастухам и царям, как равным себе, говорил со всеми на одном языке, никого не унижая и никому не угождая, отличая людей лишь по уму и умению.
Но эти дети — сперва царевичи, а потом уже дети. Сами по себе, как дети, как люди, они никому не нужны. Они — приложение к своему званию. Как любой обыватель-стяжатель всего лишь приложение к собственному имени. Но как царевичи — о, сколько надежд скольких людей связано с ними!
Поскольку все трое — от разных матерей, то за каждым царевичем — род его матери, его дяди, тети, двоюродные братья и сестры, толпа жадных родичей, их воинов, слуг, прихлебателей, целая клика, что спит и видит во сне золото, бархат, почет и почести. И всем им надо угождать, если не хочешь нажить в них врагов.
Изз аль-Мульк, Муаид аль-Мульк — дети царедворца. искушённого в интригах. Они — как хищные рыбы в мутной воде, эта вода — их среда. Если же Омар вновь нырнет в грязный поток, он очень скоро погибнет. Он чужой среди них, и вечно будет для них чужим.
— Ни за кого я не стану кричать, — хмуро сказал Омар. — И на Совет не пойду…
— Что ты?! Опомнись. — С Муаида тут же слетела спесь. — Теперь ты — видный у нас человек. Жизнь и смерть царевичей держал в своих руках. Отныне слово твое имеет огромный вес.
"Эмир поэтов" — сладостно:
— Воистину!
Вот у кого тонкий нюх — сразу учуял, откуда и куда дует ветер, кого бросить, к кому пристать.
— Поможешь-озолочу, — пообещал Муаид.
— До первой встряски, — усмехнулся Омар. — Затем — обдерешь. Слушай, самый достойный из наследников великого Низама аль-Мулька. У тебя есть еще брат, Тадж аль-Мульк. И двоюродный брат, Шихаб уль-Ислам. И все вы вправе метить на эту должность. Верно?
— Верно, — потемнел Муаид.
— Так вот, знайте, мне совершенно все равно, кто из вас будет визирем. Совершенно! Я человек незнатный. Лекарь, поэт и прочее. Заболеешь — смогу помочь. Могу по звездам предсказать твою судьбу, — я с этим замечательно справляюсь, спроси у нишапурского купца Музафара. Могу на дутаре тебе сыграть. Ячменной водкой угостить. А в остальном… не впутывайте меня в ваши дела. Я еду домой, и Нишапур.
Он внезапно и остро, как боль в сердце, ощутил тоску по своему пустому, но чистому дому, по его, лишь ему понятному, доброму уюту, тишине, по своему спокойному, одухотворенно-богатому одиночеству.
Быть сановным и важным не стоит труда.
Не нужны всемогущему господу-богу
Ни усы твои, друг, ни моя борода!
— И впрямь… тебе лучше уехать, — проворчал Муаид после долгого угрюмого молчания.
— И впрямь! — возмущенно согласился с ним "эмир поэтов".
— Станешь визирем, — попросил Омар, уходя, — скажи этим, в Нишапуре, чтобы оставили меня в покое.
— Скажу.
"Так я тебя и оставил в покое! Я за тобой пригляжу бунтарь". Слава богу, он хоть знал, что Омар не побежит на него доносить, — и не стал его резать, душить, травить в этой укромной сторожке…
Омар баснословно разбогател. Три тысячи, по уговору, дал поэту-врачу Изз аль-Мульк, еще не подозревавший. что звезда его, как визиря, уже закатилась. А то бы, наверно, не дал. По две тысячи — Баркъярук и Мохамед. тысячу, скрепя сердце, — маленький Санджар. Две, на всякий случай, — Муаид аль-Мульк.
Даже "эмир поэтов", глубоко довольный тем, что Омар уезжает и, значит, не будет оттеснять его при дворе, предложил, на радостях, пятьсот динаров, — но Омар не взял их у него.
Обменяв звонких десять тысяч динаров у местных саррафов на чеки, Омар собрался домой. Зима была короткой.
Снег и лед быстро стаяли, дороги просохли, над ними уже взметнулась легкая пыль. Исфахан, схоронив треть населения, мало-помалу оживал под весенним солнцем.
Теперь Омар мог навестить Бойре.
Возвращаясь к прошлому, человек ищет знакомые приметы: дерево, дом, ограду. И, не найдя их, впадает в горькое оцепенение, сознавая, что все вокруг изменилось, и сам он уже совсем не такой, как тогда.
Будто землетрясение небывалой силы разрушило Звездный храм! Мало того — поглотило, широко разверзнув твердь, крупные и мелкие обломки. Не только всю обсерваторию растащили по камню прыткие люди, — даже известковый купол, на котором она стояла, они раздолбили, открыв каменоломню. Хватились. Бугор обратился в яму. И трех тополей нет, срубили.
— Н-ну, дай вам бог.
Омар тихо прошел в сторонку, на убогое кладбище, отыскал знакомую могилу. Прочитал, холодея, на камне:
"Экдес". Камень — тот самый, первый, который тесал хашишин Курбан. Омар долго хранил его в память о своей победе над пятым постулатом. Когда Экдес умерла, велел высечь на нем ее имя и положить на могилу.
С лебединым долгим рвущимся криком грудью упал Омар на белый камень! И облил его ядовитыми слезами. Больше нет у него ничего на земле. Нет надежды. Нет будущего. Больше незачем жить.
Безвыходных скорбен, безжалостных мучений.
Блажен, кто побыл в нем недолго и ушел,
А кто не приходил совсем, еще блаженней.
***
Омару уже 46.
Караханид Ахмед, брат покойной Туркан-Хатун, будет убит год спустя. Крестоносцы, спасая "гроб господень", возьмут Иерусалим через 5 лет.
Абу-Джафар аль-Хазен, ученый из Хорасана, установивший, что сегмент стеклянного шара способен увеличивать предметы, за "связь с нечистой силой" приговоренный к смерти и избежавший казни, притворившись сумасшедшим, умер 89 лет назад. А скольким людям с ослабевшим зрением принесло бы пользу его открытие.
Улугбек соорудит в Самарканде обсерваторию через 334 года. Еще через 21 год его зарежут.
Джордано Бруно сожгут на костре через 506 лет.
Но всего через 32 года (1126), еще при жизни Омара Хайяма, родится Ибн-Рушд (Аверроэс), который в своей блестящей книге "Опровержение опровержения" навсегда пригвоздит к позорному столбу хилого мистика Абу-Хамида Газали и ему подобных мрачных ревнителей правой веры.
***
Вернулся Омар домой: двор загажен, всюду битый кирпич, палки, тряпки. Прошел в садик за домом: там, объедая только что зазеленевшие ветви, пасутся чьи-то козы.
— Что это значит? — посетил он судью.
— Ах, виноват! Дела. Это все соседские дети. Разве за ними уследишь? И потом, — он хитро прищурился, — мы, убогие, здесь вообразили, что вы уже больше не вернетесь в Нишапур. Разве его милости не предлагали остаться при дворе?
— Предлагали, — вздохнул Омар. — Я не пожелал.
"Он не пожелал! — У судьи засверкали глаза. — Ну, любезный, кого ты морочишь. Какой дурак по доброй воле покинет царский двор, если уж он в него попал? Сказал бы лучше: опять изгнали, выкинули с позором. Теперь я с тобой разделаюсь". И, сразу обнаглев:
— А долг?
— Какой долг — удивился Омар.
— Две тысячи! — ехидно напомнил судья. — Две тысчонки золотых динарчиков.
— Ты дал их взаймы Иззу аль-Мульку, — ответил Омар невозмутимо, — с него и требуй. У меня есть свидетели, — важно подчеркнул Омар.
— Но ведь Изз уже не визирь! — вскричал судья, перед которым с беззвучным громом разверзлась пропасть его невосполнимой утраты.
— Не визирь, — подтвердил Омар равнодушно.
— Как же… — Судья чуть не плакал.
— Да, прогадал ты, сукин сын, — сказал Омар лениво и благодушно. — Впредь не впутывайся в темные дела. Надо было взять у него расписку.
— Расписку… но я… я думал… как же мне быть теперь?
Точно такой же вопрос с недоумением задавал себе Омар еще недавно, после суда.
— Посоветуйся со старухой Айше.
— Я упеку ее, стерву! Я разгромлю ее притон…
— Как знаешь. — Омар махнул рукой и медленно удалился. Ему не хотелось разговаривать. Устал он от всего.
Он взял на базаре двух метельщиков и повел их к себе. Пока они шли, беседуя, по каменистым улицам, по тем же улицам уже полз вслед за ними по городу слух:
— Наш-то… дикий человек… опять что-то натворил в Исфахане. Избили палками и прогнали.
— Не палками — плетьми…
Они, эти слухи, дойдут, конечно, до Омара. Но он уже научился отражать ядовитые стрелы сплетен крепким щитом презрительного безразличия, пряча обиду глубоко внутрь. Хотя и утомительно это — держать тяжелый щит всегда наготове. Много сил душевных отнимает. Недаром есть выражение: "Согбен, как щитоносец". Но что поделаешь? Их много, Омар один.
Не будешь же бегать по улицам и доказывать с пеной на губах, как сумасшедший, каждому встречному дураку и болтуну, что он — дурак и бессовестный болтун? Бог с ними! Смолчим. Перетерпим и это. Посмотрим, чем они разживутся на гнусной своей болтовне. Может, выдохнутся когда-нибудь?
Будь милосердней, жизнь, мой виночерпий злой:
Мне лжи, бездушия и подлости отстой
Довольно подливать! Поистине из кубка
Готов я выплеснуть напиток горький твой…
Пусть. Разве сумеют они злопыхательством остановить вращение земного шара, наступление весны? Все равно она уже бушует в Нишапуре. Густой благодатный ливень орошает прогретую солнцем землю. И омывает усталую душу. Всюду хризопразовая зелень свежей травы, даже на крышах, обмазанных глиной. Каждая крыша обратилась в лужайку с алыми маками.
Рябь звонкого ручья, душиста и нежна.
Ее с презрением ты не топчи, — быть может,
Из праха ангельской красы взошла она?
И далее:
Кумир, смеявшийся когда-то, белолицый;
Снимай же бережно пылинку с милых кос —
Прелестных локонов была она частицей.
Бродят теплые соки в жилах деревьев, бродят соки хмельные в жилах людей, пробуждая алые воспоминания. Именно алые, — закроешь глаза, побывав на весеннем солнце, в них — алый пламень.