Скифская заставляла вечно томиться в неизъяснимой тоске по унылому свисту степного ветра, грустному шороху сухих осенних трав и горестному крику улетающих журавлей.
Это были молчаливые, задумчивые, мечтательные, рассеянные люди необычного, тонкого, непонятного для других душевного склада.
Метисы отличались врожденной добротой и могли бы принести окружающим много хорошего, — будучи новой разновидностью человеческой породы, они не болели предрассудками, присущими их так непохожим друг на друга отцам и матерям.
Но унизительное и неразумное отношение всех, с кем они соприкасались, накладывало темный отпечаток на их характеры. Более ограниченных или легкомысленных превращало в покорных слуг или беспечных шутов. Иных заставляло сторониться толпы, замыкаться в себе, делало из них ни во что не верящих мудрецов. Третьих озлобляло, доводило до отчаяния и толкало на преступления.
Детство Ореста ничем не отличалось от детства многих других «смешанных эллинов».
Он не любил мать, потому что она его не любила. Он был равнодушен к отцу, потому что отец относился к нему так же.
Но однажды Асандр заметил смышленого мальчика. Царь не имел и не мог уже иметь других сыновей. Он приблизил Ореста к себе. Но грубый, черствый старик, заботившийся прежде всего о собственном благе, не стал другом, настоящим отцом сыну.
Орест тоже не сумел привязаться к Асандру. Подростка угнетал и не раз заставлял плакать от бессильной злобы крутой нрав родителя, возмущала дикая страсть царя к золоту. Он терпел побои, оскорбления, но не уходил от отца — боялся умереть с голоду, расстаться с сытой жизнью. Душа надорвалась.
Двадцати трех лет от роду Орест примкнул к заговору молодых боспорян, мечтавших сбросить иго монарха и установить демократическую власть.
Орест плохо знал о целях заговора — лишь бы отомстить Асандру, которого не мог терпеть.
Смелых, но неопытных мятежников, полагавшихся лишь на себя и не искавших поддержки в низах, быстро разоблачили. Часть успела бежать. Орест попался. Асандр был потрясен. Свергнуть отца! Ореста бросили в застенок.
Асандр потребовал, чтоб сын выдал оставшихся на свободе участников предполагавшегося восстания.
Но Орест отказался. Его подвесили к потолку и принялись выкручивать суставы. Орест кричал, но сохранил тайну. Тогда в рот и нос преступника насыпали мелу и залили его чашкой уксуса. Выделяющийся газ обжигал язык, небо, горло и ноздри, как огонь. Орест чуть не задохнулся, но все-таки не сдался.
Озверев при виде такого упрямства, Асандр пригрозил палачам смертью. И Орест узнал на своей спине, что такое истрихида.
Истрихида — длинный ременный бич, в который вплетены острые косточки. С первого же удара с Ореста клочьями полетела кожа. Двадцать ударов! Орест потерял сознание. И все же он выдержал. Не назвал скрывающихся в городе товарищей.
Как ни странно, заговорщиков выдал их предводитель. Тот самый, что на тайных сборищах бил себя в грудь и, сверкая красивыми глазами, произносил зажигательные речи.
Вдобавок ко всему, Ойнанфа, жадная сластена, дочь старьевщика, с которой Орест знался и которая клялась вначале, как это водится, в любви до гроба, завела, пока он сидел в застенке, любовника, преуспевающего погонщика ослов. Орест был очень привязан к ней, жениться даже собирался. Чему оставалось верить?
Царь выловил и казнил заговорщиков. Ореста же, когда тот отлежался, с проклятьем изгнал прочь из пределов столицы.
Он не пожалел Ореста, нет. Просто не хотелось выглядеть в глазах населения сыноубийцей. Насильственная смерть Ореста подорвала бы и без того подозрительно сомнительную преданность подданных царя.
Боспорская знать от души потешалась над неудачливыми мятежниками. Простой народ, которым заговорщики, строя так далеко идущие и так близко приведшие планы, столь неразумно пренебрегли, тоже не выражал сочувствия.
Как ни прискорбно, в представлении людей виновником провала оказался не истинный предатель, а человек, проявивший удивительную стойкость — потому, быть может, что того, невзирая на его подлость, все-таки убили, а этот, несмотря на благородство, остался жив.
Уделом Ореста стало одиночество.
Пытки, надругательства, но особенно — острое, доводящее до исступления сознание позора, сокрушили сердце Ореста, который и раньше не отличался уравновешенностью.
Чтоб заглушить изнуряюще беспрестанную, мучительно ноющую душевную боль, он стал все чаще прикладываться к чаше и быстро спился.
Он опустился. Одичал. Озлобился. Забыл даже то немногое, чему обучался в греческой школе. Сделался бродягой.
Насмешник, кривляка, хохочущий с ненавистью в глазах, — уже семь лет скитался он, пошатываясь от вина, по каменистым дорогам Боспора. Нищенствовал. Появлялся, исчезал вновь. Пропадал по ту сторону Киммерийского (Керченского) пролива, возвращался в Пантикапей, где его неизменно встречали ругательствами.
Обессиленный, голодный, он удалялся к родственникам по матери — не совсем, может быть, безразличным к нему скифам, что обитали подле старого пограничного вала.
Здесь и отыскал его сегодня ночью глашатай Поликрат.
За спиною Ореста послышались сперва медленные шаркающие шаги, затем осторожный топот многих ног.
Сын не встречался с отцом семь лет, но тотчас же узнал ненавистную поступь.
Орест, опасаясь внезапного удара, быстро повернулся и передернулся от чувства гадливости и страха. Перед ним стоял Асандр.
Позади царя толпились эвпатриды. Они глядели на бродягу с таким же явным, тревожным и томительным любопытством, с каким взирали бы, вероятно, на косматого и одноглазого аримаспу, обитающего, по преданию, в Рифейских горах, случись тому попасть в Пантикапей.
— Родной! — воскликнул отец плачущим голосом. — Как я рад тебя видеть…
Оресг злобно скривился.
Старик приблизился и погладил большой красной ладонью черные, дико взлохмаченные волосы блудного сына. От этого прикосновеиия Оресту стало мерзко, словно за шиворот плеснули вонючей жижи.
— Ах, отец! — Бродяга вскочил, выпятил, смешно прогнув позвоночник, грудь вперед, выставил левую ногу, повертел ею на пятке, схватился — резким, подчеркнуто нелепым движением задрав локти — обеими руками за сердце, откинув голову назад, и оскалил зубы в ненастоящей блаженной улыбке. — Неужели я вижу тебя? Наконец-то сподобил господь лицезреть незабываемые черты! Ох, ох! — продолжал кривляться бродяга. — Я не могу прийти в себя от восторга! Я рыдаю, обливаясь слезами… Эй, вы! Прикатите бочонок, чтоб я мог слить туда горькие ручьи, струящиеся из моих очей… — Он поднес пальцы к мутным глазам и сделал вид, будто снимает по капле слезы и складывает их в полу рваного хитона.
Несколько капель слез будто бы тяжело провалились сквозь дыру в одежде, и скоморох, с нарочитой неловкостью перегнувшись налево и взмахнув ладонью, сложенной лодочкой, изобразил скрягу, испуганно подхватывающего на лету жемчужины.
— Дай же упасть на твою грудь, мой добрый отец, и утешиться у твоего любящего сердца! — Он сделал вид, будто в отчаянии нетерпения выплеснул слезы наземь. Неуклюже выбросил грязные руки вперед и якобы обнял старика так крепко, что у него закрылись глаза, перекосилось от напряжения лицо, скрипнули зубы…
Потом сиротливо склонил голову набок, закатил глаза и жалобным голосом, слезливо, пропищал стихи собственного сочинения:
Коза-старуха день и ночь рыдала:
— Ах, юность, о тебе забыть я не могу!
О, стать бы вновь мне козочкою малой —
Я б целый день бодалась на лугу…
Затем опустил руки и, качаясь, засмеялся пьяным сумасшедшим смехом. В несколько мгновений, подражая ложной растроганности отца и облачив ее в невероятные формы, оборванец показал нарочито-глупым скоморошеством цену подобным родительским чувствам. Все присутствующие хорошо это поняли.
Пораженные эвпатриды молча таращили глаза на чудовище. Асандр один из всех внешне не растерялся при виде издевательского кривляния, хотя и был внутренне обескуражен. Вот ехидна! Стариковское чутье подсказало ему, как разрядить обстановку, и царь коротко бросил через плечо:
— Вина!
Рабыня принесла на медном подносе серебряную вазу с изображением грызущих друг друга крылатых грифонов, два тонко сработанных кубка и кусок белого овечьего сыру.
— Выпьем, сынок, за радостную встречу!
У Асандра был расчет — пусть люди, находящиеся сейчас вместе с ним во дворе или приникшие с острым любопытством к раскрытым окнам дворца, видят, что он, царь, запросто, по-семейному, пьет вино с несчастным Орестом. Пусть думают, что Асандр простил, наконец, мятежного сына.
Орест никогда не встречал со стороны родителя столько добродушия.
Другой подумал бы, что старик свихнулся.
Или, ступив одной ногой на порог Аида, впрямь раскаялся в былой черствости к сыну, решил, пока не поздно, поправить то, что когда-то было так жестоко испорчено в их отношениях.
Но мозг Ореста, насквозь пропитанный винными парами, соображал плохо. Бродяга понял одно — сейчас дадут выпить. Он облизал губы, оживился.
Старик разлил вино по кубкам:
— За примирение!
Тонкие, вымазанные черной грязью пальцы Ореста тряслись от слабости, зубы лязгали о металл.
Он жадно, судорожно-алчным глотком опорожнил кубок, откинул голову назад и блаженно зажмурился.
Через несколько мгновений пьяница ощутил в груди приятный огонь. Свободней побежала по жилам кровь. Глаза, как убедился царь, когда Орест их открыл, приняли более осмысленное выражение.
— Проследуй же в свой дом, сын мой, — Асандр кивнул на окна Белого дворца. — Омой бренное тело, облачись в одежду, подобающую наследнику престола. Вкуси сытную пищу и предайся мирному отдохновению.
«Ишь ты, старый пес! — мысленно усмехнулся Поликрат. — Где он отыскал такие пышные слова? Вон как их накручивает — что твой Эсхил…»
Асандр потребовал к себе цирюльников, банщиков, портных.
С Ореста соскоблили грязь, сделали массаж спины, груди и ног, бережно обрили худое лицо, постри