х пор Павлик к нему зачастил. Не то чтобы чай был такой вкусный, не говоря о закаменевших старых баранках, а главное, что очень покойно и тепло было у отца Иоанна. Павлик к нему греться ходил. Зимой думал – от сквозняков в родном доме спасается, где всегда дверь ходуном ходила, – то папаня со всего маху ею шваркнет, то маманя, то старшенькие, которые уже начинали на родителей в ответ погавкивать. А летом вдруг понял – всё одно, холодно ему дома. Изнутри холодно, колотун знобкий трясти начинает, как только маманин оскал увидит или папанины озверевшие глаза. Вот Павлик у отца Иоанна и отогревался. Заодно по хозяйству помогал. Отец Иоанн в этом смысле бестолковый оказался. То палец ушибёт, пока дрова рубит, то кашу спалит, книгой зачитавшись. Как он один без Павлика раньше жил, непонятно. Зато хорошо сказки рассказывал, заслушаешься. В основном, про того мальчика, который маленький на руках у богоматери нарисован. Досталось ему, конечно, крепко. Ещё бы – всю жизнь человеком остаться, даже когда озверевшая стая со всех сторон на него кинулась – и то устоять, не измениться. То-то богоматерь на него так грустно смотрит, видно, чувствует что-то такое. Павлик эти истории, затаив дыхание, слушал. Например, как этот Сын человеческий в одном селении подошёл к озверевшему и без страха возложил руку на щетинистый загривок. И озверевший вернулся в человеческий облик, хотя его таким уже много лет никто не видел. Вот бы, думал Павлик, он и к нам в дом пришёл, когда маманя с папаней грызутся. Или не надо? Пожалуй, маманя скорее ему руку отхватит, она очень быстрая и злая становится, когда звереет. Да и толку? Он уйдёт, а родители опять гавкаться начнут. Не станет же он всю жизнь рядом с ними ради Павлика сидеть.
А однажды, замечтавшись и засмотревшись на добрую женщину с младенцем на неправильной иконе отца Иоанна, Павлик подумал и вовсе крамольное. А вот если бы у него были совсем другие папаня и маманя… Человеческие. Как эта богоматерь с доброй и красивой улыбкой. Или как отец Иоанн.
Богоматерь, подумал Павел, глядя на красивую женщину с ребёнком на руках. Ноги у него ослабели, и он прислонился к стене, чтобы не упасть. И только сейчас почувствовал, как оттаивает внутри колючий замёрзший комок, который, оказывается, всё это время был у него вместо сердца. Будто он опять уселся на лавку в тёплом доме отца Иоанна, сбежав от мамани и папани. Только теперь это больно до слёз, потому что за последние годы вокруг сердца маленького Павлика намёрзло слишком много дряни и грязи, и теперь, стаивая, она жжётся и царапает изнутри так, что почти невозможно дышать. Он стоял, цепляясь за нелепую свою винтовку и хватая воздух, как рыба, выкинутая на берег. И даже сперва не расслышал, что говорит Куровский.
Куровский скалился и одновременно довольно жмурился, выставив вперёд штык.
– А ну-ка, – почти ласково прорычал он, облизывая клыки. – Ну-ка, положь щенка. Живым оставлю. Может быть. Если сделаешь, что надо. Поди сюда. Ну!
Женщина отступила, прижимая ребёнка к себе, быстро глянула себе за спину, на окно, и опять обернулась к взломщикам. Рыжая коса метнулась с одного плеча на другое, и на секунду на её лице сквозь отчаяние и страх мелькнуло едва уловимое, звериное выражение. Будто рябь прошла по воде, искажая черты, сминая человеческое лицо в оскаленную львиную морду.
Павел дрогнул, наваждение ушло. Не икона, а живая женщина стояла перед бойцами второго летучего отряда комиссара Фрома. Перед убийцами и насильниками. «Изменись, дура», – мысленно взмолился Павел, тщетно отыскивая в её лице только что мелькнувшие звериные черты. Что бы она ни решила – защищаться или сдаться, покорно сделать то, что хотел от неё Куровский, – то и другое проще пережить в звериной ипостаси. Женщина упрямо мотнула головой, будто услышав Павла, и глянула на него отчаянными и горячими глазами. Человеческими. Как та, другая, на иконе.
– Давай, – рыкнул Куровский, – второй раз предлагать не буду. На штык обоих. Ты мне и мёртвая сойдёшь. Киса.
Он ухмыльнулся. Видно, тоже заметил львиную морду, на миг мелькнувшую вместо лица.
Женщина не шевельнулась. Только вроде ребёнка к себе крепче прижала и глаза ещё шире распахнула. «Изменись!» – опять беззвучно крикнул ей Павел. Куровский перехватил поудобнее винтовку и шагнул к женщине.
– Стой, – сказал ему в спину Павел.
Так тихо, что сам себя едва услышал. Но Куровский обернулся. В его вытянувшейся оскаленной морде уже совсем почти не осталось человеческого. «Я его не остановлю», – тоскливо понял Павел. И задрожавшей рукой поднял винтовку.
– Щенок, – изумлённо прорычал Куровский, с трудом проталкивая человеческие слова сквозь звериную глотку. – Ты на кого пасть открыл?!
Нужно было заскулить и упасть на пол, униженно умоляя о прощении. Тогда Куровский пнул бы его несколько раз по рёбрам, но не стал убивать. Старшие товарищи по стае не убивают зарвавшихся щенков, а только учат их жить.
Они выстрелили одновременно.
– Асенька, – укоризненно сказал тихий голос, – ну зачем же вы привели его сюда?
– Потому что он меня спас, Игорь Львович.
– Голубушка, милая, да они просто подрались за самку, неужели вы не понимаете? Конфликт между альфой и подчинённым, провокация для изменения иерархии в стае. Обычное дело.
Павел открыл глаза и сейчас же зажмурился от яркого света. Свеча стояла возле его головы. Заскулив, он свернулся клубком, баюкая больную руку.
– Нет, – уверенно ответил женский голос. – Не то.
Павел снова приоткрыл глаза, теперь осторожно – и сразу же узнал её лицо. Так странно, что у неё оказалось самое обычное имя. Ася. Надо же.
– Да почему же не то?
Обладатель второго голоса склонился над Павлом. Седоволосый, тщательно выбритый и очень недовольный старик.
– Вот, поглядите, – добавил он, гневно сверкая глазами и очками, – поглядите хотя бы теперь на его морду!
«На свою посмотри», – хотел огрызнуться Павел. Но, во-первых, не хватило сил, а во-вторых, у старика всё-таки было лицо.
– Потому что сейчас ему больно, – сказала Ася. И от нежности её голоса у Павла горячо дрогнуло сердце. – А так проще. Вы сами говорили.
– Где я? – сипло спросил Павел.
– Асенька, молчите! – торопливо встрял седоволосый.
– Вы в безопасном месте, – ответила Ася. – Не беспокойтесь, мы… я вас перевязала, у вас ранено плечо. Штыком. Ещё пуля, но она только задела голову, ничего страшного.
– А Куровский?
Павел вдруг вспомнил весь сегодняшний день, одним махом. Взволнованно приподнялся, опираясь на локоть, и зарычал от боли.
– Убит. Кажется, – неуверенно ответила девушка. – Лежите спокойно, пожалуйста.
– Это второй? – неприязненно спросил старик.
– Вам тут нельзя оставаться! – Павел, превозмогая дёрганье и нытьё в левом плече, всё-таки поднялся. – Понимаете? Если он убит или ранен, – он сглотнул, представляя, что будет, если выживший Куровский расскажет обо всём, – в любом случае, они пойдут по следу, понимаете? И…
– Какой заботливый, – насмешливо пробурчал старик.
– Мы уйдём на рассвете, – сказала Ася.
– Всё равно ваши сейчас грабят город, – встрял седовласый. – Им не до нас.
Ночью расхныкался ребёнок. Ася долго его успокаивала, сперва бормотала что-то невнятное и ласковое, потом негромко пела. А потом, когда он замолчал, заплакала сама. Очень тихо и горько. Игорь Львович принялся её утешать.
Павел лежал, не шевелясь, чувствуя, что подслушивает чужой, не предназначенный для него разговор, но не знал, куда деться.
– Мы не успели, – шептала Ася, захлёбываясь слезами. – Нас накрыло лавиной. И Алёшу, и Митеньку, и…
– Но вы-то живы, Асенька. И малыш. И ради него вы должны…
– …накрыло и тащит вниз. Я сегодня… знаете, Игорь Львович, я сегодня едва не стала зверем.
– Но ведь едва?
– Знаете, почему удержалась? Испугалась, что не смогу вернуться обратно. Что мне понравится. Потому что сейчас иначе – почти невозможно. Посмотрите вокруг, много осталось людей? Хотя бы из тех, кого мы знали?
– Но ведь ещё остались.
– А зачем? Зачем я не сделала этого раньше? Когда Алёша меня просил. Мы бы ушли вместе. Может, он был бы сейчас жив.
– А может – нет. Асенька, послушайте, ни секунды не жалейте о том, чего сделали, а чего не сделали. Это – прожито. Осталось в прошлом. История. Её не переписывают, а если и переписывают, то получается враньё. Помните, я говорил, что надо делать то, во что веришь?
– Значит, мы верили неправильно. И значит, моя жизнь осталась в прошлом. И ваша. У нас с вами, таких, нет теперь будущего, понимаете? Если в мирное время быть человеком – неудобное чудачество, над которым посмеиваются, то сейчас – это просто опасно для жизни. Я уже погубила тех, кто меня защищал. Теперь мы погибнем сами. Рано или поздно.
– Асенька, послушайте меня. Сейчас, безусловно, тяжёлое время, но оно когда-то закончится. Но если мы с вами изменимся, и все остальные, если не останется ни одного человека, вы понимаете, что наша цивилизация обречена? Новые дети, воспитанные зверьми, никогда не увидят человеческого лица. Они даже не будут знать, что можно жить по-другому. Останутся только инстинкты и законы стаи. Регресс. Обратно в пещерный век, а потом – в дикую стаю. Конец человечества.
– Это недолго, – не выдержал Павел.
Собеседники на другой стороне подвала растерянно замолчали.
– Что? – через пару минут неуверенно переспросил старик.
– Вы правильно говорите, что скоро закончится. И товарищ Фром говорит, что так. Это необходимые тернии, по которым надо пройти, чтобы добраться до светлого пути…
– Глупости говорит ваш товарищ… как его, – рассерженно перебил старик. – Видали, Асенька, какой идеологией их пичкают, этих революционеров? Запомните, юноша, путь, на котором людей вынуждают становиться зверьми, ни к чему хорошему привести не может. В частности – ни к чему светлому.
– Светлое кажется таким потому, что мы приходим к нему через темноту, – не согласился Павел.