Формирующиеся политические партии, создаваемые ими в 20-х гг. ХХ в. кабинеты отличались недолговечностью, они тоже воспринимались как проявление хаоса и были лишены должной степени легитимности. Имущественное расслоение и коррупция усугубляли это ощущение. Японцы проявляли нетерпение, не желали дожидаться медленных системных улучшений и проявляли склонность к политическому террору, объектом которого становились государственные деятели и нувориши-капиталисты. Само слово «капитализм» воспринималось как бранное. Участившиеся самоубийства тоже свидетельствовали о нарастании растерянности и отчаяния. Нервы японцев были напряжены до предела. От нетерпения до нетерпимости оставался один шаг.
В противостоянии с нараставшим многообразием жизни родилось ощущение, что его можно преодолеть за счет осуществления общенационального проекта, в котором ведущую роль суждено сыграть человеку в форме. Этот проект предусматривал решительное расширение пространства, подконтрольного Империи. Именно вокруг такого проекта и объединились японцы. Им казалось, что организация страны по армейскому образцу способна структурировать хаос. Агрессия в Северном Китае и создание марионеточной «империи» Маньчжоуго (1932 г.) вызвали восторг и подняли авторитет армии.
В отличие от СССР и Германии, где формирование тоталитаризма в значительной степени являлось следствием экстремальных обстоятельств — реакцией на бедствия Первой мировой войны, Япония в этой войне принимала минимальное участие (ограниченные операции по захвату немецких владений — Циндао, Каролинских, Маршалловых и Марианских островов, временная оккупация советского Дальнего Востока и Северного Сахалина), жертв было мало (около пяти тысяч человек), а потому японский вариант тоталитаризма следует считать наиболее «чистым» и «беспримесным» случаем тоталитаризма мирового, тоталитаризма, который одушевлялся абстрактными соображениями и поэтическими эмоциями. Главной из них было желание того, чтобы Японию стали по-настоящему «уважать» в мире. Несмотря на сверхусилия, предпринятые страной в этом направлении, положение не изменилось радикально. Значительных успехов в индустриализации и создания колониальной империи (Тайвань, Корея, Южный Сахалин, острова в Тихом океане) оказалось недостаточно: Запад продолжал воспринимать японцев как «желторотого подростка», который необоснованно стремится войти в компанию взрослых «белых людей».
В отличие от Германии и СССР японской государственной конструкции, в центре которой находилась фигура священного императора (Хирохито, посмертное имя — Сёва, на троне с 1926 по 1989 г.), не требовалось лишний раз доказывать свою легитимность. В связи с этим риторика и используемые ею метафоры имели освященную веками ауру. Образцовым культурно-военным героем объявлялся мифический первоимператор Дзимму. В пантеон героев входили по преимуществу те люди времен древности и Средневековья, которые признавались образцом верноподданичества. Обращение к традиции было в Японии намного более распространенным приемом, чем на Западе. Ни один японский идеолог не мог рассчитывать на успех, апеллируя к открытому разрыву с историей, которая представлялась как последовательность правлений императоров, династическая линия которых не знает перерыва.
В этой непрерывности виделась одна из основных особенностей уникального государственного устройства страны.
«Несущей» метафорой японского тоталитаризма являлась также семья. Патриархальные семьи на нижнем уровне сливались в государство-семью во главе с императором, который именовался «отцом и матерью» нации. В его указах подданные именовались «младенцами». Открыто объявлялось, что без императора не существует японского народа. Беспрекословное уважение к старшим по возрасту, заимствованное из конфуцианской идеологии, обеспечивало устойчивость всей конструкции. В связи с этим апелляции к молодому поколению, которому «принадлежит будущее», в Японии не имели места. Поколение воспринималось как понятие «склеивающее», а не разъединяющее. Понятием «новый человек» пользовались только немногочисленные приверженцы «левых» движений, которые не имели ни малейших надежд на успех. Японское государство было образованием геронтократическим.
В связи с этим у архитекторов японского тоталитаризма отсутствовали смелость и дерзость, которые обнаруживались у их западных «коллег». И потому японский тоталитаризм не сумел (не захотел) создать грандиозного «стиля» (в искусстве, живописи, архитектуре, литературе), хотя бы отдаленно напоминающего творения, вдохновленные нацизмом и коммунизмом. В японском тоталитаризме отсутствовал культ молодого обнаженного (полуобнаженного) тела, столь свойственный для Германии и СССР. Дополнительным основанием, предотвращавшим возможность развития такого культа, был комплекс телесной неполноценности, испытываемой японцем по отношению к телу европейца (рост, вес, кривизна ног, цвет кожи). Несмотря на усиленные занятия физкультурой, японцы безнадежно отставали в росте и мускульной массе. Цвет кожи также не подлежал «реформированию».
Японцам предлагалось провести операцию самоотождествления прежде всего через переживание слиянности со своим императором. В то же самое время была задействована и другая составляющая — природа и земля Японии. Ход рассуждений был таков: поскольку земля Японии создана синтоистскими божествами, сама она, ее природа и климат не могут быть не прекрасны. Точно так же прекрасны и обычаи японцев, те обыкновения, церемонии и ритуалы, сутью которых является почитание императора как «отца нации». Поэтому любое проявление духа японского народа — лучше, чем на Западе. Вот, например, на Западе танцуют парами, что является демонстрацией индивидуализма, а японские танцы всегда имеют коллективный характер: в соответствующий момент хоровод устремляется в центр. Выискивание метафор единения носило маниакальный характер. «Единая семья, единая деревня, единое государство» — так была устроена «вертикаль власти» в ее японской интерпретации. И, разумеется, прекрасные японские обыкновения находят свое выражение в родном языке, которому тоже нет равных.
Японский тоталитаризм отвергал способы общественного разделения, свойственные для европейского тоталитаризма. Этим объясняется тот факт, что в Японии не было создано политической партии, которая провозглашалась бы ведущей общественно-политической силой. Японский император возглавлял не партию (часть народа), а весь народ (во время войны все японские семьи были объединены в пятидворки, которые служили первичной ячейкой тоталитарного общества). Японцы представляли себя гомогенной и уникальной нацией. В связи с этим все политические разногласия провозглашались вторичными. За все время существования японского тоталитаризма он подверг репрессиям крайне незначительное число японцев (несколько тысяч — в основном людей коммунистических убеждений). После 1937 г., то есть после начала «большой войны» в Китае, когда система приобрела окончательную жесткость, в стране был казнен по политическим мотивам всего один японец (Одзаки Хоцуми, информатор Рихарда Зорге). Считалось, что японец не может быть врагом японцу, со временем он обязательно осознает свою национальную принадлежность и «исправится». Агрессивность канализировалась почти исключительно в сторону иностранцев.
Единство «японского народа» обеспечивалось с помощью последовательного применения мифов-метафор, превращавших японцев в «уникальный» народ.
Япония имеет уникальное общественное устройство, в основе которого лежит непрерывная императорская династия; японцы обладают уникальным чувством верноподданичества; уникальным чувством долга по отношению к семье; для японца коллективные ценности превалируют над индивидуальными, а «духовное» много важнее «материального»; государство как таковое имеет статус сверхценности; целью жизни является смерть во имя родины и императора; японец не боится смерти; японцем следует родиться, им невозможно стать; японца может понять только японец.
Все эти «сверхценности» были изобретением новейшего времени, но позиционировались как древние и исконные. Каждое действо подкреплялось цитатой из прошлого, каждый лозунг находил соответствие в древних и средневековых источниках. Воспитывая, по существу, новый тип личности, японский тоталитаризм не провозглашал задач по воспитанию «нового человека», открыто не порывал с прежней моралью, не рвал время на части — он был уверен в том, что склеивает времена.
Принимая новое за воспоминания о славном прошлом, японцы демонстрировали уникальное легковерие, а это означает, что они испытывали потребность в такой вере. Она основывалась на крестьянском делении мира на «своих» и «чужих». Сейчас это деление было проведено по государственной границе, которая одновременно являлась границей этнической. В отличие от Германии и СССР, где главная поддержка режима обеспечивалась горожанами (городские низы, рабочие, значительная часть интеллигенции), в Японии именно крестьянство с наибольшим энтузиазмом восприняло тоталитарную идеологию.
Демонстрируя уникальное желание повиноваться, японцы одновременно лишались всяких механизмов защиты против идей своих лидеров, которые убедили себя и других японцев в том, что крепость «японского духа» способна компенсировать недостаток ресурсов, экономическую, научно-техническую и военную отсталость.
Ксенофобский потенциал японского общества был крайне велик. После катастрофического землетрясения 1923 г. по Токио распространились слухи, что корейские и китайские рабочие планируют свержение императора, отравляют воду в колодцах, и тогда по городу прокатились погромы, в результате которых было убито несколько тысяч корейцев и китайцев. Поскольку погромы были стихийными, непосредственно не направляемыми государством, это свидетельствует о высочайшем уровне ксенофобии в тогдашнем японском обществе.
Японцы осознавали себя как «уникальную» нацию, предназначением которой является избавление Азии от колониального господства «белого человека». В Азии, где процветает «гармония», понимаемая как иерархия наций и стран, в которой Японии принадлежит ведущая роль, Япония не планировала ни уничтожения азиатских наций, ни создания концентрационных лагерей. Тем не менее, расчет на азиатскую «гармонию» оказался неверным: у «азиатов» отсутствовала «азиатская» идентичность, лидеры национально-освободительных движений воспринимали с подозрением идею иерархии, столь понятную самим япон