самоса[112], бха-джия[113], севгантхия[114]. Подходило и то, что она готовила для себя отдельно, потому что, по ее словам, мамина стряпня была напрочь лишена вкуса: «Пресная, как плевок, просто стоит колом в горле».
Так что я, ее любимчик, иногда потихоньку лакомился острейшими карри и едой, купленной у двери, когда папа был на работе, а мама на кухне. Перси, если он оказывался рядом, тоже перепадало. Надо сказать, что его железный желудок больше, чем мой, подходил для этих обжигающе-острых закусок. Но наши тайные пиршества неизменно разоблачались, и за них приходилось платить, выслушивая строгий и неприятный выговор. Мамай-джи обвиняли в том, что она хочет сжечь дотла мой желудок и кишечник своими жгучими богомерзкими карри или подвергает меня риску получить дизентерию и дифтерию: дешевая пища уличного торговца наверняка готовилась на грязном прогорклом масле – может, даже машинном, – непригодном для человека, как недавно обнаружилось в ходе правительственного расследования. Мамай-джи парировала, что, если бы они выполняли свои родительские обязанности, ей не пришлось бы прибегать к тайной кормежке и чхори-чхупи[115]. А так у нее нет выбора, ведь невозможно сидеть и смотреть, как голодает ребенок.
Все это беспокоило меня, хотя я старался не подавать виду. Когда начинались ссоры, я говорил, что от криков у меня болит голова, и удалялся на ступеньки дворовой площадки. Мучительное сознание вины, с которым я ничего не мог поделать, не давало мне присутствовать при их препирательствах. Потому что, хотя я с удовольствием участвовал в тайных пирушках с мамай-джи и обещал держать их в секрете, я выдавал все родителям в буквальном смысле – поносом и рвотой, что для мамай-джи служило неоспоримым доказательством моего ослабленного кишечника по причине отсутствия регулярного и правильного питания. Когда меня мучили эти ужасные спазмы, я обещал папе и маме больше никогда не есть то, чем кормит меня мамай-джи, и признавался во всех грехах. В глазах мамай-джи я становился предателем, но в то же время иногда было смешно слушать ее копрологические упреки: «Ест мою еду, а потом все обсирает и ябедничает! В следующий раз, прежде чем угощать, я заткну тебя большой пробкой!»
Из кухни пришла мама с тарелкой тостов, только что снятых с керосинки «Критерион»: неровно поджаренных и местами подгорелых по прихоти керосинового фитиля. Отодвинув комиксы в сторону, она поставила тарелку на стол.
– Послушай, – сказал ей папа, – вот что я только что нашел в газете: «Растущий концерн ищет молодого энергичного и мотивированного специалиста по работе с клиентами. Зарплата четырехзначная плюс накопительный фонд». По-моему, это то, что нужно.
Не дождавшись маминой реакции, он добавил:
– Если я получу эту работу, все наши проблемы закончатся.
Мама выслушивала такие объявления каждую неделю: предвестники надежды, они заканчивались разочарованием и досадой. Но она всегда позволяла первоначальной волне оптимизма захватить ее, поднимать вместе со мной и отцом все выше и выше, строить планы и мечтать, пока волна не выбрасывала нас на пустынный берег ждать следующего объявления и следующей волны. Поэтому сейчас ее молчание было странным.
Папа взял тост и, сморщив нос, обмакнул его в чай.
– Опять пахнет керосином. Когда я получу эту работу, первым делом куплю нормальный тостер. И мы больше не будем делать на «Критерионе» горелые тосты.
– Я керосина не чувствую, – сказала мама.
– Тогда понюхай, – ответил он, сунув ей под нос промокший в чае тост. – Понюхай и скажи. – Отец разозлился, что она сразу ему возразила. – Все из-за этих дурацких фитилей. Оригинальные «Критерионы» из Англии были что надо. Подрежешь фитиль один раз, и у тебя прекрасное пламя на несколько месяцев. – Он с отвращением откусил кусок тоста. – Ну, когда я получу эту работу, заменим нашу керосинку на плиту и баллон Бомбейской газовой компании. – Он рассмеялся. – Почему бы и нет? Англичане ушли семнадцать лет назад, пора и их керосинкам уйти.
Он дожевал тост и повернулся ко мне:
– Ты когда-нибудь тоже уйдешь, отправишься в Америку. Здесь для тебя нет будущего. – Он быстро поймал мой взгляд. – На это мы уж как-нибудь раздобудем денег. Я найду способ.
Лицо отца излучало любовь. Мне вдруг захотелось его обнять, но мы так никогда не делали, разве что в дни рождения, и, чтобы избавиться от этого чувства, я отвернулся и сам себе сказал, что он так говорит, только чтобы сделать мне приятное, потому что ждет, что я буду дальше выдергивать его седые волосы. К счастью, к отцу вновь вернулось веселое, оптимистическое настроение.
– Не исключено, что мы позволим себе и холодильник, тогда не придется ходить наверх к той тетке. Никаких обязательств, никаких одолжений. И тебе не надо будет убивать ее крыс.
Папа ждал, что мы присоединимся к его мечтаниям. Сочувствуя ему, я надеялся, что присоединится хотя бы мама. Мне самому не очень-то хотелось призывать на помощь свой энтузиазм.
Но мама резко ответила:
– Все твои идеи из разряда шейкх-чилли[116], они опять улетают в облака. Когда много планируешь, ничего не получается. Пусть все остается в руках божьих.
Папа опешил. Собрав всю горечь, он ответил ударом на удар:
– Думаешь, я никогда не найду работу получше? Я всем вам покажу!
Он бросил кусок тоста на тарелку и откинулся на спинку стула. Но быстро остыл и, превратив все в шутку, снова потянулся к газете:
– Что ж, придется вас однажды удивить: возьму и выброшу все керосинки.
Мне керосинки нравились, как и внушительного вида металлическая бочка на пятнадцать галлонов[117] для их заполнения. В «Критерионе» было небольшое круглое стеклянное окошко в углу его черного основания, и я частенько заглядывал в его сумрачные глубины, наблюдая, как поднимается уровень керосина, когда его наливают через воронку. Там внутри было очень темно, холодно и таинственно, затем керосин, плескаясь, поднимался, и его поверхность переливалась под лампочкой. Смотреть внутрь керосинки было то же самое, что лежать ночью жарким летом на пляже Чаупатти и глядеть на звезды, как мы делали после ужина, ожидая, когда поднимется легкий ветерок и охладит стены дома, за весь день пропеченные солнцем. Когда керосинку зажигали в темной кухне, нежное оранжевое свечение из-за маленькой слюдяной дверцы напоминало мне отсветы из афаргана в храме огня, когда огонь в нем горел неярко, потому что прихожане положили на серебряный тхали[118]слишком мало сандалового дерева, ведь в основном люди приходили в храм только по праздникам. Хорош был и примус. Закачанный в него керосин, горячий и шумный, выходил под давлением, загорался и превращался в острые языки голубого пламени. Примус разжигал только отец. Ежегодно многие женщины погибали у себя на кухнях из-за взрывов, и папа говорил, что, хотя многие взрывы не были несчастными случаями, особенно когда их причиной оказывалось хорошее приданое жены, примус все равно опасен, если с ним неправильно обращаться.
Мама вернулась на кухню. Меня запах керосина не беспокоил, и я съел несколько тостов, пытаясь представить себе кухню не с керосинками, а с пузатыми газовыми баллонами красного цвета, спрятанными под столом. Я видел такие в витринах, и мне они показались уродливыми. Но мы к ним привыкнем, как и ко всему остальному. Иногда вечером я стоял на веранде и смотрел на звезды. Но это совсем не то же самое, что оказаться на пляже Чаупатти и тихо лежать на песке, когда в темноте слышен лишь шум волн. Каждую субботу вечером я следил, чтобы керосинки были заполнены топливом, потому что мама очень рано готовила нам с папой завтрак. Молоко и хлеб привозили еще в предрассветные часы, но чайник уже кипел, а мы с ребятами из Фирозша-Баг собирались на игру в крикет.
Мы всегда выходили в семь часов. Остальные жильцы только начинали просыпаться. На первом этаже Нариман Хансотия принимался раскладывать на парапете веранды свою бритву, кисточку для бритья и зеркальце. Зеркальце он ставил между двух чашек, из которых шел пар, – одной с кипятком и другой с чаем. И нам всегда было интересно, не перепутает ли он чашки, когда захочет намочить кисточку. Старая дева Техмина, все ждущая, когда созреют ее катаракты, возносила молитвы, повернувшись лицом к восходящему солнцу, приподняв накидку и перекинув ее через левое плечо. Из-под накидки желтела нижняя юбка, а Техмина развязывала и завязывала на талии свой толстый, как веревка, кушти. Качравали подметала площадку и переходила от двери к двери с метлой и корзиной, убирая вчерашний мусор. Если ей случалось оказаться на линии прямой видимости Техмины, все ребята здорово веселились, потому что Техмина, хоть из-за катаракт и подслеповатая, всегда замечала качравали и изливала на нее поток ругательств куда более грязных, чем мусор у той в корзине. Ибо качравали совершила неописуемый грех, пройдя перед ней и тем самым замарав молитвы и уменьшив их силу.
Смеялся даже папа, но торопил нас, потому что мы останавливались, чтобы послушать их дальнейший диалог. Потом мы шли по спящим улицам. Жители мостовых потягивались и подыскивали место, где можно было бы облегчиться. Затем складывали свои картонки и сворачивали полиэтиленовые мешки, пока на улицу не вышли дворники и не начиналось движение транспорта. Иногда они разводили небольшой костерок, если была еда на завтрак, или просили милостыню у тех, кто шел в итальянский ресторан выпить утром чай с молоком и специями и с булочкой в придачу. Бывало, мама заворачивала нам с папой остатки от вчерашнего ужина, чтобы по дороге раздать бездомным.