Утром мы разъезжались – я на свои позиции, он на какие-нибудь головокружительные переговоры в верхах.
А вы говорите: Фидель. А вы говорите: в какое время ты хотел бы жить.
…и потом, помню, я сижу в окопе, то есть буквально, а не фигурально, и мы рассматриваем дом на той стороне, где находится укрепившийся и наглый наш противник, и мы советуемся, как бы нам этот дом разнести в хлам, и занять их позиции, и тут раздаётся звонок телефона – это мой телефон звонит, я забыл его выключить, потому что на позициях я его выключаю.
Меня впервые в жизни набрал человек, фильмы которого строили моё детское сознание, мою эстетику, меня самого, и один из этих фильмов, про десять негритят, где на самом деле никаких негритят не было, я смотрел более тридцати раз, а другой фильм, где этот человек играл, прогуливаясь среди серых камней, главную роль, являлся самым любимейшим моим фильмом – и сам этот человек, напоминавший мне моего отца, долгое время служил для меня образцом стиля и мужского поведения.
Он сказал мне:
– Приветствую вас, Захар, – или как-то наподобие.
И я смотрел на летнее малоросское поле, на стоящих рядом бойцов – одного с биноклем, другого за «Утёсом», третьего с трубой гранатомёта на плече, и думал: какая у меня хорошая жизнь.
Удивительная, прекрасная, непостижимая жизнь.
Памяти артиста
Кобзон приезжал к нам в дзержинский ОМОН сразу после первой чеченской, жал нам руки, улыбался, вёл себя замечательно: видно было, что не в первый и даже не в сотый раз среди военных. Мы были свои для него, и он для нас сразу стал свой.
Потом поехал с нами на кладбище – на могилы погибших на чеченской и афганской.
Я там искоса поглядывал на Кобзона – мне было, не скрою, любопытно. И мне показалось, что он по-настоящему скорбит. Он стоял, опустив голову, и тяжело смотрел прямо в землю – в ноги нашему недавно погибшему и похороненному бойцу.
Другому бы, наверное, я не поверил, а Кобзону поверил. Хотя, казалось бы, он же его не знал, этого бойца, – зачем ему? И про всех остальных, рядом похороненных, тоже не слышал.
С кладбища Кобзон снова вернулся к нам в подразделение, посидел с отцами-командирами. Меня не звали – не знаю, о чём они там говорили. Вышли все трезвые. На входе в расположение мы сфотографировались. Где-то есть фотография, где я, юный – 21 год – командир отделения ОМОН, стою с краю, и Кобзон среди бойцов, тоже почти ещё молодой, сильный, статный.
Спустя день услышал разговор куривших офицеров о том, что Кобзон приехал на очередной передел дзержинских химических предприятий, а к нам – по пути заскочил: военных любит, вот и заехал.
Мне было всё равно. Предприятия всё равно кто-то делит: Кобзон или кто иной – уже неважно. Другие заезжавшие делить нас не навещали и на могилы с нами не ездили. Они просто угрюмо пилили.
Впоследствии имя Кобзона в дзержинских наших делах так и не проявилось ни разу, так что, может, и напутали шептавшие по углам.
Зато он точно пел в Афганистане, пел в Чернобыле, пел для бойцов всех – и удачных, и неудачных, и самых грязных – войн, потому что на любой войне людям тяжело, люди ползают в грязи и тем становятся чище.
Ему было несложно петь для нас: он считал это своим обязательством и, может, оправданием. Таких, как он, мало. Он за нас заступался, когда все норовили плюнуть в нас.
А то, что его по каким-то причинам не пускали в Америку, что его имя мелькало в крупных финансовых разборках и околокриминальных хрониках, – ну, господа, вы ж так любите классические фильмы с Аль Пачино и Робертом Де Ниро: вот оно и на нашей почве, пожалуйста.
Чего вы лица воротите? Или вам только американская и итальянская мафия нравятся?
Его только они и могут сыграть, причём желательно сразу оба – Де Ниро и Пачино, – или кто-то третий, похожий и на них, и на него; я пока подходящего артиста не нахожу – потому что такая фактура, да? Подобную фактуру надо выращивать в специальных оранжереях.
Это был бы мощнейший фильм.
Иосиф Кобзон – стопроцентный герой эпической саги о явлении и становлении титана.
Из донецкого ребёнка и советского срочника он стал всем – главным голосом советского пространства, надземного, космического и подземного, сотоварищем и застольным собеседником всех генсеков, всех президентов, всех маршалов, а заодно и всех воров в законе, и всех прочих великих мира всего, и всех, самое главное, малых мира сего – тоже.
Кобзон – среди тех гениальных советских евреев, что вдруг пропели о самом главном в русской душе, коснулись самых тихих её струн. Наряду с Бернесом, Утёсовым и Высоцким он стал тем кодом, что расшифровал нас, и заставил страну любить себя и плакать о себе.
Кобзон обрусел и сам стал Россией. Он спел самое большое количество русских советских песен, и, когда я года четыре назад, вдохновлённый тем, как Иосиф Давыдович поддерживает воюющий Донбасс, начал делать сборку из его лучших песен себе в машину, чтоб колесить по донецким дорогам под голос Кобзона, мне пришлось загнать на один диск добрую сотню классических композиций.
И как хорошо было разъезжать под его пение!
Он здорово пел. Он был ещё одним бойцом в нашей машине.
И ещё – он был прирождённый мастер, не потерявший лица за целую эпоху. Это так сложно!
Он – из тех времён, где жили Синатра и Дассен, и он был им ровня. Но только на нём стоял советский знак качества: с этим знаком взлетали в космос и вгрызались во льды – его голос символизировал всё это, наряду с радиосводками Левитана и чарующими интонациями Шульженко, Кристалинской, Зыкиной.
Кобзон оказался не меньше своего Отечества: он высоко и без пафоса нёс свою стать, и потому мы неизбежно увидели и услышали его в Донецке, куда он на свои деньги загонял фуры дорогущих лекарств и где пел, обколотый обезболивающими, по пять, шесть, семь часов подряд.
«Человек! Сейчас таких не делают», – сказал о нём Захарченко, который всяких людей повидал, причём в самых страшных ситуациях.
Сейчас таких не делают.
На одном из московских концертов Кобзон посвятил песню Арсену Мотороле Павлову, только что погибшему, – и я снова увидел те самые глаза, что заметил тогда, молодым омоновцем, на свежей бойцовской могиле, и в этот раз поверил Иосифу Давыдовичу окончательно и на всю жизнь.
Иосиф Давыдович, спасибо тебе, русский человек.
Поклон тебе от бойцов, от людей Донбасса, выстоявшего под твой голос, и от всего русского века, пронумерованного цифрой XX, будто крестами или офицерскими ремнями.
Мелочи сказочной жизни
Так волнительно, когда, зайдя в электронную почту, сразу ищешь имя дочери среди заголовков непрочитанных писем. И вдруг видишь!
И скорей его открываешь, раньше ста других писем, которые, разбухая полужирным шрифтом, требуют прочтения: минкульт, минобороны, дарители, просители, агенты, контрагенты.
«Папочка, ты где сейчас, я по тебе скучаю, когда приедешь, я пошла на ипподром, приезжай скорей».
Письма короткие, как сердечный укол, – а перечитываешь их, словно любимое стихотворение.
Столько в этом, длиной в строку, письме видишь смысла. Да что там смысла – узнаёшь, ошарашенный, огромные и удивительные итоги своей жизни: она была прекрасна, она была!
И ещё: тебя ждут. Едва ли есть вещи в жизни, которые важней этого пронзительного ощущения.
…А можно старшему сыну написать смс.
Как там твой университет, сын? Что читаешь, что слушаешь во время свободное от?
«Учёба, чтоб её. Пошли доклады да рефераты всякие, времени на “саморазвитие” уже не остаётся почти».
Читаю его смс и думаю: какой всё-таки молодец. Саморазвитие поставил в кавычки, чтоб иронично отстраниться от этого чуть пафосного и слишком серьёзного слова.
«Или, например, – пишет он дальше, – задали мне доклад по искусству Древнего Рима сделать, приходится перечитывать подручную тематическую литературу: фрагментами историю этого самого Рима и биографию Мецената. А я хочу Флобера почитать, у меня стихи Бориса Корнилова пылятся».
Музыка! Музыка, а не смс.
Значит, недаром на родах я видел, как является на свет черноволосый, сморщенный человеческий детёныш – мой первенец. Недаром просыпался ночью на его кряхтенье и докармливал его из соски, читая при этом Владимира Набокова, разложенного на коленях.
Мы были молодые и неопытные родители, почему-то не догадались, что отверстие в соске можно сделать побольше, и тогда ребёнок будет быстрее расправляться с содержимым бутылочки. Нагреть иголочку над конфоркой и проткнуть: всего-то.
В итоге бутылочку он, терпеливо причмокивая, потреблял минут по сорок, а то и больше. Так я и прочитал всего Набокова за год, русского и английского, ночами. А потом ещё и Газданова перечитал. Солдата Гражданской войны, участника французского Сопротивления, любимейшего из всех известных мне сочинителей. Иногда даже печалился, что молоко в бутылочке так быстро кончается.
Ночь, нежнейший свет лампы, сын на коленях, книжка в руке, – счастье. Сил было тогда много. Мог вообще не спать. Как, впрочем, и сейчас.
А в финале смс сын вдруг пишет: «Я хочу приехать к тебе в Донецк».
Нет, все-таки недаром я читал тогда Газданова.
А как твоя жизнь, сын, в целом? Какие прозрения снизошли на тебя, когда вышел ты один на свою дорогу?
Отвечает: «Конечно, удобнее всего было бы в качестве “новостей” начать рассказывать про удивительные открывшиеся мне нюансы самостоятельной жизни. И мама, и бабушка, и тётя обращаются ко мне именно с такой постановкой вопроса. Но мне нечего им ответить. Моё мироощущение никак не меняется. Живу обычной жизнью, просто без родственников».
Что ж, всё, как я хотел. Весь в меня.
Ещё дети, наконец, пытаются делать что-то собственными руками – в смысле подарки.
То мы им всё дарили, а теперь ответы посыпались.
Старшая дочка сплела мне сердце – бумажное, в золото выкрашенное. Я вожу его с собою. Теперь у меня два сердца. Своё, немного загнанное, прокуренное и немного пропитое, и запасное, золотое.