Историкум. Мозаика времен — страница 48 из 73

– Есть!

Собственно, я так и думал.

Мы взяли с собой лопату, лом, топор и молот. Что-то из этого должно было пригодиться как орудие разрушения. Так и есть: нам понадобится топор.

Я указываю остальным на древний ягодный тис. Он гораздо ниже кипарисов, но именно тис здесь старший, словно кряжистый воевода среди стратиотов-эфебов. Его старшинство неоспоримо; он здесь один; и это – дерево-символ. К тому же до крайности поганое дерево. Особенно для тех, кто его не знает.

Ствол тиса, не столь уж толстый, изувечен глубокими бороздами. Сначала мне показалось, что сплелись разом три или четыре дерева, но нет, просто тысячелетия нанесли свой узор на кожу тиса.

– Лобан, придётся тебе сбегать в замок. В нашем снаряжении есть матерчатые маски. Возьми четыре, смочи в воде и принеси сюда. А с ними прихвати три пары перчаток.

– Ты чуешь какую-то магию, старшой?

– Пока никакой магии. Разве только дурацкая улыбка у тебя на роже вызвана очень древней магией этого места… Мы имеем дело с тисом – деревом, у которого ядом пропитано всё, от коры до иголок, и ещё яд летает вокруг него, пусть и очень лёгкий, почти незаметный яд.

Лишних вопросов больше я от него не слышал.

– Что здесь было прежде? Вы говорите – огромная технэма. Но где она?

– Вся эта роща – одна большая технэма, отец Василий. Притом очень древняя. Здесь обучали хранителей знания. Люди регины Мэб не любили записывать знание. Они заучивали его наизусть. Деяния предков, философию, врачевание, малую магию… Учеников собирали тут и целыми днями держали в роще. Им становилось хорошо, просто чудесно. И знания откладывались у них в головах так легко, так быстро! Вот только есть, спать, испражняться и мочиться им позволялось лишь после того, как они покинут рощу. А там их настигала смертельная боль. Полагаю, многие умирали, не выдерживая.

Священник воззрился на меня с недоверием. На его лице было написано: «Как? Зачем понадобилась такая глупость?» Действительно, к чему, казалось бы, гробить тех, кого только что обучили, тех, кто нужен народу Мэб, как хлеб, вода и воздух? Но ведь это, господа, не империя. Это совсем другое общество.

– Не удивляйтесь. Мэб говорила от имени древних существ, коих здесь почитали богами. Она требовала платить за всё, в том числе и за знание. Боль – маленькая плата. Смерть – большая, достойная плата. Ну а смерть сильного ученика – плата прекрасная, вызывавшая радость у всех присутствовавших. Это госпожа Мэб, отец Василий. Это госпожа Мэб… Учителя, заметьте, никогда, ни при каких обстоятельствах не покидали рощи. Наверное, если произвести раскопки, отыщется место, где стоял их терем…

Когда явился Лобан, я совершил ошибку. Кажется, единственную в тот день, но очень неприятную.

Чуть промедлил.

Забыл, что Ксения у нас по характеру – мужик в кокошнике. Даже одевалась когда-то в мужское платье и воевала в Леванте как простой боец. Цены бы ей не было, не пытайся она на каждом углу показать, до чего сильная и храбрая, мужчинам всяко не уступит.

Хвать за топор моя девица-красавица, бац по тису и… бряк в обморок.

– Оттащи шагов на полста, – велел я Лобану. – Авось расчухается.

Спешка, знаете ли, хороша при ловле блох.

– Читайте «Отче наш», – говорю священнику.

– Сколько раз?

– Сотни раз. Возможно, тысячи. Пока мы не срубим и не спалим это чудовище, – указываю на тис.

Бью!

И сразу после удара мне словно вгоняют большой железный гвоздь в макушку.

Ох ты!

Не хочет умирать сердце технэмы. Кусается.

Бью!

И ещё. И ещё. И ещё. И ещё.

В горле у меня появилась резь. Надышался тисовой свежатинки! Голова превратилась в колокол, и звонарь нещадно лупит языком то по темени, то в висок, то между глаз.

И ещё. И ещё. И ещё.

Кажется, стало темнее…

Очнулся я бог весть когда. Рядом лежит Лобан, а по тису молотит, едва держась на ногах, Ксения.

Встаём…

В тот день я ещё разок лишился сознания. А Лобана мы откачали только в сумерках, когда древнее чудовище уже потрескивало в огне. К замку мы тащили Лобана волоком.

Государь Николай Александрович платит умельцам старых технэм высокое жалованье. Иной раз нам от чистого сердца намекают, что оно, может быть, даже слишком высокое.

Ну, разумеется.

* * *

Утро на корабле.

Я встаю и… падаю, как подкошенный.

Откуда-то я знаю, что голос твёрдый и сладкозвучный можно даровать певцу, если заклать чёрного пса и белого агнца, смешать их кровь и дать ему выпить этот напиток. Перед обрядом следует произнести слова: «Ту-цал, ки-хут, мах ша. До мэй». После обряда надо произнести слова: «Циргумм дан иттлоки…» Тьфу! Какая дрянь из меня лезет.

А если на заре ранить старший корень доброго ясеня, окропить древесным соком землю на перекрёстке и убить здесь же старшего из мужчин в каком-либо семействе, весь род его будет терять первенцев во младенчестве… Правда, тут тоже нужны особые слова. О, маленькая смешная новость: их я, оказывается, тоже знаю.

Выходит, не только малой магии учили на том острове. И что я подцепил из высокой? Если исповедаться и причаститься, надеюсь, всё будет смыто…

Не накуролесил ли я ночью? Во сне. Вот уж было бы неприятно. Но, кажется, ничего страшного не произошло.

Почему стратиоты смотрят на меня с опаской?

Отчего указательный палец на левой руке кровит?

По какой причине так ноет скула?

…этот рисунок, выполненный красной краской на подволоке… немного неполный… не хватает двух знаков из сорока четырёх… отправить корабль в вечное странствие? Ох, нет. Не в вечное. В странствие до каменной постели, где он будет спокойно спать, укрытый одеялом из тёплых вод…

Я?

Мать твою!

До причастия мне спать нельзя.

Тому, кто разбудил меня ударом кулака, – десять золотых солидов сверх жалованья.

Лобану, разумеется.

Его самого, кстати, разбудила Ксения. После того, как он попытался нанести идоложертвенную татуировку ей на щёку. И лишние солиды Лобану теперь очень пригодятся – на выпрямление перекошенного носа.

* * *

Мы идём по галечному пляжу. Поднимаем гладкие разноцветные камушки, показываем друг другу. Чистая яшма! Соревнуемся, кто найдёт причудливее, пестрее. Жадно обнимаемся и опять идём, перебираем каменные слёзы моря.

Игристое вино подступает к нашим ногам, ластится, дразнится, а потом стекает с земной тверди в хризолитовую бездну. Запах можжевельника смешивается с запахом моря.

Стоит апрель. На дальнем берегу лето наряжает огненную колесницу, запрягает коней, и первый робкий жар, выбиваемый из солнечной брусчатки их подковами, едва-едва долетает до Таврики.

Госпожа Крым примеряет изумрудное ожерелье и тунику с травяной вышивкой. Её сандалии источают аромат юной хвои. На голове у неё – венок из крокусов, горицвета и дикой вишни, а в руке – тисовый побег.

Прекрасная юная смерть весело шагает к нам.

– Знаешь, – поворачивается Маша, – отец позволит нам стать мужем и женой.

Вот и кончено.

Машенька, свет мой, когда-то при тебе я говорил другой женщине: «Люблю». Теперь одной тебе могу сказать:

– Я так люблю тебя…

Она робко улыбается: может, минует нас чаша сия? Может, минует нас то, о чём Маша уже догадывается?

Нет, нет. На свете немало такого, чего нам не изменить, как бы ни хотелось.

– …но венчаться нам нельзя.

– Твоя служба…

Я перебиваю её. Ничего тут не исправишь, но кое-что можно объяснить.

– Хочешь знать, почему я по сию пору не бросил свою службу?

Маша удивлённо приподнимает брови. Мол, ты ведь уже говорил. И я даже сумела из твоих слов скроить кое-что небезобразное для «Московского Хроноса». Ужели не помнишь?

Я ответил на её незаданный вопрос:

– Помню. Что-нибудь другое могу забыть, а тот день – нет. Но тогда я не всё рассказал. Да, мне интересно то, чего уже нет в нашем тёплом, уютном мире. И ещё интереснее то, чего в нём никогда не было. Но всё-таки именно он мне дороже всех прочих. Однажды я был в Царьграде. Ты и сама знаешь: Царьград ныне – тихий городишко. Старые стены, старые храмы, старые дворцы… старое всё. На всём лежит дух ветхости. Город – мусейон… Я зашёл, конечно, в собор святой Софии. Тот самый, Юстиниановых времён. Иконы, мозаики, великая старина… И вдруг очутился в стогу света. Храм устроен так, что свет собирается в крупные стога, в сгустки солнечного сена! Стога эти, собранные из легчайшей, невесомейшей субстанции в мире, непоколебимо стоят полторы тысячи лет. Мне так хорошо, так легко сделалось там! Я словно нашёл свой истинный дом. Я словно вспомнил, как родился внутри этого света. Наша империя, наши города, наши библиотеки и вся наша слава – были и уйдут когда-нибудь. А свет останется. Он не юн и не древен, он вечен. И в нашем мире его много. Он здесь… плотен. Его легко ощутить. Надо сохранить места, где он ощутимее… Я, может быть, один из немногих, кто понимает, до какой степени хрупка империя. Она столетиями живёт на краю гибели. Но для вечного света более совершенного сосуда, чем она, нет. Во всяком случае, я такого не знаю. Я боец, стоящий на стене; во мне самом нет никакого высокого смысла; и в стене тоже особенного смысла нет, камень и камень; но свет, который за нашими спинами, содержит в себе смысл. Я хочу собственной плотью сделать стену несокрушимой… пока это возможно.

Она грустно улыбнулась:

– Несокрушимым что-либо может сделать только Бог.

И я наконец сказал ей то, что обязан был сказать давным-давно:

– Происходящее между тобой и мной отдаляет нас от Бога. Закон без любви – ярмо, любовь без закона – распутство. Я не могу быть твоим мужем. Я вообще ничьим мужем быть не могу. Слишком много зла вливается в меня на моей службе, и мне не следует ни с кем делить это зло. А значит, нам нельзя быть вместе.

Кажется, Маша была готова к моим словам. Горе умной женщине – свою печаль она предвидит задолго до того, как придёт время печалиться.