Она заговорила с ним, когда они ждали начала репетиции. Ему потребовалось немало мужества, копившегося целых два года, чтобы записаться в университетский хор. Как он правильно догадывался, в хоре пели в основном представители ненавистного вида из школ с совместным обучением, которые, в дополнение к преимуществам в стиле одежды, пришли туда с предыдущим опытом пения в школьном хоре и с соответствующей долей высокомерия. Он же мог похвастаться только любовью к музыке и хорошим, но нетренированным слухом. После первого же занятия он решил, что больше туда не придет. У него было ощущение, будто он явился без приглашения на светский раут.
Но прошла неделя, в течение которой он снова смог поднакопить мужества. И вот наконец наступил день занятия. Она пела сопрано, он басом. Разговор начала она, и Джахангир с облегчением обнаружил, что ему легко его поддерживать. Она говорила много, особенно об их дирижере Клоде:
– Этот напыщенный осел думает, что все девушки в хоре – его собственность. В следующий раз, когда он меня обнимет, я выхвачу у него дирижерскую палочку и ткну прямо в его лягушачьи глазки.
Джахангир рассмеялся и сам удивился, как естественно это произошло.
После того случая они часто разговаривали. Боязнь покраснеть, когда она с ним заговорит, или начать запинаться, если он решит, что их кто-то подслушивает, постепенно улетучивалась. Он взял у нее почитать книги, познакомился с ее родителями и потом часто заходил взять еще книг. Иногда она упоминала фильмы, которые видела или хотела посмотреть, и говорила, что было бы здорово пойти вместе, но до конкретных планов дело так и не доходило.
Джахангир никогда не был любителем кино. Среди конвертов с надписями: «Квартплата», «Вода», «Свет» и другими последний был подписан: «Карманные деньги». Но этот всегда оставался пустой. А если иногда Джахангир мог наскрести деньги на билет в кино, то ни в школе, ни в Фирозша-Баг не было никого, с кем бы ему хотелось туда пойти. Невысокое мнение о мальчишках Фирозша-Баг, сформировавшееся во времена Песи-падмару и бед, выпавших тогда на его долю, не изменилось. Он предпочитал сидеть и читать на ступеньках лестницы корпуса «С» или наблюдать за тем, что делается во дворе. Иногда он слышал, как мальчишки рассказывают о своих героических подвигах в кинотеатре: швыряют в зрителей бумажные шарики, скатанные из пакетов от крекеров, улюлюкают или свистят в темноте и ждут, когда зрители начнут на них шикать. К этим детским шалостям он не испытывал ничего, кроме презрения. С ребятами он разделял только радость от рассказов Наримана Хансотии на ступеньках корпуса «В».
Когда миссис Бальсара решила, что сын достаточно вырос, чтобы гулять в одиночестве, при условии, что возвращаться он всегда должен в восемь, Джахангир изменил заведенный порядок вечерних прогулок. Он начал ходить в Висячие сады. Его любимым местом стала детская площадка после того, как дети уходили с нее в сумерках. Тогда каждый вечер она превращалась в спортзал. Люди приходили регулярно и импровизировали, используя различные перекладины и перила на горках или качелях для подтягиваний и отжиманий, а доску качелей-балансиров для накачивания пресса. Наверное, они как-то договорились с ночным сторожем, потому что это ведь была детская площадка. Джахангир, спрятавшись за кустом или за деревом, наблюдал за тренировками. Эти люди его потрясали. Их перекатывающаяся потная мускулатура была увеличенным вариантом мальчишеских тел из школьного спортзала. Разглядывание мощных торсов и конечностей имело странное воздействие на его собственное худощавое тело, которое иногда начинало ощущать потребность в таких же мускулах и жилах на своих изящных руках и ногах.
Позже, уже учась в колледже, Джахангир перестал ходить в Висячие сады. Он вдруг резко почувствовал свое одиночество и решил, что глупо бродить среди айя с детьми или парочек, ищущих уединения. Прятаться и смотреть, как люди тренируются, тоже казалось неправильным.
Его новым увлечением стало кино. В темном зрительном зале было совершенно неважно, пришел он один или нет. Если он садился рядом с девушкой, то фантазировал, что они пришли вместе и ее сердце бьется так же сильно, как его. Он как будто случайно касался ее локтем на общем подлокотнике кресла. Когда в антракте или после сеанса она проходила мимо, он нежно проводил коленями по задней стороне ее бедер, словно тихонько гладя. Ерзал, притворяясь, что пытается обеспечить ей как можно больше места, но не забывал доставить себе удовольствие. Это были мгновения чистого экстаза, мгновения, которые он потом еще раз переживал ночью в постели. Иногда, если рядом с ним оказывалась слишком активная парочка, он больше смотрел на них, чем на экран, выкручивая голову, как в школе под партами и скамьями. Но, когда выходил из кинотеатра, его спутниками были лишь свернутая шея и боль в груди.
После нескольких хоровых занятий она пошла с ним в кино, и Джахангиру было трудно поверить, что на этот раз в темный зал открывавшихся перед ним возможностей он явился не один. После перерыва она слегка массировала себе правое запястье, потому что потянула его накануне. Он спросил, очень ли больно, и потом с гордостью вспоминал, что ему хватило мужества и сообразительности молча погладить это запястье, когда она положила свою руку ему на колени. Волнение, возникшее глубоко в груди, росло с каждым его движением. Вскоре их пальцы переплелись, сначала неуклюже, но потом указательный, средний и безымянный пальцы обоих нашли свое место и, соединившись, сжались. Он ужасно возбудился, но на большее не осмелился. Слишком быстро на экране появился флаг, и зрители встали при звуках «Джанаганаманы»[167]. Его, возбужденного, словно окатили холодной водой. И остались только неприятная боль, отвратительные последствия нереализованного желания, как будто кто-то заехал ему в пах коленом.
Поезд уже несколько минут стоял на какой-то станции. Джахангир положил ногу на ногу. Он был сам себе противен. Снова возбудился при воспоминании о том, как держал ее за руку. Он читал в различных журналах и книгах, что в Америке пятнадцатилетние мальчики могут регулярно наслаждаться сексом и для этого у них есть личное пространство, а вот он в свои девятнадцать все еще девственник и не может совладать с собой при одной только мысли о том, как держал ее руку. Все это несправедливо и обидно.
Поезд проезжал земли фермеров. Поля были сухие, коричневые и голые, а ту небольшую растительность, которая еще цеплялась за жизнь, солнце опалило до желтизны. Муссоны снова запаздывали, и здесь, за городом, их отсутствие явственно отражалось в пейзаже.
В городе тоже возникли сложности. Квоту на водопроводную воду урезали, и Джахангир в последний месяц вставал в пять утра, чтобы помочь матери наполнить баки для мытья, уборки и готовки, прежде чем воду отключат в шесть часов.
Тощие стада паслись на полях среди жнивья. Мимо него в опасной близости проносились телеграфные столбы. Эти столбы периодически раскалывали черепа тем, кто ехал, свисая с дверей и окон электричек, и обеспечивали данные для статистики смертности, точно фиксируемой в городских газетах. Статистика смертности газетами не выпячивалась и помещалась на внутренних страницах – там же, где и сообщения о нападениях на представителей той или иной касты в одной деревне и об убийствах браминами хариджанов[168] в другой.
В первый раз она зашла к нему домой совсем ненадолго. Он заранее предупредил родителей, надеясь, что мать поймет намек и снимет с головы матхубану. Белый полотняный платок делал ее похожей на отсталую деревенскую тетку из Навсари[169] – так он сам для себя недавно сформулировал. Однако ему все же пришлось пережить несколько мгновений стыда и смущения. Он быстро представил их друг другу, затем последовала неловкая тишина, а потом они вдвоем ушли на репетицию хора.
Позже, когда Джахангир вернулся домой, мама за ужином заявила, что ему не следует слишком часто общаться с этой девушкой.
– Сейчас в любом случае не время встречаться с девушками. Подожди, когда ты закончишь колледж, станешь сам зарабатывать и сможешь себе такое позволить.
А пока, если он с разрешения матери и уходил иногда из дома, то все равно ему следовало возвращаться к восьми. Нельзя было допустить, чтобы он задерживался дольше и дело приняло бы более серьезный оборот.
Джахангир сказал, что он будет приходить к восьми, если она перестанет носить матхубану.
– Мне нет дела до твоих условий, – сказала миссис Бальсара, спрятав обиду за грубостью. – То, что я говорю, пойдет тебе только на пользу.
По ее словам было очевидно, что девушка происходит из более состоятельной семьи и он будет чувствовать себя неловко, приспосабливаясь к ее образу жизни.
– Поверь материнской интуиции. Я думаю лишь о твоем счастье. Кроме того, это первая девушка, с которой ты начал встречаться. А вдруг ты встретишь другую, и она тебе больше понравится. Что тогда?
– Тогда я перестану встречаться с этой.
– Но как же ее чувства? Ты ведь, возможно, подаешь ей серьезные надежды.
– Ни у кого нет никаких серьезных надежд. Твои возражения – просто глупость.
– Когда речь идет о девушке, все серьезно. Но в твоем возрасте этого не понять.
Ужин закончился без особых неприятностей. Чего не скажешь о многих последующих вечерах. Каждый день разговоры за ужином становились все более нервными. Поначалу слова выбирались осторожно, чтобы сохранить видимость демократической дискуссии. Вскоре, однако, напряжение взяло верх над их усилиями, и ежедневный изматывающий сарказм стал привычным. За ужином всякий раз выдвигались обвинения, иногда с вплетенными в них новыми колкостями:
«Что-то такое есть в ее манере говорить. Без должного уважения.
Видел, что на ней было надето? Такая короткая юбка. И слишком много косметики.