Исторические романы. Книги 1-6 — страница 47 из 69

Зато Илья Жгут подмечал многое, и это было для него источником немалых страданий. Он видел, что Маша круто переменилась в обхождении с ним и вообще. От него не укрылось, что лицо девушки становилось сияющим всякий раз, когда появлялся в доме Кисельников, и что после каждого такого посещения все более усиливались ее холодность и резкость по отношению к нему, к Илье.

Парня мучила ревность, и однажды он, не выдержав, сказал не без ядовитости:

— Что-то больно вы, Марья Маркиановна, засматриваетесь на этого молодого барина!

Девушка вспыхнула.

— А вам что? — резко спросила она.

— Да мне что? Мне ничего. А только нехорошо. Он — барин, вам неровня. Посмеется он над вами, только и всего. От бар нашему брату, простому человеку, добра не видать.

— Будто? — задорно кинула Маша. — А ведь лежать бы нам теперь на дне речном, если бы не этот барин. Небось вы бы спасли?

— Старался, — обидчиво ответил Илья. — А все же из-за этого глаза пялить на него не пристало, хоть и спас он.

— Не на вас ли глядеть? — промолвила Маша, презрительно дернув плечиком.

— Прежде глядели.

— Прежде! Мало ли что было прежде! Глупа я тогда была, Илья Сидорович. А теперь… Теперь лучше этого барина никого нет, да и не будет. И вы о нем со мной разговоров пустых не ведите, а лучше с тятенькой работайте. Ежели же что, так я и маменьке пожалуюсь! — И она отошла от Ильи, пылающая, готовая расплакаться.

Он проводил ее страдальческим взглядом; подбородок его задрожал от волнения.

Маша сама замечала, что с ней происходит перемена. Ей как-то все словно опостылело, все стало тусклым. Впервые обстановка ее жизни предстала перед нею в неприглядной наготе, и впервые же она почувствовала, что как будто рождена не для этой серенькой жизни; она внимательно присмотрелась к себе в зеркале, и у нее мелькнула тщеславная мысль: «А ведь какая я красивая!»

Илья с его шутками и прибаутками, давно надоевшими, стал ей казаться неинтересным, грубым, тем более что рядом с ним поднялся образ иного человека, блестящий, сияющий, явившийся из другого, неведомого и таинственного для нее мира.

Александр Васильевич, манеры и разговор которого заставляли желать много лучшего в глазах людей, испытанных в светских тонкостях, для Маши являлся идеалом совершенства. Он и говорил, и улыбался, и шутил, и держался вообще вовсе не так, как привыкла она видеть у окружающих. При этом он был красив, смел, и он жизнь ее спас.

Маша вознесла Кисельникова на некий превыше всего и всех стоящий пьедестал, идеализировала, быть может, далеко неосновательно красивого молодого барина, готова была молиться на него. Но вместе с тем у нее иногда мелькала честолюбивая и пылкая мечта:

«Да ведь и я же не дурнушка. Говорят, пригожа очень. Быть может, он…»

И эта мысль заставляла замирать ее сердце.

А Кисельников ничего не замечал, оставался ровным, спокойным. Даже и тогда, когда он впервые явился к Прохоровым в военном гвардейском кафтане, и Маша, окинув его восхищенным взглядом, воскликнула: «Ах, барин! Да что же вы за красавец!» — он только с некоторым удивлением посмотрел на нее, изумляясь не ее восклицанию, а тому, что его назвали красавцем.

Серая жизнь Прохоровых текла обычным ходом с ее мелочными заботами, мелкими неприятностями, огорчениями, подчас нуждой, а изредка скромными удовольствиями.

Анна Ермиловна подумывала о женихе для Маши, Маркиан Прохорович вздыхал при мысли, что скоро надобно платить оброк, который был припасен у него еще далеко не в полной сумме; Илья худел и угрюмился, Машенька ходила то восторженная, то задумчивая.

Неизвестно, как бы закончилась мелкая жизнь этих мелких людей, если бы над ними не разразилась гроза, странным образом связавшая судьбу семьи позументного мастера с судьбой семейства его превосходительства Андрея Григорьевича Свияжского.

X

Был вначале восьмой час утра, а у ограды царскосельского дворца и за нею, на широком, усыпанном песком плацу, уже царило большое оживление. Экипажи всяких фасонов то и дело подъезжали и, смотря по рангу сидевшего в них, либо останавливались у решетки, либо въезжали в ворота, по сторонам которых красовались неподвижные, как статуи, двое рослых гвардейцев. Внутри дворца, в приемной комнате, толпились особы разных чинов, ожидая выхода императрицы или зова предстать перед ее пресветлые очи.

Утро было ясное, и солнечные лучи целым потоком вливались в большие окна, сияя на золотом или серебряном шитье мундиров, искрясь на бриллиантах, усыпавших орденские звезды и одежду вельмож.

Дверь широко распахнулась, и вошел граф Григорий Григорьевич Орлов. Его красивое лицо на этот раз было озабочено. Не глядя ни на кого из почтительно расступавшихся перед ним сановников, он направился прямо к пожилому мужчине, непринужденно сидевшему в кресле и небрежно перелистывавшему рукопись доклада. При приближении Орлова этот мужчина сложил бумаги и встал, но без торопливости, с видом человека, знающего себе цену. Выражение его лица было равнодушно-спокойное, никто не мог бы прочесть на этой физиономии, какие чувства обуревали ее обладателя; взгляд умных глаз был быстр и проницателен. Это был граф Никита Панин, один из весьма приближенных к государыне сановников, не только ведавший внешней политикой России, но имевший большое влияние на ход внутреннего управления, а кроме того на воспитание наследника престола, великого князя Павла Петровича.

— Никита Иванович! Пойдем, голубчик, к государыне, — сказал Григорий Григорьевич, протягивая руку Панину.

— Я и то собрался к нашей матушке с докладцем…

Орлов нетерпеливо дернул плечами.

— Доклад не уйдет, — промолвил он и добавил тихо, чтобы окружающие не слышали: — А что, и в иностранной коллегии имеется довольно вестей об этом самозванстве?

На мгновение в глазах Панина блеснула досада.

«Ему уже ведомо! Экие языки!» — с неудовольствием подумал он, но тотчас же, как опытный дипломат и царедворец, принял невозмутимый вид и ответил спокойным шепотом:

— Есть, как же. Я и иду сообщить о сем.

— Все негодяй не унимается. Пора унять молодца. Надо на этом настоять у императрицы. Думается, что лучше всего бы послать надежного человека… Князя Долгорукого хотя бы, а? Пойдем к государыне.

Орлов и без возражений последовавший за ним Панин проследовали во внутренние покои, не заботясь о том, чтобы государыне доложили об их приходе.

Императрица Екатерина Алексеевна вставала всегда очень рано; порядок ее дня был строго рассчитан, и она следовала ему неуклонно.

«Я встаю всегда в шесть часов, — говорит императрица в письмах к Жоффрэн. — Читаю и пишу одна до восьми; потом приходят ко мне с докладами, и это продолжается до одиннадцати часов и долее, после чего я одеваюсь. По воскресеньям и праздникам я хожу к обедне, а в другие дни выхожу в приемную комнату, где обыкновенно дожидается меня целая толпа людей; поговорив с ними полчаса или три четверти, сажусь за стол…»

После обеда государыня беседовала с кем-либо, работала, читала; так проходило время до половины шестого; затем императрица уезжала в театр или садилась играть в карты; день заканчивался ужином. В одиннадцать часов государыня удалялась в опочивальню.

Императрица в утреннем туалете сидела за небольшим столом, заваленным деловыми бумагами, книгами и брошюрами. Она только что отпустила кого-то из раззолоченных докладчиков и пробегала бумаги, решение которых не терпело отлагательства. Розовый свет ясного утра падал на ее свежее, прекрасное лицо с едва заметными морщинками около губ и задумчивой складкой над переносьем.

Небрежным и вместе изящным движением руки откинув листок, Екатерина Алексеевна нетерпеливо оглянулась. Она ждала появления нового докладчика, но никто не шел, а времени, предназначенного для приемов, оставалось все меньше.

Но вскоре в зале, отделявшем комнату государыни от приемной, послышались шаги. Дверь бесшумно распахнулась. Увидев в дверях гигантскую фигуру графа Орлова, императрица, ласково кивнув, промолвила: «А, Григорий! Неужели тоже с делами?», но, разглядев за спиной графа фигуру Панина, стала серьезной. Она знала, что Панин и Григорий Григорьевич далеко не были друзьями, и приход их обоих вместе должен быть вызван важным обстоятельством.

— Ба! И Никита Иванович, — продолжала она с несколько деланной улыбкой. — Садитесь и рассказывайте.

Ни для кого не было тайной, что Григорий Орлов, как фаворит императрицы, да к тому же человек, способствовавший ее возведению на трон, при дворе совершенно свой, но приходилось считаться и с влиянием графа Никиты Панина, ведшего массу дел и, главным образом, отвечавшего за внешние сношения империи. Между Орловым и Паниным существовало соперничество в смысле влияния на политику двора, и перевес не склонялся ни в одну, ни в другую сторону. Случай, заставивший их быть союзниками, несомненно, должен быть важным, и это не могло ускользнуть от острого ума государыни.

— Я узнал, государыня, что в иностранной коллегии получена бумага от Мерка, — заговорил Орлов, после обычных приветствий присев на кончик стула. — Сказывали мне, этот Мерк пишет, что ничего против злодея сделать не может. Злодей этот шум и беспокойство чинит немалое. И надо бы против него принять опаску. У графа Никиты Ивановича, чай, доклад о нем приготовлен.

Панин, по лицу которого скользнула тень неудовольствия от того, что вмешиваются в его сферу деятельности, и притом опережают в докладе, касающемся области, состоящей в его личном ведении, суховато ответил:

— Если о таком деле не составить доклада, то о каких же составлять? Доскональный доклад изготовлен и при нем письмо Мерка.

Государыня откинулась на низенькую спинку кресла, взяла щепотку табаку из лежавшей на столе табакерки и, вдыхая его пряный и раздражающий запах, сказала:

— Прочти-ка нам его, Никита Иванович!

Панин, до сих пор сидевший, поднялся и, откашлявшись, начал:

— Как было вашему императорскому величеству доложено, в Черногории появился некий злодей и обманщик, именем Степан Малый, который называет себя императором Петром Третьим. Как дознано, сей обманщик, не довольствуясь тем, что нашел себе прибежище у черногорцев, собрал там шайку и начал уже с нею грабить купеческие караваны. Справками и сведениями выяснено нижеследующее, о чем и позволю напомнить вашему величеству. В 1766 году прибыл из Боснии в Черногорию некий лекарь или знахарь и стал лечить раненых, каких в Черногории всегда множество, так как нравы черногорского народа до крайности жестоки, а обычаи дики и свирепы. Занимаясь врачеванием, этот лекарь,