— Кровью Христовой, аминь! — торжествующе и с облегчением вторил стоявший справа от нее супруг. — Аминь, аминь, аминь, аминь, — послышались разрозненные, но послушные голоса мальчиков. Затем повисла недолгая пауза, а Юсефина серьезно и требовательно взглянула на Эву-Лийсу.
— Аминь, — наконец отозвалась и она.
— А теперь споем хором «Я гость и незнакомец», — объявил отец семейства, слегка запоздало пытаясь сделать вид, что это он ведет церемонию. Запевал сам Карл Вальфрид, чуточку громковато, а остальные несколько сдавленно подпевали.
Все пели, и Эва-Лийса с ними. «Ведь здесь, на этом свете, — пели они, — повсюду живет грех. С ним чуждой для нас станет краса земных утех. Но он проклясть не может и проклят будет сам, меня он все же гложет. Ему не место Там».
Так они и пели. Дом, дом, мой милый дом. Все пять куплетов. Служба подошла к концу.
Вечером все оставались на удивление притихшими.
Никанор только и делал, что поглядывал на других, как будто пытаясь что-то понять, но не решаясь спросить. Ничего особенного он не увидел. Папа усердно корпел над кассовой книжкой, записывая все доходы и расходы за неделю; книга представляла собой тетрадь с синей обложкой и разлинованными страницами, этой тетрадки отцу, должно быть, хватит на всю оставшуюся жизнь. Юсефина молча сидела, как будто с затекшей шеей: так обычно бывало, когда она уставала, раздражалась, злилась или грустила — выяснить, что именно с ней происходит, удавалось нечасто. На ужин ели поджаренную ржаную кашу с брусникой. Еду поделили поровну; накладывая кашу, Юсефина выглядела строго и хладнокровно, двигалась угловато, как будто хотела соблюсти строжайшую справедливость. Никанору вдруг захотелось, чтобы она перед сном погладила их по голове — всех, включая Эву-Лийсу, но он знал, что притрагиваться друг к другу не позволялось.
Пришлось довольствоваться едой, справедливостью, пожеланием спокойной ночи и суровым выражением лица.
Вечером Никанору не спалось. Он встал попить воды из ведра. В маленькой комнате на раскладном диване спали мама с папой, из кухни он разглядел лицо Юсефины. Во сне оно выглядело мягким, детским, она спала с приоткрытым ртом, губы будто вот-вот собирались расползтись в рассеянной, счастливой улыбке. Никанор замер и тихо дышал, чтобы никого не разбудить. Она спала как младенец.
Мальчик простоял так долго-долго, как будто пытаясь что-то понять. Затем решился, осторожно поднялся по лестнице на чердак, открыл дверь и бросил взгляд на кровать Эвы-Лийсы. В летнюю ночь лучи света мягко падали на пол, и он увидел, что девочка сидит в кровати. Она подложила подушку под спину и натянула одеяло до подбородка. Услышав Никанора, Эва-Лийса, казалось, на секунду испугалась, но затем медленно отвернулась к окну.
Она вспоминает Карелию, подумал он. Горные долины и пасущихся там овец.
— Эва-Лийса, — тихо прошептал Никанор.
Она ничего не ответила. Никанор осторожно присел на краешек кровати, увидел ее совершенно распухшее лицо и все понял. Она оперлась на изголовье кровати и смотрела в окно. Она уже не плакала.
Мальчик не знал, что и делать.
Он не знал, что сказать, да она бы и не ответила. На стекле пестрели мушиные точки, за окном неприметно дрожали осины, ее взгляд был как будто прикован к чему-то снаружи, словно она никогда больше не повернется к нему.
— Эва-Лийса, — прошептал он, но было по-прежнему тихо.
Никанор огляделся по сторонам.
У стены напротив стоял буфет: Никанор резко встал с кровати и тихо подошел к нему. Там внутри у дверцы стоял сахар. Трогать его было строго запрещено, и все же мальчик взял щипцы, отломил кусочек и прикрыл дверцу буфета.
Когда он опять присел на кровать, Эва-Лийса взглянула на него.
Ее потемневшие глаза были прикованы к Никанору. Как будто, вглядываясь в него, она пыталась получить какой-то ответ или попросить о чем-то, но глаза не выдавали ее чувств, оставаясь внимательными и опухшими, и ему больше не казалось, что Эва-Лийса сейчас в Карелии рассматривает, как на снегу в горах сверкают цветы. Короткостриженые волосы, обгрызенные ногти, Господь, смилостивься и не позволь греху заразить нас, дабы мальчики не стали как она. Кровью Христовой.
Она дышала тихо, как будто спала, но глаза оставались открытыми.
Никанор вытянул руку и протянул ей кусок сахара. Эва-Лийса не двинулась и не приняла его. Мальчик ждал долго. За окном шелестели листья осины, плавно, спокойно покачиваясь, но Никанор не замечал ничего, кроме глаз Эвы-Лийсы, темных, наблюдающих за ним. Он поднес сахар поближе, вплотную к ней. Губы у нее были сухие, слегка потрескавшиеся, она дышала. Он поднес сахар совсем близко. И вот наконец заметил, как губы почти что неуловимо разомкнулись: самым кончиком языка она осторожно дотронулась до белой поверхности сахара.
Улыбающийся мужчина
«Мы также хотели бы выразить благодарность за Ваше невероятно человечное отношение к нам. С истинным почтением, подписавшиеся ниже».
Отец Никанора в те годы нередко повторял: от права голоса пользы мало. Бедным голос дарует Господь.
Он имел в виду, что право голоса не так-то просто сохранить. Ведь если не оплатить налог, то и голосовать нельзя. Карл Вальфрид считал, что с Богом проще. Например, вспоминается, как его вызвали на собрание в Шеллефтео, где решался важный вопрос: год тогда выдался удачный, и у отца было право голоса. Он поехал. Фабрика Бюрео отправила своего представителя, у которого голосов было больше, чем во всем Шеллефтео. Карл Вальфрид вернулся домой, его голос ничего не значил. И тут все стало ясно. Право голоса трудно сохранить, а пользы от него никакой. Время было тяжелое. Ему действительно с трудом удалось скопить деньги. Он свозил домой бревна и вырезал из них абсолютно гладкий брус, не допуская шероховатостей, края требовались совершенно ровные. В качестве образца использовали доску с прямыми углами. Вид бруса назывался девять на девять, и, если размеры совпадали, за это неплохо платили. Где-то одну крону. Ездить тоже приходилось неблизко. В то время он на лошади доезжал аж до Восточного Фальмарка, останавливался передохнуть вместе с лошадью, а затем ехал в Бюрео. Там на предприятии проводился замер. Сначала мерной вилкой измеряли длину, а затем проверяли, чтобы ни один край не оказался косым или узким, все делалось абсолютно идеально. Приходилось тяжко: если выявлялся малейший изъян, брус забраковывали. А если все бревно было кривым, то его просто откидывали в сторону и даже не возвращали Карлу Вальфриду. Брус был бракованным. С приезжими вроде отца Никанора обращались как хотели.
А что же социалисты? С социалистами все понятно: они много шумели, но реального положения дел не понимали.
Свой голос следует обращать к Богу. У Господа каждый бедняк получает по сорок тысяч голосов. У него невозможно проиграть выборы, а кривой брус не выбрасывают как бесполезный мусор. Так считал Карл Вальфрид. Господь справедлив, на его суде нас не забракуют.
Им всегда говорили: Бог даровал нам землю. И они видели, что земля растет.
Это видели все. Берег поднимался. Год за годом побережье Вестерботтена становилось чуть шире. Люди знали, что так происходит не везде: у язычников в Конго не так, и у тех, кому пришлось поселиться на юге Швеции, тоже. Но Вестерботтен становился все больше и больше. Настал новый век, а рост продолжался, несмотря на предсказания, что именно 1900-й год станет поворотным и берег вновь опустится в море, словно Вестерботтен — спящий на краю моря великан, он вдыхает — вода отступает, выдыхает — вновь прибывает. Однако линия моря упрямо отступала все дальше и дальше. Сантиметр в год. Каждый год Бог даровал им один сантиметр. Шаг за шагом, шаг за шагом земля разрасталась. А раз Господь прикладывал такие невероятные усилия, проявлял столь бесконечное терпение, почему же и им самим не пойти тем же путем, проявить то же терпение?
Вода ли опускалась или поднималась земля? Этого они не знали. Но Господь давал им знак. Земля несказанно медленно поднималась. Так и должно быть. Изменения происходят медленно. Сантиметр в год.
Здесь, на побережье Вестерботтена, они росли.
Рабочих было мало. Крестьян гораздо больше.
Даже слово «мелкие земледельцы» иногда казалось им слишком роскошным. До такого великолепия как «землевладелец» не доходило почти никогда. У людей было по две-три, иногда четыре коровы, не больше. Этим себя не прокормишь, поэтому приходилось подрабатывать. Весной, летом и осенью можно найти работу на лесопилке в Бюрео или грузчиком в порту. Бригады грузчиков часто приходили из деревень и держались вместе. Зимой лесопилку закрывали, а рабочих отправляли домой, порт замерзал, грузить было нечего, оставалось только рубить лес. Это выход: если, конечно, снега не выпадет так много, что лошади надорвутся или замерзнут до смерти.
Большинство ездило на заработки. Мелкие крестьяне и сезонные работники лесопилки, грузчики или лесорубы. Деревни находились за пять, десять, пятнадцать километров от лесопилки, чаще всего люди ходили пешком, реже ездили на велосипеде — вставал вопрос с транспортом. Хочешь выжить — ищи способ передвигаться.
Были ли они рабочими? Многие считали себя скорее крестьянами. Многие точно не знали. Они работали, вот и все.
Его звали Карл Вальфрид Маркстрём, он родился в Восточном Йогггбёле, и у него было четверо детей, включая Никанора.
Первое воспоминание об отце связано с жемчужной совой. Птица села на крышу, а Карл Вальфрид достал ружье с синим прикладом и латунным стволом, чтобы подстрелить ее. И выстрелил. Сова упала. Но, когда ее подобрали, Никанор не нашел никаких жемчужин. Он тут же заплакал, но отец сказал, что нет никакого жемчуга, ее просто так называют.
А так отец редко бывал дома. Мог прийти поздно вечером, проехав пятнадцать километров по торфянику на велосипеде, весь в поту, и с порога сказать: «Можно мне полстакана сока». А затем медленно выпить весь стакан. Он никогда не просил целый. Просить всегда надо меньше, чем тебе нужно, ведь блаженны кроткие, ибо они, нет, не наследуют землю, настолько далеко заходить никто не собирался, но все же скромные и кроткие не задирают нос, а знают меру.