В конце войны Х., легко сменив имя и документы, в плен попал не как сотрудник герра оберштурмфюрера Бауера – палача Риги и Вольнинска (о, как выразительны эти серые, неприметные имена!), а как вояка из вермахта.
В русском плену его допрашивали, но он был спокоен и только поигрывал себе на губной гармонике. Кто-кто, а он знал, что «все эти НКВД, гестапо питаются преимущественно доносами, в особенности тем, что человек сам на себя доносит со страха». Более того, его – убежденного национал-социалиста – собственно говоря, не страшила и сама смерть, воспринимавшаяся при этом скорее как неизбежная, чем заслуженная. Его страшила как раз жизнь в новом, как он искренне опасался, мире, в котором уже не останется места не только носителям его убеждений, но и самим убеждениям.
Но жизнь не дала его страхам исполниться: «Мир, оказывается, не очень-то хотел меняться. Древние говорили, что в одну реку нельзя войти дважды. Но можно не вылезать из реки».
Дело было на Северном Кавказе, где немецкие военнопленные прокладывали в меру сил дорогу в горах. Однажды к ним приехал начальник-еврей – и вот что произошло: «Нас построили, и начальник начал на нас кричать. Он кричал, что мы работаем медленно и плохо, не выполняем план. Потом он скинул кожаное пальто, потребовал лопату и начал показывать, как надо работать. Должен признать, что копал он действительно великолепно. Правда, всего какие-нибудь четверть часа. Потом бросил лопату, покричал еще немного и уехал. И тут я услышал, как один наш казак – на Северном Кавказе живет много казаков, и мы называли так наших конвойных – негромко сказал другому: ”Видал, как этот еврей развоевался!” И второй казак ответил: ”Во время войны они все попрятались, а теперь снова вылезли командовать”. Вы даже представить себе не можете, что значил для меня этот подслушанный разговор. Вам никогда не делали переливания крови?»
Эту подпитку от красноказачьего вохровского антисемитизма, этот спасительный для своих убеждений заряд, эту, если хотите, эстафетную палочку ненависти – мир не переменился, ура! – нацист сравнил не с чем-нибудь, а с живительным для себя переливанием идеологической крови. И это – после того, как однажды (уже у американцев, чей пасьянс однажды привел к обмену Х. на кого-то из нужных Советам) ему, вдруг опасно заболевшему, и действительно переливали физиологическую кровь, причем донором рядом лег его молчаливый охранник-еврей!
Герр Х. мог бы и вовсе умереть – от счастья, если б оказался свидетелем той сценки, что разыгралась в середине девяностых на выставке об Анне Франк в московском Доме художника (новелла «Музей Анны Франк»). В пустой почти зал с несколькими посетителями вдруг с грохотом вшагнули «три пары тяжелых, прилежно начищенных сапог. Они вошли, трое, и, не задержавшись в дверях, сразу направились в центр зала, где на столе находился взятый под стекло небольшой – примерно полметра высотой – макет дома на Рrinzengracht. На двоих из них были черные гимнастерки, стянутые портупеями, на третьем – самом старшем, с редкими седыми усами и седой молодежной челочкой на лбу, он держался посредине – простенький москвошвеевский пиджачок».
Троица остановились у макета и открыла рты. Один сказал: «Развели тут свою агитацию…Всех купили. Правду говорят: евреи в Кремле, русские в тюрьме. Ломом бы по этой игрушке…» Другой: «Да ты что!» Квартирка что надо!.. Нам такие только при коммунизме обещали. Я бы сам с ними пожил…. И девчонка симпатичная. Вполне можно. Скажи? И мамаша еще ничего…» А вот и третий, в пиджачке (русский издатель «Майн кампф»): «Ложь. Все ложь… Дома не было. Девочки не было. Дневника не было. Никто не прятался. Евреи в Амстердаме пили с немецкими офицерами в кафе оранжаду и торговали оружием, хлебом, нефтью. А потом, когда земля захлебнулась в крови тридцати миллионов, явился ловкий еврейский сочинитель и накатал весь этот, – старший пожевал губами, усмехнулся и презрительно выдавил с нарочитым ударением на первом слоге: – ро2ман. И человечество снова должно платить евреям за то гноище, в которое они обратили наш мир. Но – ничего. Недолго им еще хануку праздновать».
«Ну, кажется, наша очередь», – отозвались на это и Автор с автором, как, наверное, и другие посетители выставки.
Комплименты, герр Х., – ваша отравленная эстафетная палочка в надежных руках, можете умирать. После взаимного переливания «крови» бытовой и доморощенный казачий антисемитизм вполне себе инфицирован и оплодотворен вашим – государственным и научным.
Описанная в «Последней сонате» встреча меломана Х. с пианисткой не случайно стряслась в Кельне – городе, где начиная с 1994 года живет писатель и философ Владимир Ильич Порудоминский. Вдали от столичных тусовок, окруженный любовью семьи и дружбой нескольких «последних из могикан», он нисколечко не страдает от невнимания (то бишь непонимания) критиков и прочих современников, кажется, уже окончательно не готовых к тому, что литература может быть и не постмодернистской.
Его цепкая по-детски память, возвращающаяся к старости, сохранила множество бесподобных деталей из разряда уходящей или уже ушедшей натуры. Например, из самого первого рассказа «Похороны бабушки»: «В типографии в ту пору было еще много ручного набора, и, когда я бывал там, дед отводил меня к своему давнему приятелю Михеичу. Михеич давал мне маленькую верстатку: высунув от старательности язык, я выискивал в ящичках наборной кассы нужные литеры самого крупного кегля и выкладывал в верстатке свое имя, наоборот, справа налево, чтобы на оттиске получилось как нужно».
И снова, как и в детстве, слова, набранные Порудоминским в верстатке памяти, сложились «как нужно». Его книга – не только этнографический слепок, сделанный средствами ностальгической памяти с прожитой или вымышленной жизни.
Это еще и глубокое исследование – той многоликой, как у гидры, природы, той внутренней связности и эстафетности, которыми оказался весь пронизан антисемитизм[314].
Быть может, еще важнее – и предупреждение об угрозе, исходящей от незримого, если не смотреть, интернационала человеконенавистников, для которых за «евреев» (большой дефицит в наше время во многих местах их былого проживания) вполне могут сойти любые очкарики-интеллигенты или даже, как в Камбодже, обыкновенные старики.
Проза Владимира Порудоминского, как и проза Виталия Семина, конечно же, художественное произведение, а не исторический документ. Историческая эмпирика служит ей не целью, а почвой и материалом. Но это свидетельство историко-психологическое, то есть такое и оттуда, где ни одному хронисту не удавалось да и не требуется побывать.
В нашем контексте оно олицетворяет собой дополнительное измерение двойчатки памяти и истории – ее психологическую глубину.
Праща Леонида, или высвобождение из плена(Леонид Котляр и «Леонтий Котлярчук»)
Воспоминания Леонида Котляра названы необычайно просто: «Моя солдатская судьба». Бесхитростное изложение обстоятельств и вех жизни одного из миллионов участников войны, уцелевших счастливчиков из числа победителей, и, наверное, одного из тысяч, кому захотелось об этом написать. Не слишком типично, но и не редко.
Но судьба судьбе рознь, и «солдатская судьба» Котляра не просто нетипична – она уникальна. И не тем, что его непосредственное участие в боевых действиях ограничилось одним месяцем и свелось к почти что незамедлительному попаданию в плен – и таких красноармейцев миллионы! (Иначе и не могло быть, если в бой бросали не только необученые, но еще и безоружные части, как взвод Петра Горшкова, которому пришлось «отстреливаться от фрицев»… выдергиваемыми из земли буряками! Гротеск? Да, но какой-то правдоподобный.)
Уникальна она и не тем, что в плену он выжил – это удавалось, правда, лишь каждым двум из пяти, но и таких везунов все еще миллионы!
Леонид Исаакович Котляр был евреем, и его и без того распоследний в иерархии пленников статус советского военнопленного (какие к черту Женевские конвенции и прочие нежности?!) должен быть помножен на «коэффициент Холокоста» как однозначного немецкого ответа на окончательное решение еврейского вопроса. Иного, кроме смерти, таким, как он, такие оберменши, как немцы, предложить не могли.
Мало того, именно советским военнопленным-евреям выпало стать первыми де-факто жертвами Холокоста на территории СССР: их систематическое и подкрепленное немецкими нормативными актами физическое уничтожение началось уже 22 июня 1941 года, поскольку «Приказ о комиссарах» от 5 мая 1941 года целил, пусть и не называя по имени, и в них[315].
Таких – еврейской национальности – советских военнопленных в запачканной их кровью руках вермахта оказалось порядка 85 тысяч человек. Число уцелевших среди них известно не из оценок, а из репатриационной статистики: это немногим меньше 5000 человек[316]. Иными словами, смертность в 94 % – абсолютный людоедский рекорд Гитлера!
Недаром пресловутое «Жиды и комиссары, выходи!», звучавшее в каждом лагере и на любом построении, звенело в ушах всех военнопленных (а не только еврейских) и запечатлелось в большинстве их воспоминаний. А у еврейских и подавно!
Но Леониду Котляру посчастливилось попасть в число и этих уцелевших.
«Обреченные погибнуть» – так назвали пишущий эти строки и его иерусалимский коллега Арон Шнеер книгу дневников, воспоминаний и интервью таких же, как и Леонид Котляр, «счастливчиков». Она вышла в 2006 году в «Новом издательстве»[317], и ее без малого 600 страниц не смогли вместить всего имевшегося у нас материала[318]. Каких только невероятных судеб не встретишь на ее страницах, но воспоминания Л.Котляра, если бы они были нам тогда известны, в ней не затерялись бы, а главное – весьма обогатили бы своей фактографией общую картину.