Исторические романы. Книги 1-6 — страница 64 из 69

Из деревни донеслись неистовый звук набата и дикие вопли. Было видно, как вспыхнула крайняя изба.

И вдруг вся равнина почернела от десятков всадников, словно выросших из земли. Воздух наполнился гортанными выкриками и фырканьем коней. С десяток желтолицых, скуластых всадников на поджарых скакунах примчались к усадьбе. Ворота выломали.

— Деревню жгут, проклятые! — в отчаянье воскликнул Василий Иванович, но тотчас же в нем страх заменился злобой. Он, быстро вбежав в комнату, схватил мушкет, который держал заряженным на случай, и вернулся обратно.

Татары уже ворвались.

— А, вы так! — пробормотал старик и прицелился.

Грянул выстрел. Не изменили рука и глаз старому воину: один из всадников схватился за грудь и тяжело рухнул с седла. Но через мгновение блеснула кривая татарская шашка над головой Кисельникова, и упал, как подкошенный, старик капитан, щедро орошая снег кровью из раскроенного черепа.

Полинька молилась, находясь как в чаду. Внезапно перед нею круто осадил коня широкоплечий богатырь татарин со зверским лицом и схватил ее за плечо. Она вскрикнула.

Евграф Сергеевич обеими руками уцепился за дочь, крича:

— Оставь, мерзавец!

— Ты, старая собака, молчи. А ты, красавица, не плачь! Мы тебя увезем, хану продадим. Будешь ты у него щербет пить, шелка носить. Тебе, душа, горевать не надо! — произнес татарин и, подняв девушку, как перышко, перекинул ее через седло.

— Отец! — отчаянно закричала Полинька.

— Зачем отец? Отец — старая собака. Куда его? Ему башку срезать надо, — сказал татарин и округлым, быстрым движением шашки снес голову старика Воробьева с плеч.

Полинька рванулась, дико вскрикнула и лишилась сознания.

Окончив грабеж, татары унеслись с быстротой ветра, оставляя следом дымившиеся деревушки и факелом горевшую скромную усадьбу Кисельникова.

Набег хана Крым-Гирея стоил елизаветградской провинции многих пленных, множества скота и до тысячи сожженных домов. Красивейших женщин хан отвез в дар султану.

XXIII

Перенесемся опять с далекой окраины тогдашней России в приневскую столицу.

Весной состоялась свадьба Ольги Свияжской с Евгением Дмитриевичем Назарьевым. В залитую огнями церковь Рождества Богородицы, где происходило венчание, съехалась вся петербургская знать; императрица прислала через флигель-адъютанта подарок молодым и свое поздравление.

Невеста дышала счастьем, о Назарьеве и говорить нечего, Свияжский-отец сиял и ходил гоголем; из всей семьи были только двое, не разделявшие общего довольства, а именно Надежда Кирилловна и… Николай Андреевич.

Мачеха улыбалась, и никто не знал, что у нее творится на душе; только неровное дыхание да лихорадочный, злой блеск глаз могли бы выдать ее волнение; но этого никто не заметил, и даже все решили, что она «поистине, не мачеха, а совсем-совсем как родная мать».

Невесел был и юный Свияжский. Он отнюдь не завидовал сестре, а наоборот, от всего сердца желал ей величайшего благополучия; но, по сравнению с ее счастьем, еще глубже, безнадежнее представлялось ему его собственное горе.

«Олечка счастлива, Бог неожиданно для всех устроил ее судьбу. Но мне и на это, на такое чудо, какое совершилось с сестрой, нельзя рассчитывать, — думал он. — Будем видеться, будем мечтать, пока хоть это можно, а там… Ох, лучше и не заглядывать вперед! Верно, выдадут Дунечку за какого-нибудь лабазника».

Тайные свидания с Дуней Вострухиной продолжались и были единственной отрадой для обоих влюбленных. На этих свиданиях молодые люди, словно по соглашению, говорили обо всем, кроме будущего, чтобы не омрачать выпадавших им на долю немногих светлых мгновений.

Вскоре и эти свидания должны были прекратиться: тучи уже сгущались над головой молодых людей.

Однажды весной, вскоре после свадьбы Ольги Андреевны, у Федора Антиповича Вострухина состоялся с сыном Сергеем важный разговор. Старик, недавно очнувшийся от послеобеденного сна, был занят выкладкой каких-то подсчетов, как вдруг к нему вошел Сергей и, с сердцем швырнув шапку на ближайший стул, взволнованно воскликнул:

— Ну что, отец? Я говорил, моя правда и вышла: видится Дуняшка с этим офицериком.

— Чего ты фордыбачишь? — окрысился отец. — Совсем заноситься стал. Толком говори, что такое?

— А то такое, что я сам видел, как подъехал верхом этот самый Свияжский, а к нему выбежала Дуняшка. Противно смотреть было, как они стали целоваться да миловаться. Уж не доведет ее до добра этот табашник!

— Что у тебя все за новые слова!.. «Табашник»! Стало быть, и я табашник, по-твоему? И откуда ты набрался?

— Познал я свет истинного древнего православия. Есть некие старцы и старицы. Чуждаются они мирской лепоты и соблазнов, живут по-христиански. Они меня и наставили, и утвердился я в их праведном учении. Вот что, батюшка — заговорил Сергей более мягким тоном. — Не учить я тебя хочу, а в самом деле добра от этого офицера мало будет.

— Оно верно, надо Дуняшку выдать.

Сын поморщился.

— Совсем нет. Брак — это тоже как кому. Да и лучше, если Дуняша не выйдет: могущий в себе вместити да вместит. А надобно ее наставить, оградить от зла. И нет на это, право же, лучше тех неких стариц и старцев. Не хочешь меня слушать, послушай хоть отца Никандра, он то же самое скажет. Ты меня посылаешь вот в Москву по торговым делам, позволь, я с собой Дуню туда возьму.

— Н-ну уж не знаю.

— Так нечто лучше ей здесь? Один соблазн. Сегодня вечерком придет отец Никандр, поговори с ним.

— Поговорить можно, отчего же, — согласился Федор Антипович и принялся за цифры.

Вечером был долгий и таинственный разговор с отцом Никандром. Уходя, старец заметил:

— Только дочке до поры до времени ни гу-гу: нечего ее смущать — еще, пожалуй, сбежит.

По его уходе Манефа Ильинична долго плакала и даже набралась смелости в чем-то возражать мужу, но он на нее зыкнул, и привыкшая к рабскому повиновению несчастная женщина замолчала.

Почти одновременно с беседой отца и сына Вострухиных произошел разговор, имевший важные последствия, у Андрея Григорьевича Свияжского с сыном Николаем.

Заметим кстати, что граф Никита Иванович Панин выказал себя действительно опытным царедворцем, решив, что рано или поздно граф Григорий Орлов настоит на отправке в Черногорию князя Долгорукого. Так оно и вышло: было решено для противодействия самозванцу Степану Малому и снабжения черногорцев для борьбы с турками порохом, свинцом и оружием отправить генерал-майора князя Юрия Владимировича Долгорукого, в тайности, под именем купца Барышникова. Само собой, у этого мнимого Барышникова должны были иметься сотрудники — такие же, как и он, мнимые купчики. Этим и объясняется приводимая беседа Свияжских, отца и сына.

Как-то старик Свияжский позвал Николая Андреевича к себе в кабинет и встретил его словами:

— Ну, Николай, становись на колени да Богу молись: устроил и для тебя дельце, теперь пойдешь в ход. Слышал ты, что князя Долгорукого отправляют в Черногорию?

— Слышал что-то.

— Ну так ты с ним поедешь, я устроил.

— Да я вовсе и не желаю, — запротестовал Николай. — Зачем меня понесет в Черногорию?

— Зачем? — возмутился старик. — Экий олух, прости Господи! Да ведь это — счастье твое; ведь этакой благодати сколько народу добивалось, но я зубами для тебя вырвал. Ведь справите вы поручение надлежаще, так милостям к вам и конца не будет. А он «зачем»!

— Право, мне неохота.

— Слушай, Николай, ты хоть меня-то пожалей и не срами! Что люди скажут, если ты откажешься? Да и, наконец, это невозможно, невозможно отказываться от этакой благодати. Как хочешь, а ты должен ехать. Я настаиваю, иначе ты мне — не сын. Я хлопочу-хлопочу, а он — на! Глаза бы мои на тебя не смотрели. Едешь или нет? Не поедешь — между нами все кончено.

Николай Андреевич видел, что слова отца — не пустая угроза, что действительно приходится выбирать между согласием или ссорой с отцом на всю жизнь. И он покорился.

— Хорошо, отец, я поеду.

— Ну то-то же, — промолвил старый Свияжский. — Ведь я, голубчик, о твоем же благе хлопочу. Ступай с Богом: теперь ты меня утешил, и я спокоен.

На следующий день, около двух часов пополудни, Николай Андреевич подъехал к задней части владений Вострухина и, спрыгнув с седла, пошел, ведя коня в поводу, вдоль изгороди, уже успевшей украситься яркой зеленью акации. Он вглядывался в кусты, надеясь увидеть Дуню, но ее не было.

«Странно!» — подумал Свияжский и приостановился.

В стороне от него послышался звонкий смех, и из-за зелени выставилась прелестная головка его милой, украшенная венком из желтых цветов одуванчика.

— Хороша, а? На русалку, верно, похожа, ведь они, болтают, венки носят, — заговорила она смеясь. — А я поглядывала. Вижу — хмурится, хмурится. Не стерпела!

Две белых руки через изгородь обвили шею юноши. Он осыпал их поцелуями, а попутно — и розовые губы, и загоревшиеся румянцем щеки.

— Ты гадкий, сегодня долго не шел, — промолвила она, чуть-чуть отстраняясь. — Смотри, в другой раз попадет тебе.

Свияжский вдруг стал серьезен.

— Неприятность у меня, Дуня, то есть не у меня, а у нас с тобой, — тихо проговорил он. — Уезжать мне приходится.

Краска сбежала с ее лица.

— Уезжать? Куда? — чуть слышно спросила она.

— Ах, родная, далеко… Так далеко, что ты и представить себе не можешь. Есть страна, зовется она Черногорией, так вот туда.

— Боже мой! Кто же тебя посылает? И скоро?

— Через недельку так. Я сам горюю.

— Конец, значит! Угонят за тридевять земель! — И слезы, как росинки, покатились по щекам молодой девушки.

— Дунька! Мать зовет тебя, — раздался за ее спиной грубый окрик, и из кустов выступила длинная, мрачная фигура Сергея. — Иди, иди, — толкнул он сестру. — А вы, господин офицер, по задворкам ездите? Как будто их благородию не пристало.

Дуня, расстроенная, смущенная, тихо отошла от изгороди, умоляюще и скорбно посмотрев на Свияжского. У Николая Андреевича закипела кровь.