Истории из лёгкой и мгновенной жизни — страница 29 из 36

Мне искренне кажется, что процесс размышления в целом деятельный: ты думаешь, когда что-то совершаешь, или когда работаешь с чужим текстом. Твой мозг в такие минуты заводится, как мотор. Во всё остальное время недвижимый человек залипает, как зимняя муха. Быть может, мухе кажется, что она думает, – но она просто залипла.

Не хочу никого осуждать за это, но я правда не понимаю, что́ такое может надумать целый самолёт или целый поезд, и во что потом выливаются эти удивительные мысли, как они меняют мир.

В этом смысле лично меня успокаивает московское метро: не само перемещение в нём, а количество находящихся там читающих людей. Такое ощущение, что столичное метро – это библиотечный филиал. В каждом вагоне обязательно имеется пять – семь читающих граждан. А то и дюжина. В московском метро водятся хорошие люди, думающие в процессе работы мозга, а не во время переведения мозга в полуспящий режим.

Зато в столице собрались самые жестокие, безнравственные и невоспитанные водители мира.

Я неплохо езжу на машине, и могу в случае необходимости навязывать окружающим свою волю. Я знаком с негласными правилами перемещения в другой ряд, я знаю, как вести себя с людьми разных возрастов, полов и конфессий, когда они едут рядом. Но в столице эти правила не работают или едва работают. Столица вечно опаздывает, не желает ничем и ни с кем делиться.

Я не люблю ездить по Москве на машине. Я люблю из нее уезжать.

Мимо собора Василия Блаженного выехал в сторону Донецка – и вперед. 1300 километров, в основном по отличной, безупречной, великолепной трассе, – мне это нравится. В пути можно прослушать много новой музыки, моя машина – это музыкальная шкатулка, передвижение в машине – моя страсть. Я чувствую себя так, словно меня вместе с моим четвероногим товарищем автомобилем выпустили из лука – и теперь я лечу.

Днём ездить лучше, чем ночью, хотя и ночью тоже можно.

Прошлый раз, посреди зимы, вырвавшись из Донецка на три дня, я понял: так сильно хочу к детям, что не могу остановить себя. Проспав три часа, я выехал в наибодрейшем состоянии духа в сторону керженских лесов. Мне оставалось всего полторы тысячи километров до моих самых ненаглядных людей.

Я добивал остатки трассы уже глубокой ночью.

В какой-то момент заметил на дороге суету, подъехал ближе, притормозил. Кто-то вылетел в кювет. Я видел, что все живы, но сам остановился помочь, хотя ехал уже семнадцать часов. За пятнадцать минут я вытащил из кювета пьяного молодого дурака, поругавшегося с женой и по этому поводу помчавшегося навстречу приключениям.

И тронулся дальше.

Километров за тридцать до Нижнего Новгорода – двадцать часов в пути, после трёх часов сна, – я отчётливо увидел, как на дорогу выбегают, размахивая огромными жезлами, золотые гаишники. Золото струилось в свете фонарей, и двигались стражи дорог немного по-над асфальтом, как инопланетяне.

Притормаживая, я осознавал, что гаишники мне кажутся. Их нет.

За десять километров до въезда в город я увидел издалека какую-то странную аварию: столкнулись не машины, а что-то вроде динозавра с другим динозавром: возможно, их перевозили в фурах, и они выбрались оттуда, а фуры уехали.

Но, приблизившись, понял, что динозавров тоже нет.

Я вышел на улицу, протёр лицо снегом и понял, что это очень глупо – проехать огромный кусок России и лечь спать в часе ходу от места, где живут мои дети.

В пять утра я наконец вошёл в свой в дом, весь прокуренный и прокофеиненный.

Лёг спать. Но в семь утра услышал детские голоса – и поспешил обнять своих ненаглядных. Мы так долго обнимались, что спать я больше не лёг.

На скорую руку позавтракав, мы сразу поехали за подарками в большой магазин. В нашей машине громко играла музыка. Мы были счастливы.

Всё-таки иногда мне нравится прогресс. Скорость – это близость. Скорость – это преодоление сиротства.

Через полтора дня я встал утром, прогрел машину и открутил пространство в обратную сторону.

Время, которое я выбираю

Спросили: в какое время ты хотел бы жить.

Надо же, а я думал, так давно уже не спрашивают. Это же романтический вопрос откуда-то из времён первых полётов в космос – когда человеку казалось, что ему подвластно всё, вплоть до выбора эпохи – только умей улыбнуться, как Гагарин, и тебе откроются любые врата.

Потом наступило глобальное разочарование: вдруг выяснилось, что от человека ничего не зависит, и он обречён, как сирота, сидеть на приступках чуждой ему эпохи, в которой зачем-то родился, озябший и злой.

Не знаю как вам, а мне моё время пришлось впору.

…я был очень молод, и, хотя прочитал уже тысячи лучших стихов, написанных лучшими из поэтов, – ещё не задумывался о том, что история рядом: только протяни, в буквальном смысле, руку.

Потом вдруг обнаружил себя, сидящего в ошпаренном чеченским солнцем «козелке», сидящего на правом переднем сиденье с автоматом, – а позади, собранный, всесильный и злой, сидел легендарный генерал, покоритель восставших народов, и, слушая его речь, можно было предположить, что с той же интонацией говорил Ермолов или Жуков.

Несколько лет спустя я нашёл себя на рублёвских дачах, в гостях у людей, принимавших совсем недавно самые главные и самые страшные решения о судьбах моего Отечества, а теперь они пожинали сладкие плоды своих решений – но этих плодов хватило не всем, далеко не всем.

Они угощали меня столетним коньяком, они спорили со мной, с моими левацкими перегибами – и тогда возникало ощущение, что все мы люди, и сможем договориться.

Я находил себя в подвалах Центрального дома литераторов или ещё в каких-то мрачных и плохо проветренных комнатах, где собирались совсем другие люди, – ненавидящие тех, что жили на рублёвских дачах, и у их ненависти были весомые основания, понятные мне.

Они создавали шумные, немного смешные партии, в названиях которых обязательно присутствовало слово «спасение» – хотя эти люди не спасли бы даже друг друга, если б их лодка перевернулась в деревенском, поросшем ряской, пруду. Также в названиях их объединений присутствовали такие слова как «фронт» или там «рубеж», столь же мало соотносящиеся с физическими качествами людей, собиравшихся под этими железными вывесками, способными в случае падения придавить их насмерть.

Главный и самый очаровательный из них, грузный, замечательно остроумный, обильно посыпанный родинками и рябинками, немного похожий на мудрого водяного, который вынырнул – и ряска осталось у него на лице, – автор доброй сотни геополитических романов, десяток из которых были безусловными шедеврами, – смотрел на меня смеющимися глазами и готов был назначить меня своим преемником – к удивлению, а то и негодованию своей красно-коричневой паствы.

Забавно, но в те же годы мы выступали на одной площади, стоя плечом к плечу, с одним кудрявым человеком, который половину своей жизни тоже собирался стать главой страны, но случилось так, что его однажды застрелили на мосту напротив московского Кремля.

Пока кудрявый этот человек ещё был живым, он время от времени звонил мне и хохотал в телефоне, как весёлый бес. Он всё время был загорелый и счастливый, но вот застрелили, да.

Другой, с лёгким психопатическим тиком, кавказского обличья человек, чемпион мира по шахматам, заезжал ко мне в гости, и мы мило беседовали – он казался тогда мне почти нормальным. Наверное, он даже себе казался нормальным.

Жизнь, до начала очередной войны, была путаной, но представлялась бурной, лихой, стремительной. Ничего не происходило, а думалось, что происходит.

Я помню себя в одних кабаках с будущими политэмигрантами, изнывающими теперь от ненависти к отринувшей их стране. Помню себя прогуливавшегося с лидерами то одной, то другой думской фракции – всякий раз я ловил себя на мысли, что более всего они похожи на персонажей американских фильмов про всевозможных крёстных отцов – очень богатые люди с распавшимися представлениями о морали.

Я передвигался вдоль и наискосок по свету, с континента на континент, и помню, как мне хотели устроить встречу с бородатым создателем кубинского государства, отцом её революции, – но я отказался, и до сих пор не жалею об этом: о чём бы я смог с ним говорить?

В какой-то другой, уже не помню, в какой именно стране, ко мне подошёл режиссёр русского происхождения, перебравшийся в Голливуд, отец того самого парня, что стал братом всей стране и погиб под камнепадом, и этот режиссёр спокойно сказал, как любит то, что я пишу.

В Лондоне встречу и затем интервью со мной проводила актриса не совсем земной красоты, знакомая мне по десятку фильмов; забавы ради я начал с ней флиртовать – и она отозвалась; было понятно, что мы оба делаем это не всерьёз и валяем дурака, но когда вдруг появился её муж, всё равно было чуть стыдно.

В Киеве я сидел в окружении поэтов, пишущих на русском языке, но проживающих то в Канаде, то в США, то в Израиле, у них были восточные лица, восточные имена, восточные манеры, и вид такой, словно они только что ели рахат-лукум. Каждый из них знал Иосифа Бродского, которого я не знал. Но к тому моменту я давно уже поймал себя на мысли, что всех самых известных в мире людей я знаю через одно рукопожатие, делов-то. Просто Бродский уже умер.

Потом вся эта задорная, пустая, нелепая жизнь треснула напополам, и я вдруг обнаружил себя в городе, который начинали обстреливать каждое утро, ровно в шесть, из «Градов».

Самый известный на тот момент полевой командир русского происхождения, бесстрашный и удивительный парень, бывший автомойщик, имевший уголовный (условный) срок за то, что однажды забрал с автомойки вымытую им машину и часа три катался на ней по городу с друзьями, звонил мне и говорил, пародируя малоросскую речь: «Ну чи шо? Давно не бачив тебе!»

Глава нового – воюющего и страдающего – государства, злой, умный, знающий цену боли, бесстрашный офицер и балагур, дал мне собрать свой батальон, и я собрал его.

Наши дома располагались на одной улице, и время от времени он вдруг подъезжал ночью с охраной на большой чёрной машине к моему дому, и мы шли пешком к нему домой поговорить о том о сём.