§ 16. Религиозная философия. Общий уровень тогдашней религиозности выражен у Платона в следующих словах почтенного старца Кефала, которыми он отвечает на вопрос, в чем он усматривает главную ценность для себя своего богатства: «Когда к человеку приближается смерть, он испытывает страх и заботу, которых раньше не знал. Рассказы об обители Аида, — что провинившиеся здесь терпят наказание там, — раньше вызывавшие его насмешки, теперь волнуют его душу: а что, если они истинны?.. И вот тогда нас утешает сознание, что мы никогда никого сознательно не обманули и не оболгали, что мы уходим отсюда, не будучи должниками ни богов, ни людей. А этому немало содействует наличие достатка» (Плат. Гос. I 330d). Отсюда видно, что ни ценность «вдовьего гроша», ни уверенность в загробном возмездии, ни исцеляющая сила раскаяния не вошли еще в религиозное сознание большинства эллинов.
Платон, конечно, этому обычному, хотя и не низменному, воззрению на богов и участь души противопоставляет свое, философское. Правда, над очищением народных представлений о богах работали и его предшественники, начиная уже с Ксенофана, который отказался даже от антропоморфического представления о божестве. И если мы затрудняемся назвать Ксенофана монотеистом, то потому только, что в его трансцендентном мире число вообще значения не имеет. То же самое относится и к Платону. Позаимствовав у элеатов учение о двоемирии, он именно мыслимый и сущий мир представил обителью бога или богов. Там же живут и идеи, и Платон бывает склонен прямо отождествить божество с высшей идеей, с идеей добра. Во всяком случае, бог — существо благое и только благое; кощунствуют те, кто, подобно Гомеру, называют бога причиной также и зла (вопрос о происхождении зла оставлен в виде проблемы будущим мыслителям). И вот этот всеблагой бог, «желая, чтобы по возможности все было хорошим и ничто — дурным, приняв весь видимый мир не в состоянии покоя, а движущимся без правила и смысла, ввел его в порядок из беспорядка, считая первый лучше второго» (Плат. Тим. 30а). Этим он стал «демиургом» мироздания, которым он и поныне управляет в силу своего божественного «промысла» (pronoia).
Учение Платона о душе изложено выше (с. 155); в религию он его возвел, сочетав его с орфическим догматом о «круге рождений» (выше, с.118). При этом та великая суть, воссоединения с которой жаждет всякая хорошо направленная душа, естественно совпала с сущим миром богов и идей. Отрешившись, однако, от дионисических символов орфизма, Платон установил, что наша душа в прабытии уже общалась с идеями в том сущем мире, но что она не удержалась в нем вследствие чувственной примеси своего естества, низвергшей ее в чувственный и видимый мир (грехопадение души), и что из-за этого ей определено на много столетий поочередное пребывание на земле и под землей вплоть до окончательного очищения и вознесения. Смутное воспоминание об идеях, которые мы созерцали в прабытии, дает нам возможность узнать их отражение и в окружающем нас видимом мире; более всего это относится к той идее, которая, будучи воспринимаема зрением, легче всего признается в видимости, — к идее красоты. Вот почему именно созерцание красоты окрыляет душу и внушает ей ту тоску по своей небесной родине, которую мы называем любовью (eros).
Итак, любовью спасется человек — таков основной догмат религиозной философии Платона. Правда, эта «платоническая любовь» еще не христианская. Платон был эллинским мыслителем и не мог заглушить в себе того, что было основой религиозного чувства эллина — откровения бога в красоте. Но все же христианство признало со временем свое родство с платонизмом, и последний стал в нем родником того «мистического» течения, которому оно обязано многими прекрасными страницами в истории своего развития.
Иначе подошел к религиозной проблеме Аристотель: как мыслитель трезвый и холодный, он не допускал никакого влияния народной веры — орфической или какой-нибудь иной — на свою философскую спекуляцию. Двоемирия он, как мы знаем, не признавал; а если так, то и божество, коль скоро оно есть, должно принадлежать к нашему, материальному миру. Но есть ли оно? Аристотель исходит из проблемы движения. Все движимое предполагает движущее; итак, первопричина движения будет нечто движущее, но не движимое. Это и есть божество. Первопричина, но не первоначало: ибо движение препвечно. Не движимое, но не недвижное: ибо недвижное не Может быть причиной движения (выше, с.89). Наоборот: нечто самодвижущееся в самом совершенном смысле; божество есть энергия. Вмещая в себе все виды движения, оно вмещает также и те, которые в человеческой душе создают мысль и волю: божество есть разум. Как разумная энергичная субстанция, оно заключает в своем лоне мироздание, отовсюду с ним соприкасаясь и приводя его этим равномерным соприкосновением в равномерное движение; итак, божество есть небо, вернее, наднебесье. Но что же мыслит и волит эта высшая мысль и воля, заключенная в божественном разуме? Тут опять сказался эллин: она мыслит и волит красоту, осуществляя ее этим в движимом ею мире. В этом вечном мышлении и волении красоты божество и вкушает вечное и совершенное блаженство.
В этической области идея красоты претворяется в идею добра, ибо добро есть не что иное, как этически прекрасное. Итак, энергия божества есть осуществление добра. Но если так, то откуда же зло? Зло есть несовершенство; несовершенство же происходит от того, что зиждительная энергия божества встречает сопротивление со стороны того, в чем она стремится осуществить и красоту и добро, — со стороны материи (hyle).
Ту субстанцию отдельного организма, в которой сосредоточиваются его формирующие и совершенствующие силы, мы называем его душой. Об аристотелевской душе уже была речь выше (с. 159); к религиозной проблеме относится только человеческая душа в составе всех ее способностей — и растительной, общей ей со всеми живыми организмами, и чувственной, сближающей ее с животным миром, и мыслительной, свойственной ей только одной. Эта последняя — или разум (mis) — исходит непосредственно от божества как высшего разума и с ним же впоследствии воссоединяется. Итак, бессмертна ли наша душа? Аристотель выражается об этом очень осторожно, как бы чувствуя, что здесь с областью религиозной философии соприкасается область чистой веры. Наши растительные и чувственные способности погибают вместе с телом; та божественная искорка, которая зовется нашим разумом, вознесется и будет вечно гореть в великом наднебесном пламени, именуемом божеством. Есть ли это бессмертие? Называйте, как хотите.
Так учил Аристотель в тенистой роще Ликея. А там, на Акрополе, по-прежнему пылало золотое копье в руках Афины-Воительницы, собирая весь афинский народ в жаркие дни Гекатомбеона на ее радостный панафинейский праздник.
Часть четвертаяВселенский период
А. Эллинистический период(Восток от 323 до 30 года до Р.Х.)
Глава вводная. Внешняя история эллинизма
§ 1. Эллинистические монархии. Под ними принято понимать те более или менее крупные, единолично управляемые государства, на которые распалась держава Александра Великого после его смерти в 323 году до Р.Х. Эта держава обнимала главным образом бывшее персидское царство от малоазиатского побережья до границ Индии на востоке и Нубии на юге; относясь с восточной пассивностью к своим правителям, эти земли составляли одно целое при персах и продолжали бы составлять таковое и при преемниках Александра Великого, если бы ему удалось основать династию. Но он умер в цвете лет, не оставив взрослого сына-наследника; учрежденное регентство оказалось слабым, и умные и сильные полководцы умершего царя (его диадохи, то есть наследники) разделили между собой его наследие, приняв под конец титул царей. Первое двадцатилетие после смерти Александра тянутся сложные «войны диадохов» и против центрального регентства, и друг против друга; передышка наступила в 301 году до Р.Х. после сражения при Ипсе. Тогда внешний облик бывшей Александровой монархии определился следующим образом: 1) царство Птолемея, включавшее в себя главным образом Египет, но также и часть Сирии (включая Палестину) и греческих островов; 2) царство Селевка, самое крупное, включавшее в себя переднюю Азию до Инда, исключая, однако, южную Сирию и северную Малую Азию; 3) царство Лисимаха, включавшее в себя Фракию и северную Малую Азию; 4) позднейшее царство Антигонидов (то есть потомков диадоха Антигона, павшего при Ипсе), включавшее в себя Македонию.
Через двадцать лет наступили новые смуты. Царство Лисимаха было разгромлено Селевком, но присоединить его ему не удалось: вскоре после его победы последовало вторжение дикого племени галлов на фракофригийскую территорию, результатом чего был новый хаос. Когда он прояснился, около 240 году до Р.Х., определились следующие новые политические организмы: 1) самое важное для культурной истории царство Аттала в Мизии и Фригии с главным городом Пергамом (так называемое Пергамское царство); 2) Вифиния на Пропонтиде, медленно и туго поддававшаяся эллинизации; 3) Галатия, то есть земли, куда были оттеснены вторгшиеся галльские племена после их разгрома Атталом, с главным городом Анкирой (ныне Анкара); 4) Понт с Каппадокией в южном Черноморье, слабо эллинизованный и лишь в I веке прогремевший на весь мир благодаря знаменитому Митридату (о пограничном Боспорском царстве см. § 3); 5) царство парфян (приблизительно нынешняя Персия), около этого времени отщепившееся от царства Селевкидов и организовавшееся под собственной династией как возрождение древней Персии. Вследствие этого царство Селевкидов было ограничено Сирией и Месопотамией; а так как его главный город Антиохия лежал в первой из них, то его и принято называть Сирийским царством; 6) Фракия, полудикая страна.
К этим эллинистическим монархиям следует, однако, еще причислить следующие две, сыгравшие крупную роль в истории Запада: 1) Эпир, полудикая страна молоссов (выше, с.20), династия которого вела свое происхождение от Ахилла. Он просиял в начале III века до Р.Х. благодаря своему царю, гениальному авантюристу Пирру, 2) Сиракузское царство в Сицилии, уже с конца V века до Р.Х. подпавшее тиранам, из коих последний, умный Иерон Второй (264-215 годы до Р.Х.), назвал себя царем и даровал своему государству последний период расцвета.
С III века до Р.Х. этот эллинистический мир начинает испытывать тяготение к Риму; первым подчинилось ему Сиракузское царство в 212 году до Р.Х., что было одним из эпизодов второй пунической войны. Во II веке до Р.Х. предметом интереса Рима становятся и страны по ту сторону Адриатического моря; начинается постепенное присоединение к нему эллинистических царств в следующем порядке: Македонии в 146 году до Р.Х., Пергама в 133 году до Р.Х., Вифинии в 74 году до Р.Х., Понта и Сирии в 63 году до Р.Х., Египта в 30 году до Р.Х. С этого времени одно только Парфянское царство оставалось непокоренным и грозным соседом Рима до самого конца его истории в античные времена.
§ 2. Собственно Греция. Как мы видели выше (с. 122), господство Македонии над собственно Грецией приняло форму гегемонии; ее условия были определены на созванном царем Филиппом коринфском конгрессе в 338 году до Р.Х., незадолго до его смерти. Эта последняя вызвала в Греции восстание, быстро подавленное Александром Великим разрушением его соперника по гегемонии, Фив; но ни тогда, ни когда-либо после не удалось Македонии подчинить себе греческие города. Они продолжали пользоваться самоуправлением, где более, где менее стесненным вмешательством северной соседки, гегемония которой при Антигонидах была большей частью фиктивной. В частности, мы можем проследить историю следующих городов и союзов.
1. Афины после херонейского погрома не только не пострадали, но достигли даже под управлением оратора Ликурга нового, хотя и краткого расцвета (338-327 годы до Р.Х.), так что эту Ликургову эпоху сравнивают даже с эпохой Перикла. Но время после смерти Александра было для них временем болезненных содроганий, причем борьба против македонской гегемонии осложнялась внутренней борьбой между демократией и аристократией. Особенно бедственным было восстание в 295 году до Р.Х.: оно истощило последние финансовые силы государства, пришлось даже расплавить золотую ризу Афины-Девы, творения Фидия. После него в течение целого столетия с лишком Афины только прозябают как одно из многих маловажных греческих государств.
Интересное преобразование происходит во II веке: Афины начинают жить своим великим прошлым. Стремящийся к культуре Рим уважает в них главного творца этой культуры; он всячески им покровительствует, дарит им новые владения; даже покорение Греции в 146 году до Р.Х. не приносит им вреда, так как они сохраняют положение «свободного города» (civitas libera). Конституция окончательно реформируется в аристократическом духе, причем главным органом управления опять делается, как в досолоновскую эпоху, ареопаг (выше, с.74); благосостояние города растет, его охотно навещают римские вельможи и еще охотнее посылают они туда своих сыновей для посещения афинского университета, образовавшегося из соединения различных философских школ (ниже, § 6).
Правда, неблагоразумное присоединение Афин к Митридату имеет последствием их жестокую осаду Суллой (83 год до Р.Х.) и новый разгром, оставивший на Сароническом заливе лишь «трупы городов»; все же они оправились и от него и к концу республики опять стали для Рима городом великого прошлого, как в наши дни Флоренция, или Венеция, или — сам Рим.
2. Спарта уже после победы Эпаминонда и отнятия Мессении (выше, с. 122) должна была пережить тяжелый финансовый кризис, который не дал ей принимать сколько-нибудь деятельное участие в столкновении Греции с Македонией; события прошли мимо нее. Результатом кризиса было нарушение равенства земельных наделов, этого источника военной силы Спарты, и скопление богатств в руках немногочисленной многоземельной олигархии. Этому положению вещей попытались положить конец два один за другим правивших царя III века, Агид и Клеомен, поставивших себе задачу восстановить Ликурговы законы, равенство наделов и, следовательно, вернуть земле массу обезземеленного спартанского населения. Агид пал жертвой этой попытки, но Клеомен не только ее осуществил — он поднял значение Спарты и стал одним из могущественнейших царей своего времени. Но его политика вызвала конфликт со всесильным в Пелопоннесе Ахейским союзом (ниже, под пунктом 4); не будучи в состоянии сломить Клеомена силами самого союза, полководец ахейцев Арат призвал на помощь македонцев. Общими усилиями им удалось разгромить Спарту при Селласии (222 год до Р.Х.) и восстановить в ней, после бегства Клеомена, прежний непорядок. Последовал еще ряд содроганий вплоть до подчинения Греции Риму в 146 году до Р.Х. Рим, впрочем, отнесся и к Спарте романтически и дал ей управляться по Ликурговым законам, сохранить свои фидитии и всю прочую военно-гражданскую организацию, которая теперь, когда ее «атлеты войны» уже ничего не значили среди стотысячных армий владыки мира, отдавала горькой иронией. С ней она перешла в эпоху империи и медленно угасла как один из маловажных городков оскудевшего Пелопоннеса.
3. Этолийский союз. То влияние на судьбы Греции, которое ускользнуло из рук передовых держав эпохи расцвета, естественно перешло к союзам государств средней руки, еще не использовавших свои силы. Первый из них образовался по почину полудикого племени этолийцев (выше, с. 19); сначала оно само перешло от сельского быта к городскому и организовалось в союз этолийских городов, а затем привлекло ряд других государств, главным образом в средней Греции, но также и в Пелопоннесе (например, Элиду). Случилось это около 280 года до Р.Х. Высшая исполнительная власть находилась в руках ежегодно избираемого, но с правом переизбрания, стратега, высшая законодательная — в руках веча, собиравшегося в этолийском посаде Ферме (Thermon); так как правом голоса в нем пользовались все этолийцы, а этолийцами считались и все присоединившиеся к союзу народы, то мы и здесь имеем, в принципе, плебисцитарную демократию (выше, с.79). Особое значение получило присоединение, хотя и вынужденное, к союзу Дельфов. Правда, они были сильно ослаблены — и материально фокидскими грабежами в середине IV века до Р.Х., и нравственно — вторичной изменой национальному делу (выше, с. 123), но все же это были Дельфы, и обладание ими позволило этолийцам занять место древней амфиктионии (выше, с.78) и окружить свое дело известным религиозным обаянием, особенно после того, как им удалось в 279 году до Р.Х. отразить от горы Аполлона натиск галльских полчищ (выше, с. 193). Вообще же их деятельность состояла в беспрестанных войнах с македонскими Антигонидами, что естественно повело к союзу с Римом. Но во II веке до Р.Х. этот союзник справедливо показался им опаснее самого врага, и они перешли на сторону сирийского царя Антиоха Великого; результатом было то, что Рим после победы над Антиохом при Магнесии в 189 году до Р.Х. распустил Этолийский союз и восстановил дельфийскую амфиктионию на прежних началах. Так-то он просуществовал всего около ста лет.
4. Ахейский союз образовался по образцу этолийского и в противовес ему, тоже около 280 года до Р.Х., преимущественно из пелопоннесских государств под главенством пелопоннесской же Ахайи; но свое значение он получил лишь в 251 году до Р.Х., когда его стратегом стал Арат Сикионский, присоединивший к нему и свою родину, и ряд других городов, в том числе Коринф, который стал столицей союза. Все же без посторонней помощи он обходиться не мог; сначала его покровителем был птолемеевский Египет, затем, когда Клеомен спартанский стал его теснить, Арат заключил союз с Македонией; после поражения Македонии в 196 году до Р.Х. ахейцы обратились к протекторату Рима. Но рука Рима тяжело лежала на их свободе; под конец они восстали, и это восстание повело ко вторжению римских легионов, к осаде и разрушению Коринфа Муммием в 146 году до Р.Х. и к обращению Греции (кроме нескольких свободных городов, главным образом Афин) в провинцию, которая получила название Ахайи. Для нас Ахейский союз драгоценен главным образом тем, что он дал нам в лице Полибия (см. ниже, § 10) самого крупного после Фукидида греческого историка.
Рим оставил греческим городам их общинное самоуправление, повсюду введя аристократический режим; высшая власть, как и вообще в провинциях, находилась в руках наместника (пропретора). В 46 году до Р.Х. Коринф был восстановлен, но уже как интернациональный и преимущественно римский город и столица провинции; он сыграл немалую роль в истории христианизации римского государства. Дань, уплачиваемая общинами Риму, была сносна; хуже было то, что богатые художественные сокровища страны возбуждали алчность наместников-любителей, что имело последствием бесконечные грабежи, доводившие до отчаяния хранителей наследия Фидиев и Зевксидов.
5. Родос. Ни один из названных политических организмов не унаследовал торгового значения Афин, которое от них отошло после названных политико-экономических кризисов; унаследовал его Родос. Его рост начался еще с 407 года до Р.Х., когда его три главных общины — Линд, Иалис и Камир — путем синэкизма (с.78) соединились и образовали центральную общину, получившую название самого острова. В III веке до Р.Х. Родос становится морской державой и в качестве таковой — счастливым соперником самого могущественного на море эллинистического царства, птолемеевского Египта. Когда значение последнего с конца этого века пошло на убыль, Родос еще более расцвел, он расширил свои владения за счет прилежащих островов, с другими заключил союз и стал настоящей Венецией эллинистической эпохи. Его военный флот сдерживал пиратов и прикрывал его торговые сношения, которые охватывали весь архипелаг и доходили до нашего Черноморья, сменяя и здесь угасшее значение Афин. Это величие вызвало во II до Р.Х. веке ревность Рима, который всячески старался ослабить его и с этой целью после победы над Персеем македонским даровал Афинам Делос в виде порто-франко (166 год до Р.Х.). С этого времени начинается упадок Родоса и, как его последствие, возвышение могущества пиратов, имевших свои гнезда в неприступных бухтах гористой Киликии. Все же он и в I веке до Р.Х. был значительным культурным центром, пока его не разорил в 43 году до Р.Х. Кассий, убийца Цезаря. С тех пор он растворился в римском государстве.
§ 3. Эллинство в Северном Причерноморье. Из трех частей, на которые распадается его территория (выше, с. 125), наиболее бедственную судьбу испытала Ольвия. Роковым для нее был тот самый сдвиг северных племен, одним из эпизодов которого было вторжение галлов (выше, с. 193) в царство Лисимаха. Вследствие него соседями ольвиополитов оказались не одни только миролюбивые скифы, но и дикие сарматы, давно успевшие перейти Дон, не менее дикие саи и те же галлы-галаты. Ольвия обеднела и от разорительных набегов, и от жестокой дани, которой она должна была откупаться от царей пришлых племен. Некоторое время щедрость самоотверженных граждан помогала ей выносить все эти испытания; но к концу III века до Р.Х. все средства истощились, и она подпала власти скифских царей. Так бесславно прошел для нее II век. В I веке до Р.Х. мы опять видим ее свободной, но ненадолго; около середины этого века ей был нанесен новый тяжелый удар, о котором придется сказать в отделе В (§ 2).
Все же наша эпоха, постепенно разрушая политическое и экономическое значение Ольвии, прославила ее на скрижалях словесности: в III веке до Р.Х. жил человек, в котором мы вправе видеть первого писателя русской земли — Бион-Борисфенит. Как сын отпущенника, он был скорее всего скифского происхождения; его отец, будучи мытарем, обанкротился и был продан в рабство со всей семьей; Бион стал рабом богатого ритора, который оставил его наследником своего состояния. Он воспользовался им для того, чтобы посвятить себя в Афинах изучению философии; здесь могучая проповедь Кратета, ученика Диогена (выше, с. 155), сделала его киником: он надел сермягу и суму и пошел в народ. О его литературном значении см. § 10.
Вторая крупная колония Черноморья, Херсонес, вначале благоденствовала; но со второй половины II века до Р.Х. и для нее наступили тяжелые времена. Притеснения со стороны таврических скифов усилились; ее верная метрополия, Гераклея Понтийская, не могла ей помогать, так как сама тогда составляла часть монархии — Вифинии. Одно время она нашла заступничество у естественных врагов своих врагов, сарматов, и историческая легенда отметила решительные действия в пользу херсонеситов сарматской царицы Амаги; но к концу столетия скифское засилие стало невыносимым, и Херсонес обратился за помощью к великому царю Понта, Митридату VI Евпатору. Тот, охотно выступавший в роли покровителя эллинства, послал Херсонесу на помощь войско под начальством энергичного Диофанта. Диофант оттеснил скифов и в видах укрепления эллинства в Тавриде основал к северо-западу от Херсонеса новую греческую колонию, которую он назвал в честь своего государя Евпаторией; но вслед за тем он объявил подзащитный город собственностью Митридата. За ним и его домом он и остался, даже после разгрома Понта римлянами, вплоть до конца нашей эпохи.
Наконец, третий центр черноморского эллинства, Пантикапей, ставший еще в V веке до Р.Х. столицей Боспорского царства, продолжал некоторое время процветать под сильной властью Спартокидов и в III веке до Р.Х. был опасным соперником своего западного соседа Херсонеса. Правда, его экономическое значение должно было несколько пошатнуться с тех пор, как, благодаря воцарению Птолемеев, Египет перестал быть замкнутой страной и верный хлеб Нила сменил в междуэллинской торговле боспорский. Но критическая эпоха наступила для Боспора одновременно с Херсонесом лишь во второй половине II века до Р.Х. из-за тех же скифов. Не будучи в состоянии с ними сладить, последний Спартокид, Перисад III, передал власть Митридату Евпатору, который вскоре затем присоединил к своим северным владениям, как мы видели, и Херсонес и, таким образом, впервые объединил Тавриду. Своим наместником в Боспоре он сделал своего сына Фарнака, который, однако, отплатил ему гнусной изменой, когда он, разбитый Помпеем в 65 году до Р.Х. и лишенный отцовского царства, искал убежища у победителя. Купив этой изменой милость Рима, Фарнак остался царем Боспора; но когда он в 47 году до Р.Х. хотел воспользоваться римскими междоусобицами для завоевания своего отцовского царства, Цезарь разбил его наголову при малоазиатской Зеле. Эта легкая победа дала победителю повод к его знаменитому veni, vidi, vici (пришел, увидел, победил). Тут Фарнак испытал участь своего отца: против него восстал его боспорский наместник Асандр, который, в свою очередь, благодаря этой измене удержал за собой Боспорское царство. Так обстояли дела в Тавриде, когда начался для всего эллинистического Востока римский период его жизни.
§ 4. Колонизационное движение. Эпоха эллинизма, особенно ее начало, была эпохой нового колонизационного движения, рассеявшего семена эллинизма по всему пространству прежнего персидского государства. Пример подал сам Александр Великий, основавший в течение своей краткой жизни до семидесяти колоний, которые почти все получили его имя. Из них самая значительная та, которую мы поныне так называем, — Александрия в Египте, ставшая столицей птолемеевского царства и наложившая свою печать на всю культуру эллинистического периода, который поэтому нередко называется александрийским.
Вообще основанные Александром города можно разделить на три части: 1) Александрии-гавани; сюда относятся, кроме только что названной, еще главным образом Александрия в Сирии напротив Кипра (ныне Александретта) и Александрия у устья Тигра; 2) Александрии торговые, долженствовавшие служить транзитными пунктами по великому караванному пути, ведшему через все персидское царство до границ Индии, и заодно оберегать и его; 3) Александрии-крепости вдоль индийской границы по нынешнему Белуджистану, Афганистану вплоть до нашего Мерва. Из них последние сыграли огромную культурную роль: благодаря им эллинизм соприкоснулся с Индией, что повело к возникновению эллино-индийских государств, эллиноиндийского искусства и даже к передаче этой сказочной стране литературных зародышей (между прочим, вероятно, и зародышей драмы). А так как впоследствии началась культурная миссия буддизма на Дальнем Востоке, то вместе с ней и названные семена эллинизма попали в эту струю, — в какой мере и с какой долей живучести, это покажут исследования будущего. Отщепление парфянского государства в 247 году до Р.Х. нанесло серьезный урон этим дальним колониям, лишив их покровительства эллинской династии Селевкидов; все же они сослужили свою службу в деле частичной эллинизации Парфии, пока не заглохли сами под непреоборимым напором варварства. Но в этом варваризованном виде они существуют поныне (Кандагар, Герат), доказывая своим относительным значением дальновидность своего гениального царя-основателя.
Из диадохов более всего унаследовал колонизаторские наклонности умершего царя Селевк, по стопам которого пошли его преемники, Селевкиды. Сам Селевк основал до семидесяти пяти колоний, между прочим, ту, которую он сделал столицей своего царства, назвав ее по имени своего отца Антиохией («прекрасный город эллинов», как ее называли окружающие ее сирийцы) с ее гаванью Селевкией; там же вблизи и города, получившие имена царственных жен, — Лаодикею и Апамею. В Месопотамии получили особую важность Эдесса и Селевкия на Тигре, к которой с тех пор стало переходить культурное значение умирающего Вавилона. Страстный македонец и эллинофил, он свое царство хотел превратить как бы в новую Македонию; очень вероятно, что это крайнее эллинофильство, перешедшее и к его преемникам, повело к упомянутому отщеплению Парфии. Оно же вызвало конфликт Селевкидов с иудеями в Палестине, когда последние были ими отвоеваны у Птолемеев; а этот конфликт повел к отщеплению также и Иудейского царства в 168 году до Р.Х., которое, однако, и само стало более или менее эллинистическим.
Примечание. История древнего Израиля стоит, подобно египетской, персидской и т.д., вне границ настоящего изложения. Возвращение Иудина колена из Вавилонского пленения и его тихая жизнь под властью персидского наместника (начало эпохи иудаизма, или «второго храма») не заинтересовала эллинов: Геродот, посетивший всю Персию, даже не упоминает иудеев. Впервые они соприкасаются с эллинизмом при Александре Великом, взявшем Иерусалим; при разделе царства Иудея досталась Птолемеям, что повело к стечению множества иудеев в Александрию, не столько, впрочем, из Иудеи, сколько из прочего Египта, где они жили уже давно. Эти александрийские евреи не понимали по древнееврейски, что повело к необходимости перевести для них Писание на греческий (уже с III века до Р.Х.; это — важный для истории христианства перевод «Семидесяти толковников»). Птолемеи относились терпимо и к александрийским евреям и к иудеям; но дела изменились, когда вследствие вырождения династии могущество Египта пало и его сирийские владения достались Селевкидам. Они окружили Иудею — следуя, впрочем, в этом отношении примеру Птолемеев — кольцом греческих колоний, и Антиох IV Эпифан сделал даже безумную попытку эллинизировать иерусалимский храм; хотя он сам от нее отказался, все же поднятое Маккавеями восстание не улеглось. Отчасти вследствие возникших вскоре междоусобиц в царстве Селевкидов, отчасти благодаря собственному геройству Маккавеям удалось отстоять самостоятельность Иудеи и присоединить к ней, кроме Заиорданья и единоверной, но схизматической Самарии, также и «Галилею язычников». Но сами они чем далее, тем более поддаются влиянию окружающих эллинских городов, близость которых создает течения протеста против строгой ортодоксальности не только в Галилее и Самарии, но и в самой Иудее, и ведет к образованию могучей партии «эллинствующих», что, в свою очередь, вызывает реакцию «фарисеев». Совсем эллинистическими правителями были сменившие потомков Маккавеев в 37 году до Р.Х. Ироды, особенно Ирод Великий (37 год до Р.Х. — 4 год по Р.Х.).
Из прочих эллинистических династий ни одна не могла по силе своей колонизаторской деятельности сравниться с Селевкидами. Птолемеи в Египте ограничились, в сущности, одной Птолемаидой в Фиваиде; избыток своих подданных-эллинов они селили иначе, о чем речь впереди (с.209). Лисимах основал во Фригии знаменитый впоследствии город, названный им в честь своей жены Никеей. Его преемники, вифинские цари, в роде которых чередовались имена Никомед и Прусий, основали важные поныне города Никомедию (ныне Измид) и Прусу (ныне Брусса). Колонии пергамских царей особой важности не имели; но македонские основали в принадлежавших им областях хотя немногочисленные, но важные города. Пример подал еще царь Филипп, основавший город, названный им по его имени Филиппами, — город, прославленный позднее последней битвой за римскую республику (42 год до Р.Х.), — а равно и Филиппополь в верхней долине Гебра (Марицы). Он же в 352 году до Р.Х., обрадованный победой своих войск над фессалийцами, дал родившейся у него тогда дочери имя Фессалоники; она вышла впоследствии за Кассандра, кратковременного царя Македонии, который дал ее имя основанному им на Фермейском заливе городу. Эта Фессалоника стала впоследствии столицей Македонии, каковой осталась поныне (Салоники).
Как видно из этого обзора, колонии этого второго колонизационного периода уже по своим названиям отличаются от тех прежних, будучи большей частью названы в честь своих основателей или членов их семьи. Отличны были они и по своему характеру: те были земледельческими и торговыми поселениями, эти — военными, так как поселение в колонии было большей частью царской наградой отслужившим свой срок воинам. Все же, будучи выведены с большим знанием местности и дела, они со временем получили и торговое значение, каковое они большей частью сохранили и поныне.
Глава I. Нравы
§ 5. Семейный и общественный быт. С приобщением Востока к эллинской культуре прежнее сравнительное единство ее народа-носителя уступило место племенной и социальной пестроте, сильно затрудняющей задачи исследователя. Мы различаем, во-первых, эллинство на родине и в старых колониях; во-вторых, дворы и вообще культурные районы новых династий с македонской включительно; в-третьих, эллинство в новых колониях; в-четвертых, варварские народы. Следует, однако, принять во внимание, что в каждой из установленных категорий имелось множество оттенков.
Племенные различия внутри собственно Греции (со старыми колониями) к нашей эпохе еще не успели стереться, хотя они и гораздо менее дают о себе знать. Первенствующая роль, завоеванная аттическим языком в предыдущий период, осталась за ним и в наш; он повсюду стал языком интеллигенции, между тем как остальные диалекты чем дальше, тем более получили значение простонародных говоров. Правда, такое расширение аттического диалекта не могло не повести к известным уклонениям от первоначальной чистоты; возник новый общий (koine), или эллинский язык, хотя и на основе аттического. Вот этот-то эллинский язык и был распространяем повсюду как в Греции, так и в эллинистических царствах. Очень важна была при этом роль новых колоний. Хотя они были не земледельческими, а военными, — а это значило, что народ переселялся в них не семьями, а в составе одних только мужчин, — все же солдаты-поселенцы, взяв себе местных жен, научили их говорить по-гречески и стали основателями чисто греческих поселений. Такова была победоносная сила эллинизма.
Семейный быт в Греции не претерпел сколько-нибудь важных изменений; что же касается эллинистических государств, то одно время могло показаться, что почин Александра Великого разрушит основу греческой семьи — единобрачие. Желая связать своих старых македонских подданных с новыми, восточными, он и сам подчинился персидскому обычаю многоженства и потребовал того же от македонской знати. Но это нововведение не пережило его: по его смерти македонцы отпустили навязанных им варварских жен (эллинок полигамия не коснулась), и принцип единобрачия стал вновь отличительной особенностью эллинских островов в варварском море. Зато египетская династия Птолемеев не устояла против другой местной заразы: египетского обычая женитьбы брата на сестре. Почин был сделан Птолемеем II, который, уже имея детей от первой жены, сочетался браком со своей сестрой Арсиноей II, каковая уступка доставила обоим двусмысленное прозвище Филадельфов. Правда, этот кровосмесительный брак был бездетным, и престол унаследовал Птолемей III Эвергет, сын Филадельфа от первой жены. Но обычай был установлен, и карой природы за это поругание ее заветов было постепенное вырождение династии Птолемеев, которое началось уже при Птолемее IV Филопаторе и продолжалось до последней представительницы, демонически обаятельной, но и демонически извращенной Клеопатры (умерла в 30 году до Р.Х.).
Еще заслуживает внимания значительно большая свобода, которой пользовались женщины в нашу эпоху в сравнении с предыдущей. Почин был дан македонской монархией, сохранившей через многие века особенности старинной ахейской. И Эвридика, мать Филиппа, и его жена Олимпиада, мать Александра, сыграли крупную роль в истории. И вот царица вновь отвоевывает для женщины положение, утерянное гражданкой; в птолемеевском Египте царская чета нередко упоминается вместе: Птолемей I и Береника, Птолемей II и Арсиноя, Птолемей V и Клеопатра (старшая) — и даже изображается на монетах. А пример двора, естественно, повлиял на знать, пример знати — на обыкновенных граждан.
Вообще двор, группирующийся вокруг особы царя, становится образцом для нравов и вкуса. Александр Великий, одаренный аполлоновской красотой лица, не пожелал затемнять его черт ношением усов и бороды; его примеру последовали диадохи, за ними потянулся двор, за двором — вся Греция, за Грецией — весь культурный мир. Начинается первая бритая эпоха в истории человечества, от Александра до императора Адриана. Только философы, противники моды, продолжали «sapientem pascere barbam»[19], — как насмешливо замечает Гораций (Гор. Сат. II, 3, 35).
Впрочем, эллинистические цари одевались еще по-эллински; их отличием была белая тесьма вокруг волос, старинный символ победы (diadema), и «царская порфира». Подавно эллинского покроя были одежды двора, как мужские, так и женские; роскошь обнаруживалась лишь в качестве тканей. С шерстью и льном стал конкурировать азиатский хлопок («виссон»); остров Кос, любимец Птолемея II, открыл у себя производство местного шелка и распространил повсюду «прозрачные» косские материи; а со II века до Р.Х., благодаря развитию торговых путей, появились на европейских рынках и настоящие китайские шелковые ткани (Serica). Та же роскошь появилась и в обстановке дома (ниже, § 9), и в утвари, и везде. Принадлежностью дворца становится парк: Александрия славится своим Paneion (то есть «рощей Пана»), Антиохия — своей Дафной. Вельможи следуют данному примеру — и сад становится частью всякого зажиточного дома. Это само по себе — полезное нововведение, так как ведет к оздоровлению всего города; но, представляя себе общую картину богатства этой эпохи в сравнении с предыдущими, приходится признать, что если различия в достатке существовали всегда, то теперь эти различия выставляются напоказ: времена, когда «дом Перикла ничем не отличался от дома любого гражданина» (выше, с.131), отошли в прошлое навсегда.
И в дело воспитания наша эпоха внесла немало нового. Для своей «македонской» знати цари завели особые пажеские корпуса, в которых сыновья вельмож воспитывались вместе с царевичами в постоянном соприкосновении с царским домом; это были питомники будущих военачальников и администраторов. Для прочих эти заведения были недоступны, но зато в каждом городе имелось, по примеру предыдущей эпохи, достаточное число гимнасиев, дававших, однако, теперь кроме гимнастического, также и некоторое научное образование в продолжение к тому, которое было получено в школе грамотности. Так-то гимнасии в нашу эпоху становятся среднеобразовательными школами; кроме мужских заводятся и женские, а также и такие, в которых мальчики и девочки воспитывались совместно. Наконец, было и высшее образование; таковое давала, с одной стороны, — в смысле образования общего — эфебия (см. выше, с. 129), с другой, — в смысле специального образования — высшие школы философии в Афинах, красноречия (то есть права) в Родосе, Афинах и Пергаме, медицины в Косе и Александрии, филологии в Александрии и Пергаме, не считая других.
Все это было очень отрадно, но все же повело к установлению кроме имущественных, также и образовательных перегородок в гражданском обществе: в эллинистическую эпоху впервые появляется интеллигенция как сословие. А с этим умственным расщеплением общества стал невозможным тот всенародный подъем, который под влиянием всеобъединяющей хореи одухотворял праздники предыдущих эпох. Сама хорея не была упразднена — она погибла лишь вместе с античной религией, — но она перестала быть главным элементом образования. И праздники продолжали существовать, но те старинные республиканские, о которых мы говорили выше (с. 183 и сл.), были затемнены новыми, царскими, гораздо более роскошными. А особенностью этих новых праздников было то, что на них народ был уже не участником, а только зрителем: агонистика, как гимнастическая, так и мусическая, переходит от граждан к профессиональным атлетам и виртуозам. А результат таких переходов везде один и тот же: совершенство искусства выигрывает, его культурное значение идет на убыль.
Этот переход совпал с ослаблением или исчезновением политической жизни общин; граждане поэтому стали искать отдушину своим стремлениям, но в силу исторического развития нашли таковую не в ахейской семье, а в аполлоновском кружке. Кружковая жизнь особенно расцветает в нашу эпоху, причем она, соответственно профессиональному расщеплению общества, и сама расщепляется: культовый элемент не теряется, но он сливается с профессиональным. Члены кружка строят или снимают определенное помещение, в котором и сходятся для общих бесед и угощений. При этом выборы председателей дают пищу честолюбию членов, благотворительность поощряется кружковыми почестями и наградами.
А так как при развитии промышленности и торговли, а также чиновничества и интеллигентных профессий сельская жизнь была оттеснена на задний план, а то деление хозяйственного труда, о котором речь была выше (с.24 сл.), имело основанием именно сельскую жизнь, то в значительной части тогдашнего общества хозяйственное значение семьи пошло на убыль. Это бы еще ничего; но с потерей священной связи с матерью-землей утратились и те мистические, филономические узы (выше, с.34), которые связывают человека с истоками и отпрысками его крови и представляют ему бездетность как самое страшное наказание. Наша эпоха — эпоха замены филономического сознания онтономическим.
Человек сознает себя как биологическая особь; средства к жизни ему дает его профессия, поле общественной деятельности — кружок; на что же ему семья? Чем тратиться на нее, он соберет капиталец, свою старость прокормит своими сбережениями, а остатки завещает тому же кружку, который за то его с честью похоронит. И вот развивается немыслимое в здоровые эпохи стремление к бездетности и к безбрачию. Теперь действительно «порода граждан» стала «мельчать». В деревнях еще держалась прежняя сила и удержалась надолго, но в городах уже начинает вырабатываться та умственно изощренная и нравственно расслабленная раса, которой римляне дали презрительное наименование Graeculi.
§ 6. Хозяйственный быт. Едва ли не наибольший переворот был произведен победами Александра Великого в экономическом отношении. С одной стороны, в руки завоевателя попали неизмеримые, веками накопленные царские богатства, которые он щедро раздавал и своим приближенным, и вообще всем, кто ему оказывал услуги, создавая этим — прямо и еще более косвенно — класс богачей, в сравнении с которыми самые зажиточные люди собственно Греции казались бедняками. С другой стороны, те же завоевания предоставили в распоряжение греческой предприимчивости целую сеть прекрасных царских дорог, покрывавшую все персидское государство до границ Индии и сказочных морей.
Примечание. Вопрос о больших дорогах был во все времена вплоть до новейшего больным местом греческой жизни: их было мало, они были узки и в смысле безопасности оставляли желать лучшего. Причины заключались: 1) в наличии удобных морских путей (грек говорил «плыть» там, где мы говорим «путешествовать»); 2) в гористости страны и 3) в ее кантональной раздробленности. Напротив, континентальный характер Персии заставлял ее царей прокладывать всюду военные дороги. Они были снабжены мильными столбами (по «парасангам»[20]) и в определенных промежутках станциями (stathmoi, angara). По этим дорогам шла царская почта. Действительно, зародыш этого ныне столь полезного учреждения кроется в Персии; от Персии его унаследовали эллинистические государства, от них — Рим, от Рима — новая Европа.
Из этих дорог главной в торговом отношении была та, которая, начинаясь у Эфеса, шла через всю Малую Азию, Месопотамию и Иран в Индию. Правда, ее значение пало с отщеплением Парфии, но тогда выдвинулись оба пути (отчасти водные, отчасти караванные), ведшие в Египет от Александрии к Черному морю. Драгоценные ткани, самоцветные камни, благовония, вкусные приправы (заметим мимоходом, что и гастрономия испытала в нашу эпоху коренную реформу) — все это потекло в греческие страны, увеличивая до безумных пределов богатства счастливых предпринимателей. Эти богатства дали, в свою очередь, толчок развитию промышленности, особенно в смысле специализации: мода стала требовательна, появляются разновидности и оттенки вкуса, удовлетворить которые могли только большие города. Возникают и таковые: если в прежнее время Афины со своим стотысячным населением Могли считать себя большим городом, то теперь вырастают полумиллионные — Александрия, Антиохия и наследница Вавилона — Селевкия на Тигре; за ними следуют Сиракузы и Карфаген, а затем уже — Рим.
Процветает и земледелие, но при значительно изменившихся экономических условиях. То многочисленное мелкоземельное крестьянство, через которое дух матери-земли своим оздоровляющим дуновением проникал все государство, уже потеряло свое руководящее значение. А впрочем, положение в различных странах было различное. В Египте искони хлебородная земля не составляла частной собственности: то ее деление на землю «жреческую» и землю «царскую», которое книга Бытия возводит к финансово-политической деятельности патриарха Иосифа (гл. 47, 20-22), удержалось и в птолемеевские времена, причем «царскую землю» обрабатывали полукрепостные «царские люди». Подавно царской была земля, не оплодотворяемая разливом Нила, но все же способная при искусственном орошении приносить плоды, и расчетливые цари охотно предоставляли ее во владение отслужившим свой срок наемникам, создавая таким образом вместо военных колоний (выше, с.201) военные поселения негородского типа. Напротив, в староколониальной и собственно Греции земля становилась жертвой спекуляции. Благодаря нахлынувшим богатствам нетрудно было собрать в немногих руках значительные земельные угодья; прежний крестьянин-собственник, продав свой клочок, уходил наемником на чужбину, а новый крупнопоместный землевладелец находил более выгодным пользоваться для полевых работ рабским трудом. Теперь только начинается экономическая роль рабства в античной истории: Это уже не челядь прежних времен, делящая труды и радости хозяина, — многотысячные «громады» считались просто орудием производства подобно скоту, но более опасным вследствие своей склонности к мятежам. Их соответственно и содержали — при строгом делении на десятки и сотни с отдельными надзирателями, с урочными работами («плантационная система»), с ночевками в мрачных, часто подземных помещениях (ergastula). Особого совершенства достигла эта система в Сицилии, учителем которой был, вероятно, соседний Карфаген. Страна, действительно, расцвела, нс этот расцвет был внешним и таил страшную язву в своей глубине, то и дело прорывающуюся наружу в разрушительных «невольнических» восстаниях и войнах. Сицилия стала классической страной заговоров, каковой осталась и поныне, как доказывает ее «каморра»[21] и «мафия».
Что касается, наконец, государственного хозяйства, то есть бюджета, то мы здесь ограничимся эллинистическими царствами и из них изберем птолемеевский Египет как наилучше нам известный. Главную часть государственных доходов составляли, понятно, взимаемые натурой хлебные пошлины с пахарей царской земли; подушной подати не было, но зато Птолемеи унаследовали от фараонов такую искусную и сложную систему прямых и косвенных обложений, которой не устыдилось бы и любое современное государство. Тут и патентные пошлины с ремесленников, и гербовый сбор с торговых договоров (введенный еще Псамметихом I), и пошлины со скота, домашней птицы, рабов, зданий, наследств и т.д., и таможенные поборы, и рыночные; затем косвенные налоги на вино, пиво, полотно, рыбу, не считая всякого рода монополий (соль, елей, сода) и т.д. Взимание всех этих податей было при фараонах и персах делом наместников; Птолемеи, вообще старавшиеся ослабить наместническую систему (ниже, § 4), предпочитали отдавать их в откуп. Так-то целая армия большей частью мелких «мытарей» была выпущена на страну; купив пошлину, мытарь уплачивал условленную сумму в ближайший банк и затем взимал ее в свою пользу, получая впридачу ненависть плательщиков.
Подобно доходам и расходы казны стали в нашу эпоху сложнее. Главными были по-прежнему расходы на военное дело, еще возросшие вследствие того, что прежнее гражданское ополчение было заменено постоянным наемным войском; но к ним прибавилось жалование чиновникам, тоже сменившим бесплатную магистратуру греческих республик. Затем расходы на флот и пути сообщения (особенно Нил), хотя тут натуральные повинности отчасти облегчали дело казны. Затем особенно двор и царские щедроты; к ним относились также и издержки на искусства и науку, о которых речь будет ниже, (§ 10), но не на народное просвещение вообще, которое было делом общин, а не государства.
Так-то администраторский талант первых Птолемеев, соединяя древнеегипетские, персидские и греческие традиции, создал в эллинистическом Египте образец великодержавного хозяйства, решающим образом подействовавший на Рим, особенно императорский, а через него и на новую Европу.
§ 7. Военный быт. Эллинистические царства были основаны мечом; мечом защищались они друг от друга; мечом держалось и македонское правительство среди местного населения. Присмотримся же к этому мечу.
Оплотом царской власти была постоянная армия, каковой в прежние эпохи обладала лишь Спарта в лице своих гоплитов. Ядром этой армии была конница так называемых «гетеров», то есть македонской знати, и «гипаспистов» (hypaspistai) и затем македонская же «фаланга» тяжеловооруженных со своим национальным оружием — длинной пикой (sarissa). Для ведения войны привлекались, во-первых, греческие наемники, а затем и легковооруженные местные контингенты. В своей совокупности войско такой эллинистической державы состояло из нескольких десятков тысяч людей — много больше, чем в предыдущий период, хотя, конечно, много меньше, чем теперь.
В стратегическом отношении должно быть отмечено постепенное усовершенствование походной техники, подготовленное еще в IV веке до Р.Х. Действительно, гражданские ополчения V века ее почти не знали: война состояла в битвах и длительных осадах. Битвы давались ради победы, чтобы иметь возможность поставить богам благодарственный «трофей» (tropaion, собственно — «приношение» за trope, то есть «обращение в бегство»). Когда эта истинно греческая потребность, внушенная агонистической идеей, была удовлетворена, полководец считал свое дело сделанным и даже не думал о преследовании разбитого врага; война же решалась истощением одной из воюющих сторон. Походная техника развивалась в наемных войсках; первый систематический поход, о котором мы узнаем, был поход Кира Младшего (вернее, его кондотьера Клеарха) в Персию в 401 году до Р.Х., описанный Ксенофонтом. С его же войском и спартанский царь Агесилай в 396 году до Р.Х. предпринял свой поход в ту же Персию, скоро прерванный после блестящих успехов. Крупнейшим стратегом середины IV века до Р.Х. был Эпаминонд (выше, с. 122), учитель Филиппа Македонского; и вот сын и ученик Филиппа в грандиознейшем походе осуществляет заветы Клеарха и Агесилая и в свою очередь воспитывает ряд стратегов, среди которых выдается Антигон, несчастный родоначальник будущей македонской династии.
Сын Антигона, гениальный Деметрий, доводит до совершенства и осадное дело. Он учреждает корпус военных инженеров; изобретаются подвижные башни с подъемными мостами, дающие возможность перебросить отряд вооруженных на стену осажденного города; заводится для этих башен артиллерия, так называемые катапульты и баллисты, относящиеся к луку так же, как пушка относится к ружью. Благодаря этим изобретениям, которые доставили Деметрию прозвище «Градоосаждателя» (Poliorketes), вековое преимущество осаждаемых перед осаждающими (выше, с.33) уступило место некоторому равновесию. Но, конечно, стоило среди осаждаемых явиться гениальному технику — и преимущество восстанавливалось. Таковым был тот Архимед (ниже, § 10), который своими машинами похоронил в 214-212 годах до Р.Х. столько римлян под стенами осажденных Сиракуз.
§ 8. Правовой и государственный быт. В государственном праве эллинистических монархий мы различаем элементы: 1) унаследованные от прежних македонских царей, 2) заимствованные из Персии и 3) развившиеся самостоятельно.
Старинная македонская монархия, насколько мы ее знаем, немногим отличалась от ахейской (выше, с.30): власть царя была ограничена, во-первых, советом «гетеров» (hetairoi, то есть «товарищи»; см. с.31), каковыми были вельможи, и, во-вторых, народным собранием, которое, при всеобщей воинской повинности, было в то же время и собранием войска. Теперь, перенесенная на восточную почву, царская власть становится самодержавной. Возможность участия в народном собрании всех египтян или персов, этих вековых «рабов» своих царей, никому не приходила в голову и всего менее им самим; на восточной почве «народное собрание» сводилось к собранию македонского войска, но и оно созывалось только для признания нового царя да еще по старинному обычаю — постепенно, впрочем, угасавшему — для подтверждения смертного приговора македонцу.
Совет гетеров продолжал существовать, особенно при царском суде; но его решение не было обязательным для царя.
Из заимствованных с Востока элементов самым антипатичным для нас является царский апофеоз; так как он относится к области религии, то о нем речь будет ниже (§ 14). Дальше пределов бывшего персидского государства этот кощунственный институт, впрочем, не заходил; македонские цари всегда сознавали себя людьми, а основателю новой династии, Антигону I, принадлежит прекрасное слово, часто потом повторявшееся, что царская власть есть лишь «славное служение» (endoxos duleia).
Нововведением эллинизма, и притом гениальным и богатым будущностью, был переход от наместнической системы к ведомственной. При персидских царях все государство распадалось на наместничества (сатрапии), причем в руках каждого наместника находилось управление и «внутренними делами», и финансами, и военными силами вверенной ему провинции. Это совместительство — тем более при фактической пожизненности сатрапов — делало их своего рода удельными князьями, ведшими самостоятельную и нередко враждебную друг другу политику. Теперь не то. Прежнее деление на провинции было сохранено, но их правители стали простыми губернаторами, ведавшими одними только «внутренними делами»; стоявшие в провинциях полки были подчинены особым военачальникам, коими в свою очередь управлял «старший секретарь сил» (archigrammateus ton dynameon) — по-нашему, военный министр. Так точно финансовое дело было объединено в руках государственного «диэцета» (dioiketes), которому были подведомственны провинциальные диэцеты; общественные работы — непосредственно в руках царя, передававшего свои приказы провинциальным архитекторам; суды — тоже, о чем ниже. При такой сложности личной работы царь нуждался в ближайшем помощнике; таковым был его канцлер (archigrammateus); но как она и при этой помощи была утомительна, показывает характерное слово одного царя человеку, прославлявшему его царское счастье: «Если б ты знал, сколько мне приходится писать писем, ты не поднял бы диадемы, даже найдя ее у своих ног». Все означенные лица и их многочисленные подчиненные прямо или косвенно назначались царем; это были чиновники, отличные от выборных городских магистратов. Последние тоже были в старых греческих городах; также и городские советы и т.д. Об этих «органах местного самоуправления» мы после сказанного выше (с.143) распространяться не будем.
Следует, впрочем, заметить, что эту ведомственную систему удалось провести последовательно только в Египте — лучше нам известном и наиболее важном. В царстве Селевкидов наместническая система продолжала сосуществовать с ведомственной, особенно в отдаленных восточных провинциях, что и содействовало их отложению в 247 году до Р.Х. и образованию Парфянского государства.
От описанной государственной службы следует отличать придворную, имевшую непосредственным предметом особу царя. Наибольшую важность имел тут начальник царских телохранителей, он же и начальник вышеназванного пажеского корпуса; затем мы имеем царских кравчего (archideatros), виночерпия (archioinochoos), ловчего (archikynegos), целый штат камергеров и т.д. Назначались они, конечно, из бывших пажей и преимущественно из того почетного выпуска, который некогда кончил курс вместе с царем (syntrophoi[22]). Что и царица располагала не менее сложным придворным штатом, ясно само собой и доказывается, кроме того, той честью, которой пользовались и ее syntrophoi.
Для судебного дела характерна в нашу эпоху двойственность: мы имеем двойное право и двойной суд. Местному населению было оставлено его старинное право и его судьи, так называемые лаокриты; в Египте, классической стране бумагопроизводства, процедура была письменной. Но для македонско-греческого населения и право, и суд (так называемые хрематисты) были греческими, и производство было устным с допущением представительства сторон. При этом параллелизме была неизбежна конкуренция, а при конкуренции — сознание превосходства греческих институтов и их постепенная победа.
§ 9. Нравственное сознание. Даже оставляя в стороне негреческую часть населения эллинистического мира, которая для нас (кроме иудеев) — молчаливая масса, и ограничиваясь одними эллинами, мы затрудняемся усмотреть в их пестром составе какое-нибудь единство нравственного сознания. Специализация жизни повела к невиданной еще пестроте характеров и настроений, дав полную волю индивидуальностям: верные своим царям «македонцы», блюстители древнеаристократической arete; удалые наемники, следующие девизу ubi bene, ibi patria[23]; расчетливые переселенцы, променявшие на верноподданническую лояльность республиканское свободолюбие оставленной родины; донельзя разношерстное городское население крестьянских, мещанских, интеллигентных профессий — все это вместе взятое создает такой пестрый калейдоскоп, в котором трудно найти руководящие линии.
Одно чувство, впрочем, заметно у многих, если не у всех: чувство неуверенности в завтрашнем дне. Как будто старые боги, которым раньше молились об устойчивости жизни, оставили правление и поручили мир прихотливой богине случайности Тихе (Tyche); и вот эта богиня возносит одних, ниспровергает других, никому не будучи ответственна в своих деяниях. Ее имя на устах у всех: у каждого своя Тихе, не только человека, но и города; знаменитой стала статуя антиохийской Тихе, гения-хранителя гигантского города. Все от нее; что в сравнении с ней arete?
«Она — наследственна», — говорил эллинский период; «она — научима», — доказывал аттический; «она — дар Тихе», — чувствует наш. Филономические узы порваны (выше, с.205); человек привыкает измерять правду и счастье пределами своей личной жизни, а эта привычка, в свою очередь, усиленно устремляет его взоры в потусторонний мир. Но об этом речь впереди (глава IV).
Со всем тем нельзя отрицать, что человечество стало добрее. При постоянных кровопролитных войнах, театром которых был (если не считать Египта) весь греческий Восток, — страшно подумать, во что обратился бы культурный мир, если бы их вели люди нашего современного закала. Здесь не то: везде свирепствуют войны, а города растут и в числе и в объеме, науки и искусства процветают, проповедь гуманности проникает все шире и все глубже. Александр разрушает дворец персидских царей в Персеполе, и современная ему история клеймит этот акт как акт бессмысленной жестокости (каким он, разумеется, и был), объяснимый только состоянием опьянения — до того он был единичным. История наших дней, напротив, оправдывает его политическими соображениями, характеризуя этим самое себя. Но важнее всего — полное отсутствие ненависти между воюющими сторонами.
Мы вряд ли ошибемся, приписывая это распространение доброты философии, которая ведь в древности вообще была не столько предметом изучения, сколько руководительницей жизни; что Александр был учеником Аристотеля — это факт и вместе с тем символ. А потому и само нравственное сознание народа находится в зависимости от нравственной философии. Направления, созданные прошлым периодом, с социальной точки зрения могут быть разделены на две категории: философией для народных масс был кинизм, философией для избранных — остальные направления. Теперь между этими двумя социальными слоями появился третий — интеллигенция, тоже масса, но прошедшая среднюю школу и поэтому слишком воспитанная для того, чтобы находить удовлетворение в грубоватой проповеди кинизма. Навстречу ее потребностям шли два новых направления нравственной философии, созданные именно в нашу эпоху — эпикурейское и стоическое. Оба имеют одну общую черту: они примыкают к старым природно-философским теориям (с.89 сл.) и на этом физическом основании строят свою этику.
Дело было рискованное: старая философия природы была затемнена могучим научным движением нашей эпохи, слишком разветвленным и сложным для единичного ума; и, действительно, наши философы-творцы этим движением не затронуты. Все же Эпикур имел счастье примкнуть к теории хотя и старой, но живучей — к атомистике Демокрита (выше, с. 157); она ему была нужна для механического объяснения мироздания и для устранения божьего промысла также и из области этики. Человек должен следовать своей природе, а она его направляет к удовольствию. И это было старой идеей — мы узнаем в ней гедонизм Аристиппа, как раз к началу нашей эпохи покончивший самоубийством своей проповедью самоубийства из уст Гегесия Киренского, глашатая смерти (выше, с. 154). Но Эпикур навсегда избежал этой опасности тем, что, ставя духовные наслаждения выше чувственных, он при подведении баланса благам и злу получал избыток первых — конечно, для философски просветленной натуры. Высшим же среди этих наслаждений он объявлял дружбу, и действительно, кружок учеников, собиравшийся в Афинах в основанном им «саду», был образцом такой философской дружбы. Таковыми были и дальнейшие последователи этой влиятельной школы: немногого ожидая от жизни и ровно ничего — от смерти, они превращали свою arete — добродетель в бесстрастную доброту, услаждая скоротечную жизнь себе и своим близким и смотря с улыбкой сострадания на потуги других, которые к чему-то стремились, чего-то искали, чувствовали чью-то властную волю в своей груди...
Эти другие чуждались эпикуровского «сада» с его истомой и закаляли свою волю в колоннадах Стои — той «Пестрой» Стои, которую некогда Кимон основал и Полигнот украсил своими героическими фресками (выше, с. 169). Здесь приблизительно с 300 года до Р.Х. учил Зенон из кипрского Китиона, построивший свою мужественную этику на физике Гераклита, что теперь было действительным анахронизмом. Но это не чувствовалось; сама же этика стоицизма имела религиозную окраску. Божий промысел есть, и нравственный долг человека — следовать божьему голосу в своей груди. Кто это делает неукоснительно — тот мудрец; а таковой блажен, подобно Зевсу, во всяком положении своей жизни... Даже на пытке? Да, ибо физическая боль не есть зло в глазах мудреца, таковым он признает только порок. А кто не мудрец, тот глупец, и между глупцами различий нет, как нет различий между падением в пропасть того, кто на вершок, и того, кто на аршин оступится. При таких условиях мудрецов окажется очень немного, но много должно быть стремящихся к мудрости. Эти, имея перед собой недоступную им пока arete-добродетель, пусть пока избирают «предпочтительное» (proegmena) и избегают «непредпочтительного» (apoproegmena), оставаясь равнодушны к «безразличному» (adiaphora).
Так этажом ниже этики совершенства стоицизм развил и обставил свою практическую этику, учащую всякого стремящегося к совершенству человека, в чем его нравственный долг (kathekon, лат. officium) в каждом положении его жизни. Для его определения нужно прислушаться к тому, куда нас зовет божий глас — или, что одно и то же, голос природы в нашей груди. Мы убедимся, что он зовет нас, во-первых, к общению с ближними, во-вторых, к исследованию внешнего и внутреннего мира, в-третьих, к первенству (мы узнаем здесь Элладу с ее агонистикой), в-четвертых, к развитию нашей индивидуальности. Из этих четырех влечений расцветают четыре кардинальные (платоновские) добродетели: справедливость (dikaiosyne, justitia), мудрость (sophia, sapientia), мужество (andreia, fortitudo) и четвертая, для нас непереводимая (sophrosyne, temperantia). Из них первые три имеют своим идеалом нравственное (to kalon, honestum), четвертая — пристойное (to prepon, decorum). Но все побуждают нас к деятельности и представляют нам жизнь положительной ценностью. Счастье в жизни возможно, так как возможна добродетель, а добродетель себе довлеет для счастливой жизни (virtue ad beate vivendum se ipsa contenta esta[24]). Такова героическая тема стоицизма.
В сущности, это была платоновская автономная мораль о добродетели как здоровье души, только развитая и приноровленная к различным положениям жизни. Обработал это учение стоик II века до Р.Х., родосский уроженец Панэций в своем сочинении «О нравственном долге». Он же переселился в Рим и стал там учителем кружка Сципиона Младшего, в который входили лучшие люди тогдашнего римского общества. Его проповедь нашла в нем живой отклик; благодаря ей стоицизм стал национальной философией Рима.
Глава II. Наука
§ 10. Самой утешительной стороной тогдашней жизни в эллинистических государствах является, несомненно, научное движение, которое никогда ни до, ни после не было таким стремительным.
Содействовало ему в значительной степени создание новых научных центров. Образцами послужили те, которые возникли в Афинах IV века до Р.Х.: Академия Платона и Лицей Аристотеля; к ним присоединились к концу этого века «сад» Эпикура и Стоя Зенона. Благодаря Деметрию Фалерскому (ученику Аристотеля), который в 317-308 годах до Р.Х. управлял Афинами в качестве наместника македонского царя Кассандра, Лицей получил значение так называемого «юридического лица», то есть право владения имуществом как учреждение; это право было затем присвоено и остальным из названных философских школ. Тот же Деметрий Фалерский, будучи в 308 году изгнан Деметрием Полиоркетом, принял приглашение Птолемея I Сотера поселиться у него в Александрии; он внушил ему мысль основать и у себя научное учреждение наподобие афинских. Так возник александрийский Мусей (Museion, то есть «святыня муз»), совмещавший в себе наши академию, университет и библиотеку (но не музей в нашем смысле слова). Благодаря щедротам первых двух Птолемеев этот Мусей далеко оставил за собой афинские учреждения. Особенно славной была его библиотека, в которой насчитывалось уже при Птолемее II Филадельфе без малого пятьсот тысяч «книг»; в I веке при Клеопатре число книг достигло семисот тысяч. По примеру Птолемеев и Селевкиды основали библиотеку в Антиохии и Атталиды в Пергаме, причем второй по важности стала пергамская (около двухсот тысяч «книг»).
Примечание. Античная «книга» (biblion, liber) была объемом значительно меньше нашего тома; так, сочинение Геродота в девяти книгах у нас издается обыкновенно в двух небольших томах. В Египте с его папирусными зарослями материалом для книги служила папирусная бумага; таковая имела вид узких столбцов, которые приклеивались краями друг к другу и вместе образовали свиток (volumen). Несколько свитков того же сочинения или автора складывали вертикально в ведрообразный сосуд, scrinium; такими сосудами уставлялись полки книжных шкафов, что придавало им вид, очень непохожий на наши библиотеки. Так как вывоз папируса из Египта был затруднен, то пергамским царям пришлось позаботиться о другом материале для своих книг. Это повело к изобретению выделки тонкой бумаги из свиной кожи — той бумаги, которая поныне сохранила название своего города-изобретателя, — пергамента (лат. pergamena, дополнительно membrane). Из пергамента можно было тоже делать свитки, но можно было также, складывая его листы по четыре в «тетради» (от греч. tetradion, то есть «четверка», лат. quaternio), несколько таких тетрадей переплести в «том» (tomos, «обрез»; лат. codex). Такая книга совсем походила на нашу. Со временем научились и папирусные листы складывать в тетради, получились codices chartacei по образцу codices membranacei. Все же в течение всей древности формы свитка (volumen) и тома (codex) встречались рядом; лишь в Средние века том окончательно вытеснил свиток.
Рассмотрим в систематическом порядке развитие наук в нашу эпоху.
А. Математика, зародившаяся в школе Пифагора и развитая еще в IV веке до Р.Х. Евдоксом Книдским, получила своего первого систематизатора в Александрии в лице Евклида, члена Мусея еще при Птолемее I Сотере; его «Начала» (Stoicheia) в XIII книгах (I-VI — планиметрия, VII-Х — алгебра на геометрической основе, XI-XIII — стереометрия прямоугольных тел) стали для всей древности руководством элементарной математики, его «аксиомами» и «теоремами», его терминологией и методами доказательств мы пользуемся и поныне. Насколько он сам двинул науку, этого мы, за неимением сочинений его предшественников, определить не можем; во всяком случае, он был основателем александрийской математической школы, из которой вышли Эратосфен, систематизатор теории чисел, и величайший математик древности — Архимед Сиракузский Архимед изобрел цифровую систему, давшую ему возможность выразить какое угодно число («число песка морского», psammites, как он шутливо его назвал в сочинении того же названия); он же первый, определив отношение окружности к диаметру (число π), построил на его основании стереометрию круглых тел. Его младший соперник в пергамской школе, Аполлоний Пергский, создал теорию конических сечений; за ними Гиппарх (около 150 года до Р.Х.) открыл сферическую, а Герои Александрийский (около 100 года до Р.Х.) — плоскую тригонометрию.
Примечание. Старинная греческая цифровая система была — подобно поныне употребляемой римской — довольно неуклюжа. Единицы до 4 выражались палочками; 5 обозначалось буквой П (ПЕNТЕ — «пять»), 6 = ПI и т.д. до ПIIII = 9, после чего Δ (ΔЕКА — «десять») означало 10, ΔΔ — 20 и т.д.; для 50 употреблялся знак, слитный из Δ и П. Далее Н = 100 (от HEKATON — «сто», причем Н еще удерживает значение придыхания, см. выше, с.86); X = 1000 (ХIΛIОI — «тысяча»), М = 10 000 (MYPIOI — «десять тысяч»), а для чисел 500, 5000, 50000 знаки, слитные из Н и П, X и П. М и П, так что далее числа 99999 эта сложная система не служила. При этих условиях имела огромное значение мысль воспользоваться всеми знаками алфавита для обозначения единиц, десятков и сотен; а так как для этого нужно было 27 знаков (1-9, 10-90, 100-900), а в греческом алфавите было их от альфы до омеги только 24, то его дополнили воскрешением вава (6) и коппы (90) и прибавлением нового знака для 900. Так-то можно было обозначить все числа от 1 до 999; для чисел от 1000 до 999999 брали те же знаки, прибавляя к ним черточку слева внизу; от 1000000 до 999999999 опять те же, прибавляли две черточки и т.д. Теперь действительно можно было выразить «число песка морского»; но главное то, что каждая единица (десяток, сотня) выражалась одним знаком, как у нас. Теперь оставалось сделать только одно усовершенствование — найти знак для нуля. Его сделали счастливые продолжатели математических открытий эллинов — средневековые арабы, заменившие греческую цифровую систему индийской, из которой развилась наша.
Б. Успехи математики не замедлили отразиться на пограничных дисциплинах естественных наук, прежде всего математической географии и астрономии. Попытку, очень несовершенную, определить окружность земли сделал еще перипатетик Дикеарх; ее возобновил с решающим успехом вышеназванный Эратосфен, очень разносторонний человек, который за свои выдающиеся, но все же не первостепенные успехи в различных областях не только наук, но и поэзии получил полупочтительное, полунасмешливое прозвище ho beta — по второй букве греческого алфавита.
Примечание. Эратосфену было сказано, что в городе Сиене (Syene, ныне Асуан, у первого порога Нила) в определенные дни солнце освещает дно самых глубоких колодцев (знаменитое на всю древность «сиенское диво», ради которого туристы ко времени летнего солнцеворота посещали Сиену так же, как они ныне к тому же времени посещают Авасаксу или Нордкап). Это значило, что Сиена лежит на тропике (Рака), где солнце к летнему солнцевороту стоит в полдень в зените, то есть в направлении радиуса земли. Эратосфен в тот же день и час измерил для Александрии угол уклона полуденного луча от вертикали, то есть угол между сиенским и александрийским радиусами (угол а); длина же дуги между Александрией и Сиеной (AS) была известна. Обозначая длину искомого меридиана через М, мы получаем пропорцию: «М : AS = 180 : а». При этом у него меридиан получился в 22 350 километров, на 10% больше действительного — маленькая неточность, объясняемая отчасти тем, что он еще не мог считаться с приплюснутостью земного шара у полюсов.
Что касается космографии, то уже пифагорейцы, как мы видели, оставили геоцентрическую систему в пользу гипотезы центрального очага (выше, с.91); но так как эта гипотеза не имела научного основания, то Аристотель вернулся к геоцентризму как наиболее убедительному при состоянии астрономической науки в его время. Но уже его ученик Гераклид Понтийский, открывший также вращение земли вокруг своей оси вследствие наблюдений над путями планет (особеннб над их кажущимися регрессиями), пришел к заключению, что Меркурий и Венера — спутники Солнца, а не Земли; путем более точных вычислений Аристарх Самосский, современник Птолемея II Филадельфа, убедился, что и Земля вращается вокруг Солнца, то есть он впервые сделал то открытие, которое через 1800 лет вторично сделал Коперник и подтвердил Галилей. Сходство состояло и в том, что и Аристарх был обвинен в безбожии, а именно стоиком Клеанфом, учеником Зенона. Но разница времен сказалась в том, что это обвинение не произвело никакого действия, и Аристарх продолжал свои гениальные работы в обсерватории александрийского Мусея. Там же столетием спустя Гиппарх, величайший астроном Античности, путем наблюдений над фазами Луны и затмениями Солнца вычислил расстояние Земли от обоих светил и составил первый научный звездный атлас, в котором нашло свое место до тысячи звезд.
Но одновременно с поступательным движением астрономии появляется на горизонте греческого мира и ее извращение — астрология. Ввел ее халдеец Берос[25], приглашенный читать лекции о своей науке на острове Косе, который стал в нашу эпоху аристократическим курортом. Все же при могучих успехах греческой науки астрология в нашу эпоху влачила довольно скромное существование; она стала умственной силой лишь в эпоху римской империи благодаря упадку наук. Тогда мы ею и займемся (ниже, отдел В, § 11).
Для физической географии IV век был очень плодотворным: путешествия Пифея Массалийского познакомили греков с северным побережьем Европы вплоть до «крайней Фулы» (ultima Thule) с ее полуночным солнцем; походы Александра и сопутствовавшие им ученые экспедиции и исследования его так называемых «бематистов» — со всей передней Азией и ее сказочными морями. Эти последние подтвердили гипотезу Анаксимандра (выше, с.90) о кругоземном океане; когда поэтому полководец Селевка, Патрокл, предпринял по его поручению путешествие по Каспийскому морю, он не достиг его северного берега, будучи заранее убежден, что это море — залив кругоземного океана. Результаты подвел для начала III века до Р.Х. вышеназванный Дикеарх, автор первого научного сочинения о географии; его усовершенствовал позднее Эратосфен, заключивший знакомый грекам мир в изобретенную им систему меридианов и параллелей — ту же, которой пользуемся и мы.
Третьим в числе великих географов был тоже уже знакомый нам Гиппарх.
Придатками географии были, во-первых, геология, интерес к которой был создан особенно вулканическими явлениями. Их Посидонии Родосский (I век до Р.Х.) объяснял сжатыми под земной корой газами. Затем зоология и ботаника: Птолемеи заводят в Александрии первый зоологический сад; Александр Великий интересуется флорой завоеванного им мира и посылает ее экземпляры в Лицей, где ими воспользовался Теофраст. Но в дальнейшем зоологическая система Аристотеля и ботаническая Теофраста не были превзойдены, если не считать успехов фармакопеи, нераздельной с медициной.
Эта последняя вступила в новый фазис после призвания в Александрию главных представителей и косской школы — Герофила, и книдской — Эрасистрата. Им обоим принадлежит честь открытия анатомии и физиологии: мозг как центр нервной системы; различие сенсорных и моторных нервов; сердце, артерии и вены (Эрасистрат едва не открыл кровообращения, но ему помешало унаследованное от книдской школы предубеждение, что артерии наполнены исходящим от легких воздухом); пищеварение. Успеху обеих наук содействовал интерес к ним самого Птолемея Филадельфа: будучи слабого телосложения, он жаждал открытия «эликсира жизни» и с этой целью предоставлял своим медикам не только трупы для препарирования, но даже осужденных преступников для вивисекции. Эту школу позднее стали называть догматической, так как она исходила из определенных положений о составе и функциях нашего организма, основывая на них свои теории происхождения болезней («этиологию») и из них выводя принципы лечения («терапию»).
Протестом против нее явилась эмпирическая школа, основанная около 250 года до Р.Х. Филином Косским; пренебрегая этиологией, она выводила свои терапевтические принципы исключительно из опыта, наблюдая, какое средство в каких случаях приносило пользу. Независимо от своих крупных заслуг в области терапии, эта школа важна и для философии тем, что с большой тщательностью разработала эмпирический метод — тот самый, о котором несправедливо полагают, что он лишь в XVI веке был исследован Бэконом.
Все же своим пренебрежением к медицинской этиологии и она, в свою очередь, вызвала протест; в I веке до Р.Х. некто Асклепиад в Риме основывает так называемую методическую школу с целью примирить обе предыдущие. Но научный дух стал уже убывать, и сам Асклепиад не был свободен от некоторого кудесничества. Люди жаждут чудесных исцелений, бесконечного продления жизни, воскрешения мертвых; секулярный период истории медицины, начавшийся с Гиппократа, приходит к концу, надвигается период новой сакрализации, которая через империю передается Средневековью.
С математикой граничит и физика в нашем смысле, для которой ученик Теофраста, последний всеобъемлющий перипатетик, Стратон из Лампсака установил важность эксперимента. Пограничную область мы называем механикой. Основание ей положил еще Аристотель, открывший закон параллелограмма сил; но своего расцвета она достигла в лице гениального Архимеда Сиракузского, открывшего центр тяжести и систему рычагов («Дай мне точку опоры, и я сдвину землю», — говаривал он), механическое значение наклонной плоскости («Архимедов винт»), гидростатику и удельный вес (венец Гиерона и знаменитое heureka, «эврика»). Эти открытия и дали ему возможность изумлять осаждавших Сиракузы римлян все новыми и новыми «машинами». Открытую Архимедом гидростатику развил столетием спустя Ктесибий, изобревший гидравлический орган (первообраз нашего духового), водяные часы и пожарный насос; его современник Герон, прославившийся также своими автоматами, открыл давление воздуха и пара, что дало ему возможность изобрести сифон и паровую турбину... До локомотива уже было недалеко, и он был бы изобретен, если бы не упадок наук, начинающийся с I века до Р.Х.
Как видно из сказанного, бескорыстно преследуемое чистое знание дает богатые плоды также и в области прикладного. Земли Архимед не сдвинул, зато он сдвинул огромную обузу физического труда с многострадальной выи человека. Действительно, после его гидростатических открытий уже не трудно было сделать то изобретение, социальное значение которого превзошло значение всех остальных, — изобретение водяной мельницы. Кем оно было сделано, мы не знаем; но его важность ясна из сказанного выше о работе мукомолок (с.25), а также из следующей замечательной эпиграммы, приветствовавшей его:
Дайте рукам отдохнуть, мукомолки; спокойно дремлите,
Хоть бы про близкий рассвет громко петух голосил.
Нимфам пучины речной ваш труд поручила Деметра:
Как зарезвились они, обод крутя колеса!
Видите? Ось завертелась, а оси могучие спицы
С рокотом движут глухим тяжесть двух пар жерновов.
Снова нам век засиял золотой: без труда и усилий
Начали снова вкушать дар мы Деметры святой.
Из прочих отраслей физики акустика была основана, как мы видели, еще Пифагором (выше, с.90); коренной закон, что проводником звука является воздух, был открыт Аристотелем.
В дальнейшем своем развитии акустика переходила в теорию музыки, которую особенно тщательно обработал ученик Аристотеля, Аристоксен. Параллельная же оптика только теперь была поставлена на научную высоту. Вопрос о происхождении зрения после наивных попыток предшественников (теории «незримых щупальцев» и унаследованной Эпикуром теории отделяющихся от предметов «подобий») был решен Аристотелем («теория лучей»; проводник необходим, но им является не воздух — чем была подготовлена теория эфира). Из отделов оптики наиболее симпатичной грекам, вследствие своей математической ясности, была катоптрика, то есть учение об отражении лучей; ее главный закон о равенстве углов падения и отражения известен уже Евклиду, а Архимед открыл теорию кривых зеркал — даже если считать легендой сообщаемое нам об его исполинских кривых зеркалах, посредством которых он зажигал римские корабли. Очень жаль, что параллельная диоптрика (о преломлении лучей) не нашла себе такого же гениального исследователя; зажигательное стекло (лупа) было известно уже в V веке до Р.Х., но им пользовались для фокусов, между тем как научное исследование его явлений повело бы к изобретению микроскопа и телескопа.
Подавно в зародышевом состоянии были магнетизм и электричество; знали только основные явления, давшие название соответственным наукам — о «Магнитском» (то есть добываемом в лидийской Магнесии) железе и об «электре», то есть янтаре.
Химия существовала издавна в виде металлургии, то есть чисто прикладного умения добывать чистые металлы из руд и сплавов. Свое название (chemia, по-египетски «чернокнижие») она получила, однако, не от этой техники, а от темной практики египтян, которые как раз в нашу эпоху бились над задачей подделывать золото. Наружу они всплывают лишь в эпоху империи; тогда мы и займемся этой наукой.
§ 11. Из гуманитарных наук психология деятельно разрабатывается философами различных направлений, но не в том смысле, который мы ныне присваиваем этому слову: спорят не о душевных явлениях, а — по стопам Платона и Аристотеля — о душе как о таковой, духовное ли она существо или материальное, простое или сложное, или даже вовсе не существо, а лишь известная настроенность (harmonia) наших физических органов. Понятно, что в зависимости от этого вопроса решался и вопрос о ее бессмертии, которое стоики признавали, эпикурейцы — отрицали. Душевные же явления обсуждались только — но зато очень охотно — поскольку они затрагивали область этики. Относящихся сюда трактатов — о гневе, о дружбе, о старости, о печали, о согласии, о благородстве и т.д. — наша эпоха произвела массу, и они охотно читались и в Греции, и вне ее и много содействовали облагорожению нравов. Сюда же относится и литература о человеческих характерах, из которой нам сохранен любопытный образчик — сочинение о характерах Теофраста.
Вопрос о языке не переставал интересовать греков еще со времени софистического движения; спорили и о его составе, и о его возникновении. Это возникновение можно было представить себе либо природным путем, либо путем уложения (physei или thesei; см. выше, с.158); кто допускал первое, тот должен был мириться со всеми неправильностями (аномалиями) языка, кто — последнее, тот должен был стремиться к их искоренению как затемняющих мысль уложителя. Так-то лингвисты нашей эпохи распадаются на аномалистов и аналогистов: первых мы находим в пергамской, вторых — в александрийской школе. Правы были первые, но вторые своими исследованиями принесли более пользы науке. Итоги их работам подвел Дионисий Фракиец, александрийский ученый II века до Р.Х., составитель первой греческой грамматики — только морфологии, впрочем — с частями речи, системами склонений, спряжений и т.д. Эта techne Дионисия — мать всех европейских грамматик с русской включительно. Независимо от этого, в Александрии производились тщательные лингвистические исследования по всем областям литературы, результаты которых попали в словари следующей эпохи; так, Дидиму Александрийскому (I век до Р.Х.) принадлежал исполинский труд о языке трагических и комических поэтов.
Историю религии мы имеем пока в виде мифологии, в которой главное место принадлежит огромному сочинению Аполлодора «О богах» (сохраненная нам под его именем драгоценная, но сухая bibliotheke — более позднего происхождения).
Политическая история тоже разрабатывалась очень деятельно; прежде всего, конечно, история современная, давшая для каждого поколения по несколько представителей, причём почин принадлежит самому Птолемею I Сотеру, описавшему трезво и достоверно поход своего царя Александра. Кроме того, и древняя история различных городов изучалась часто на основании архивного материала и вещественных памятников; особенно широка была деятельность атфидографов, последователей Гелланика (выше, с. 176). Наконец, и варварские народы чувствуют потребность изложить для греков и по-гречески свою историю; так, историю Египта пишет жрец Манефон, историю Вавилона — знакомый нам уже (выше, с.219) Берос, историю Рима — Фобий Пиктор (все в III веке до Р.Х.) — кратко, но толково и достоверно; даже знаменитый Ганнибал счел нужным изложить по-гречески историю своих походов.
Но едва ли не самой важной стороной деятельности ученых нашего периода в области гуманитарных наук были их работы по истории искусств, специально по истории литературы. Главным образом ради литературных целей были основаны Птолемеями и Атталидами их огромные библиотеки; первой задачей их придворных ученых («грамматиков», как они себя называли, то есть по-нашему — филологов) было их каталогизировать. Эту задачу исполнил для Александрии Каллимах (он же и поэт, о чем на с.229) в своем гигантском «Каталоге просиявших во всех областях образованности и всех их сочинений» в ста тридцати двух книгах; это был не простой каталог, а подробный историко-литературный свод. Затем нужно было позаботиться о критически проверенных изданиях важнейших авторов; таковые составил для Гомера — Зенодот еще в III веке до Р.Х.; для драматургов и лириков — Аристофан византийский; еще раз для Гомера, но с гораздо большим запасом эрудиции — знаменитый Аристарх Самофракийский (следует отличать от Самосского, выше, с.219), критик II века до Р.Х., учитель вышеназванного Дионисия Фракийца и многих других. Критиком он был в том смысле, что он тщательно проверил текст Гомера по имевшимся у него старинным спискам; но так как он попутно, будучи очень чутким к поэтической красоте человеком, объявлял подложными те или другие стихи по эстетическим соображениям, то его имя стало нарицательным также и в смысле строгой литературной критики. Нарицательным стало также имя того критика, который был как бы карикатурой на него, — Зоила, приобретшего печальную известность своими иногда остроумными, но чаще нелепыми придирками к Гомеру, к которым давало немало поводов беспечное раздолье его эпического стиля. Независимо от сказанного производились — и названными учеными и массой других — кропотливые и объемистые исследования по самым различным сторонам изучаемых ими литературных произведений; их результаты отчасти нам сохранились в дошедших до нас из следующих эпох так называемых схолиях, то есть античных комментариях на наиболее читаемых авторов.
Одним словом, кипучая деятельность во всех областях науки — вот умственная сигнатура нашей эпохи. Никогда ни до. ни после античный мир ничего подобного не видел; а новый увидел впервые нечто подобное в эпоху возрождения Античности в XV-XVI веках.
Глава III. Искусство
§ 12. Изобразительные искусства. Архитектура. Секулярный элемент, внесенный в архитектуру аттического периода задачей стои, усугубляется в наш эллинистический: впервые после ахейских времен она посвящает свои художественные силы царскому дворцу. За царями потянулись сановники, за ними — зажиточная буржуазия: богатый частный дом и особенно вилла — тот же дворец, только в меньших размерах. Все же античный дворец не был похож ни на средневековые замки, ни на большинство наших дворцов; скорее о нем могут дать представление восточные «серали» и «киоски». Это был целый комплекс зданий, прихотливо разбросанных среди зелени парка и вдоль морского берега (где таковой был), отчасти даже — в самом море, на утесах или искусственных конструкциях. Конечно, из этих зданий одно было главным; но и его строили не столько ввысь, сколько вширь, составляя его из целой системы перистилей с окружающими их жилыми и парадными покоями, причем и здесь старались ввести природу в человеческое жилище, обращая внутренние части перистилей в цветники или скверы, часто с прудами и фонтанами. Для колоннад предпочитали роскошный коринфский ордер (выше с. 164): К украшению дворца приспосабливали и скульптуру (как статуарную, так и рельефную), и живопись — последнюю особенно для стен перистилей и покоев, но также и потолков и даже полов (так называемая мозаика, см. ниже, с.228). Получилось очень изящное и жизнерадостное целое.
Но не только дворцы и частные дома — также целые города стали предметом строительного искусства. Семена рационализма, зароненные в этом отношении софистическим движением (особенно Гипподамом Милетским) и тогда высмеянные общественным мнением, теперь только дали богатый урожай. В старину города вырастали как-то сами собой, улицы внутри города были узкими и кривыми, и только предместные. развившиеся из постепенно застраиваемых дорог, были шире и прямее. Теперь производится предварительная распланировка города; улицы прокладываются прямые и скрещивающиеся под прямым углом, причем особенной широтой и роскошью отличаются оба главных, тоже скрещивающихся под прямым углом проспекта. Почин принадлежит тут строителю Александрии, Динократу, одному из корифеев архитектуры всех времен.
Рядом с этой широко развивающейся светской архитектурой сакральная отступает на задний план, но все же и она не отсутствует, хотя бы вследствие того, что новые города должны были иметь и свои храмы. Особенно замечательными были новый храм Артемиды Эфесской, построенный вместо старого, сожженного Геростратом в ночь рождения Александра Великого, а равно и новый храм Аполлона в Дидимах близ Милета. Идеалом и здесь была пышность: огромные размеры, навеянные архитектурными гигантами Востока, целые леса высоких колонн и т.д. Интересно, что и алтари становятся предметом архитектуры: их воздвигают на мраморных, богато украшенных террасах (ниже, с.227). Заманчивые задачи ставились художнику в тех случаях, когда культ бога, которому строился храм, был сочетанием восточной и греческой обрядности, как, например, греко-египетский культ Сараписа (ниже, § 14); к сожалению, мы слишком мало знаем об их исполнении. А впрочем, архитектура в строго восточных стилях продолжалась по старым образцам и в нашу эпоху (храмы птолемеевского Египта в Фивах и т.д.), довершая этим архитектурную пестроту нашей картины.
Б. Скульптура. Для скульптуры эллинистической эпохи характерна виртуозная свобода в технике: владея ею с самого начала мастерски, она уже не развивается, а только применяет свое умение на все новых и новых задачах. Первоклассных мастеров после Лисиппа уже не было; все же те, которые творили теперь, сошли бы за таковых, если б жили в предыдущем периоде. А творится, благодаря большому спросу и не уступающему ему предложению, очень много — более, чем за оба предыдущих периода, вместе взятых.
Сакральная скульптура опять-таки отступает на задний план. Наша эпоха создала только один новый, действительно замечательный божественный тип — тип Сараписа, главного бога птолемеевского Египта. Греки видели в нем своего Аида, то есть «подземного Зевса»; художник Бриаксий изобразил его с чертами, родственными Зевсу, но в то же время с отпечатком ласковой грусти на лице, затененном ниспадающими на лоб волосами. Это было нечто новое: к этому богу скорее можно было обратиться скорбящему, чем к светлым владыкам Олимпа.
Но, впрочем скульптура даже и в религиозной области была по своему характеру светской. Преобладают изображения молодых божеств, в лики и образы которых можно было влить всю доступную художеству светскую, даже чувственную красоту. Немало чудных произведений возникло тогда: Аполлон Бельведерский, Венера Милосская, Капитолийская, Медичи, Ника Самофракийская, Тихе Антиохийская (выше, с.213) и т.д. Все же их мы еще можем представить себе в храмах; но это совсем невозможно по отношению к статуям и группам героического, то есть мифологического характера. В них художник мог предоставить себе полную свободу, и он воспользовался ею для выражения пафоса в такой степени напряженности, которая далеко оставила за собой попытки Скопаса в предыдущем периоде (с. 167). Образцом может служить знаменитый Лаокоон.
В строгой скульптуре замечательна многофигурность — тоже признак пышности тех времен. Всех в этом отношении превзошел Аттал I Пергамский, посвятивший Афине два памятника в честь своей победы над галлами (выше, с. 193), один у себя в Пергаме, другой — в Афинах. Из обоих нам сохранены образчики в копиях; к первому относился «Умирающий галл», знаменитый своим сдержанным, но тем более потрясающим трагизмом в изображении наступающей смерти.
Нововведением эллинизма был статуарный жанр, продукт излюбленного в те времена реализма. Художники охотно изображали какого-нибудь морщинистого рыболова, небрежно одетую крестьянку и даже отвратительную старуху, влюбленно ласкающую свою бутылку. Конечно, ни храмовые ограды, ни городские площади не имели места для таких статуй; для того, чтобы они могли возникнуть, требовалась прихоть вельможи и укромная тень его перистиля. Портретные статуи и гермы уже в IV веке до Р.Х. перестали быть редкостью; все же тогда художники еще стремились к идеализации изображаемого. Полный реализм мы встречаем только ныне — и в то же время такую легкость техники, что портрет делается почти общедоступным и становится едва ли не главным предметом статуарного производства.
Со статуарной скульптурой соперничает рельефная. И она посягает на религиозные сюжеты, и притом в невиданных дотоле размерах; такова знаменитая гигантомахия пергамского царя Евмена II (во II веке до Р.Х.), украшавшая террасу воздвигнутого им алтаря, по выражению пафоса не уступающая Лаокоону. Но гораздо более характерным для эллинистической эпохи является жанровый и преимущественно идиллический рельеф — сцены из сельской жизни, в которых человеческие фигуры чередуются с коровами, козами и т.д. И здесь опять появляется старинный, но оттесненный в классическую эпоху (выше, с. 165) ландшафтный фон — это было вполне своевременно, так как при совершенстве эллинистической техники этот фон выходит вполне убедительным. Жанровый характер не страдал, если вместо бытового сюжета художник избирал мифологический — Андромеду, освобождаемую Персеем после сражения с морским чудовищем, или Селену, спускающуюся к сонному Эндимиону: богатый ландшафтный фон превращал и мифы в идиллию.
Одну серьезную утрату понесла рельефная скульптура в нашу эпоху: строгий закон Деметрия Фалерского (выше, с.216) о похоронах упразднил аттическую надгробную плиту с ее красивыми изображениями (выше, с. 179). Правда, ее сменяет рельефный саркофаг; но при всех красотах особенно сидонских саркофагов с подвигами Александра и плакальщицами нельзя не пожалеть об элегической участливости афинской надгробной скульптуры IV века до Р.Х.
В. Живопись нашей эпохи находится под влиянием триумвирата, представлявшего собой самый яркий расцвет греческой живописи вообще; его членами были представитель сикионской школы Апеллес, затем его соперник Протоген в Родосе и Антифил в Александрии. Из них первые два были идеалистами; Апеллес особенно прославился своей Афродитой (Косской), которую он изобразил в тот момент, когда она, выходя из моря, выжимает свои волосы; Протоген — своим Иалисом (героем-эпонимом одной из родосских общин). За первую Август впоследствии подарил косцам сто талантов; что касается Иалиса, то еще при жизни художника Деметрий Полиоркет (выше, с. 211), осаждавший Родос, не решился направить свои разрушительные машины против той части города, где он находился, и скорее пожертвовал своей победой. Напротив, Антифил был реалистом; его специальностью был жанр и так называемая «мертвая природа». А так как из идиллического жанра естественно развивается ландшафт, то александрийская живопись пошла по пути, параллельному рельефной скульптуре. Параллельными они были и по назначению: естественным местом для творений обеих были стены знатных домов. Мы судим об обеих по сделанным в Помпеях находкам; в связи с ними (ниже, отдел В, глава III) мы и вернемся к этому вопросу.
Апеллес, кроме того, был избранным портретистом Александра Великого и первых диадохов; и действительно, в эллинистическую эпоху живописный портрет соперничает со скульптурным. О нем мы, к счастью, можем судить: благодаря возникшему в нашу эпоху в Египте странному обычаю хоронить с мумией покойника и его портрет в естественную величину нам сохранен целый ряд таких ярких снимков с тогдашней действительности, найденных в гробницах Фаюмского оазиса.
Керамика приходит в упадок: зажиточные люди предпочитают металлические сосуды, что ведет к развитию торевтики (то есть резьбы по металлу), а для бедноты не старались. Зато возникает, благодаря знакомству с разноцветными мраморами Азии и Африки, новая техника живописи, которой предстояла великая будущность, — мозаика, то есть составление картин посредством сложения мелких разноцветных кусочков мрамора (мозаика из цветной стеклянной пасты, позднее гордость Венеции, встречалась лишь изредка). И она нам известна главным образом из помпейских находок; особенно славится мозаичное изображение битвы Александра с Дарием, занимавшее пол целой комнаты в так называемой casa del Fauno. Несомненно, что из всех родов живописи мозаика была самым долговечным; правда, чрезмерной тонкости от нее нельзя было требовать.
§ 13. Мусические искусства. Старинная хорея, мать всех мусических искусств в Греции, продолжает существовать и в нашу эпоху, но без особого блеска; наибольшей славой пользуются произведения отдельных, обособленных искусств. Любят обособленную и от поэзии и от пляски чисто инструментальную музыку, ради которой каждый крупный город заводит наравне с театром свой «одеон»[26]; а равно и обособленную если не от музыки, то от поэзии пляску, процветающую в игривых и страстных «пантомимах». Об этих двух искусствах мы мало знаем; зато очень много об обособленной от обеих своих сестер поэзии нашей эпохи, для которой создан особый термин — александринизм.
Действительно, в области поэзии Александрия была главным умственным центром вселенной; умственным же центром Александрии была ее библиотека. Книга задает тон; впервые в истории культуры поэзия пишется не столько для слушателей, сколько для читателей. А поэма-книга была несовместима с хореей. Зато она представляла то удобство, что в ней могли воскреснуть также и те роды поэзии, которые давно уже умерли, когда исчезла обстановка для их живого исполнения. Способствовало же их воскрешению своего рода романтическое настроение эпохи, естественно вызываемое сравнением жалкого современного состояния собственно Греции с ее славным прошлым. Но возродились они не в прежнем виде, а в новом: времена стали требовательны к изяществу и строгости форм; это раз. Что же касается содержания, то религиозность старой поэзии тянула ее к хорее; для поэмы-книги требовалась другая приманка, и ею стала любовь. Книжность, романтизм, изысканность, эротика — вот характерные признаки «александрийской» поэзии.
Ее признанным главой был Каллимах (при Птолемее II Филадельфе), ученый поэт, подобно многим, и автор вышеназванного каталога (с.224). Эпосом он, впрочем, пренебрегал, не желая тягаться с Гомером; его коньком были так называемые «эпиллии» (то есть маленькие эпосы), вроде той «Гекалы», в которой он описывал угощение Тесея старой крестьянкой Гекалой перед его боем с марафонским быком; затем элегии, в которых он воскресил эротизм Мимнерма (выше, с.99), приправив его, однако, изысканной ученостью. Его элегии носили заглавие «Aitia», то есть «Причины», так как их объединяло общее стремление выяснить причину того или другого имени, обычая, достопримечательности и т.д.; но что это стремление уживалось с эротическим характером, доказала недавно (отчасти) возвращенная нам «Кидиппа», повесть о счастливой любви Аконтия и Кидиппы, пользовавшаяся всю древность таким же непонятным для нас успехом, каким некогда у нас ее минорная вариация — «Бедная Лиза». Воскресил он затем и ямб, примыкая, как он заявляет сам, к Гиппонакту (выше, с. 103), но все же очень осторожно: грубая откровенность клазоменского босяка не шла к изящному царедворцу, каким был Каллимах. И наконец, он воскресил и эпиграмму, и в этой области нашел самых многочисленных подражателей; лучшие их произведения собрал к концу нашего периода Мелеагр в своем «Венке», составляющем ядро сохранившейся нам так называемой «Палатинской антологии»[27], поныне определяющей наше представление об «антологическом» стиле.
Как видно из этого обзора, поэты-специалисты, характерные для предыдущих эпох, в нашу уступают место поэтам-энциклопедистам; таким был, в сущности, и Феокрит, современник Каллимаха, так как его «идиллии», согласно значению слова (eidyllion — уменьшительное от eidos, «род» поэзии) обнимают и сценки из сельской и городской жизни, и эпиллии, и энкомии, и лирические стихотворения, и эпиграммы. Но так как в его сборнике на первом плане стоят сценки из сельской жизни, то сам термин остался за ними. Впрочем, пастушеская жизнь в них описывается не реалистически, а с сильным привкусом александрийского романтизма, но все же очень талантливо; мы охотно привлекаем, как иллюстрацию к ним, современный им идиллический жанр в живописи и рельефной скульптуре. Но еще более непосредственное наслаждение доставляют нам его городские сценки, или мимы, среди которых имеются такие жемчужины, как «Ворожеи» и «Сиракузянки». Реалистом в области мима был недавно нам возвращенный Герод, подражатель Гиппонакта не только по форме, но и по духу.
Воскресителем героического эпоса был Аполлоний Родосский, ученик, враг и преемник Каллимаха, в своих «Argonautica», в которых он не без таланта дополнил объективность эпического повествования описанием любви обеих героинь, идиллической Инсипилы и трагической Медеи; воскресителем дидактического — Арат Сольский, эпос которого о созвездиях («Phaenomena») был одной из любимых книг этой и следующей эпох.
Лирика (мелическая) имела многих представителей — Асклепиада, Гликона и других, но мы судим о ней по их гениальному подражателю Катуллу (ниже, отдел Б, § 14). Не отсутствовала и трагедия; в ней подвизались семь поэтов, объединяемых под именем «трагической плеяды» (слово «плеяда» означает именно «седмицу», собственно «семизвездие»). Но о них мы ничего не знаем, кроме имен, да и те не очень твердо. Зато мы знаем, что классическая трагедия в нашу эпоху властвовала над умами; каждый город имел свой театр, и бродячие труппы так называемых «искусников Диониса» распространяли ее повсюду вплоть до далекой Парфии.
О комедии придется поговорить особо, так как ее центром были не Александрия и вообще не царские столицы, а те же Афины, которые произвели и комедию предыдущих эпох. В нашу эпоху здесь под влиянием изучения философии и Еврипида ряду дельных поэтов удалось побороть шарж и однообразие среднеаттического направления (выше, с.175) и создать ту серьезную новоаттическую комедию нравов, которая через своих римских подражателей (ниже, отдел Б, § 14) стала родоначальницей нашей. Была она очень плодовита: древние насчитывали до шестидесяти четырех поэтов этого направления, писавших до ста пьес каждый. Главными были Филемон и Менандр, из которых первый славился эффектностью фабул, второй — психологической продуманностью характеров. Мы можем непосредственно судить только о втором, ряд комедий которого, правда, более или менее искалеченных, найден недавно в Египте. А впрочем, расцвет также и этой области поэзии прекращается к середине III века до Р.Х. В Александрии этой серьезной комедии соответствовал мим, по содержанию схожий с современными кинематографическими ужасами и рассчитанный на такую же публику. Зато он был очень живуч, и его исполнители, скоморохи обоего пола, не только пережили крушение античного мира, но и перешли границы тогдашней «вселенной» и рассеяли семена драмы по дальневосточным землям.
Еще более обильной была проза эллинистической эпохи. Из ее трех классических отраслей историография со времени деятельности «исократовцев» (выше, с.179) распадается на два параллельных направления: прагматическое, продолжавшее трезвые традиции Фукидида, и риторическое, стремившееся к эффектности в изложении событий и в обрисовке характеров. Такие личности, как Александр Великий, не могли не давать богатой пищи второму направлению; по почину его историка-ритора Клитарха повесть о его деяниях украшается все новыми и новыми фантастическими узорами и вырождается под конец — правда, уже в следующую эпоху — в тот роман об Александре Великом (Псевдо-Каллисфена), который облетел весь мир и в значительной степени оплодотворил поэтические литературы новой Европы, включая славянские. Нам из огромного числа историков нашего периода сохранен только один — Полибий из Мегалополя, сын стратега Ахейского союза (выше, с.196); он и сам служил союзу в разных должностях, пока подозрительность римского правительства не потребовала и его заложником в Рим. Здесь он познакомился с кружком Сципиона Младшего (ниже, отдел Б, § 14) и стал признанным историком войн Рима с Карфагеном и с греческим Востоком. Нам от его объемистого сочинения об этих войнах (от 220 до 144 года до Р.Х.) сохранилось до одной трети, и это — наш самый достоверный источник обо всем этом великом для Рима периоде. Особыми красотами стиля оно не отличается; в этом отношении его значительно превзошел его продолжатель Посидоний (I век до Р.Х.), известный также как ученый и как философ; пропажа его крупного исторического сочинения — для нас незаменимая утрата.
С историографией по плодовитости соперничает философия. Правда, в Академии водворяется поразительная воздержанность с тех пор, как влиятельный почин Аркесилая (ниже, § 15) повел ее по пути скепсиса; только в III веке до Р.Х. она в лице эллинизованного пунийца Аздрубала-Клитомаха завоевывает книжный рынок, и притом очень успешно. Тем обильнее литературная деятельность других школ. Перипатетическая после Аристотеля дает крупных ученых-литераторов — Теофраста и особенно Стратона из Лампсака, последнего представителя древне-философского стремления удержать в рамках философии все более специализирующуюся науку. Эпикуреизм в лице своего основателя и Стоя в лице своих первых трех схолархов — Зенона, Клеанфа и особенно Хрисиппа — наводняют библиотеки своих адептов ошеломляющей массой трактатов как общего, так и специального характера; к характеру изложения они все относятся пренебрежительно, и притом из принципиальных соображений. Все же с середины II века до Р.Х. в Стое замечается реакция против этого пренебрежения, и глава средней Стои, вышеупомянутый Панэций (с. 198), не гнушается услуг риторики в видах лучшего воздействия на умы, в чем ему подражал его продолжатель Посидоний, глава стоицизма при Цицероне. Но самыми оригинальными творцами в области литературы стали, как это ни странно, представители непотребного кинизма; из них один, вышеназванный (с.198) «первый писатель русской земли», Бион Борисфенит, пользовался для своей проповеди формой так называемой «диатрибы»; это было посредствующее звено между диалогом и трактатом, характерным признаком которого было то, что автор, беседуя с аудиторией, сам задавал себе от ее имени подобающие вопросы и сам на них отвечал. Другой, Менипп Гадарский (II век до Р.Х.), идет еще дальше в области смешения стилей и изобретает так называемую «Мениппову сатиру», беспечную мешанину из прозы и стихов, своих и чужих, очень идущую к фантастической обстановке, в которую он укладывал свою нравственную проповедь. Серьезные философы к обоим относились неодобрительно: Биона обвиняли в том, что он «нарядил философию в цветной наряд» (anthina), Мениппа — в том, что он смастерил какого-то безобразного литературного «кентавра». Но их успех был крупным; Биону подражал Гораций в своих сатирах, Мениппу — еще раньше Варрон (отдел Б, § 14) и позднее — Лукиан (отдел В, глава III).
Красноречие теряет в нашу эпоху свою самую благодарную почву — политическую: в эллинистических царствах живую вечевую речь заменяет канцелярская бумага, Афины политически оскудели, греческие же союзы не обладали достаточной культурностью, чтобы развить художественное красноречие. Только Родос составляет в этом отношении исключение; здесь поэтому и развивается — из брошенных Эсхином (выше, с. 179) семян — здоровый стиль, так называемый родосский, счастливо сочетавший деловитость содержания с красотой формы; но мы об отдельных его представителях слишком мало знаем. А так как судебное красноречие обыкновенно меркнет там, где его представители не совмещают свою адвокатскую деятельность с политической, то из трех разновидностей риторической прозы остается на поверхности только одна — парадное красноречие. Оно принимает в себя обе другие разновидности; появляются так называемые декламации, распадающиеся на суазории (вымышленные политические речи, например, «оратор убеждает афинян уничтожить свои трофеи над персами ввиду угрозы Ксеркса вернуться, если они этого не сделают») и на контроверсии (мнимо-судебные речи по вымышленным делам, например: «храбрец убивает брата, захватившего тиранию, и затем попадает в плен к пиратам; гневный отец обещает за него двойной выкуп, если ему отрубят руки; возмущенный капитан пиратов отпускает его даром; спустя некоторое время впавший в нищету отец требует от него помощи, но он в ней отказывает»; отсюда суд и речи). Эти декламации свили гнездо в школах, особенно в греческой Малой Азии, почему выращенный в них ораторский стиль и называется азианским. Он был двух родов. Первый, примыкая к Исократу, нагромождает напыщенные периоды; это стиль пышный. Другой, наоборот (восходя к Гегесию Магнесийскому, около 250 года до Р.Х.), предпочитал коротенькие, неполные фразы, произносимые с большим аффектом; это стиль страстный. Обоим, но особенно второму, принадлежит власть в красноречии нашей эпохи.
Как видно из приведенного образчика, красноречие, особенно контроверсий, сильно отдает беллетристикой; и действительно, риторические задачники, которые не замедлили появиться, походили на собрание уголовных романов и в своих позднейших латинских переделках имели значительное влияние на средневековую новеллу. Но, кроме того, наша эпоха знает уже настоящую беллетристику. Основоположником литературной повести мы должны считать некоего Аристида («Милетского», как его принято называть), автора сборника под заглавием «Милетские истории»; время точнее неизвестно. В сущности, он примыкает к тем балагурам, о которых была речь выше (с. 107); благодаря ему новелла, задорная и чувственная, стала книгой для чтения, нашла уже в I веке до Р.Х. латинского переводчика в лице историка Сизенны (ниже, отдел Б, § 14) и через него породила массу подражаний, перешедших в Средние века, до Боккаччо и дальше. Сложнее было происхождение романа; он получился из соединения эротической повести, вроде «Кидиппы» Каллимаха (выше, с.232), с рассказами о путешествиях и приключениях, коих в нашу эпоху развилось множество. Основной формулой было: герой влюбляется в героиню, их разлучают, они в разлуке испытывают целые вереницы приключений и, наконец, находят друг друга. Первым автором такого романа был Антоний Диоген с его «Чудесами за Фулой», содержание которых нам известно благодаря извлечению патриарха Фотия. Время его жизни в точности неопределимо, но многое говорит за то, что он писал при Антонии и Клеопатре — и что, таким образом, роман на троне призвал к жизни и литературный роман.
Глава IV. Религия
§ 11. Эллинистические религии. В религиозном отношении наш период отчасти представляется продолжением предыдущего, поскольку старые культы греческих государств по-прежнему в них правятся с тем благолепием, которое они могут себе позволить по мере имеющихся средств. Этой стороны дела мы касаться не будем, вкратце лишь отметим, что мы наблюдаем ее не только в исконных греческих городах, но и в тех, которые по их образцу были основаны в нашу эпоху (выше, с.201).
Но наряду со старыми религиозными формами теперь возникают и развиваются новые, обусловленные соприкосновением греческого и местного населения в эллинистических монархиях. Формула этого возникновения и развития следующая. Сначала данная восточная религия подвергается реформе с целью сближения ее с греческим религиозным сознанием («эллинизация восточной религии»); затем она в этом эллинизированном виде вводится среди смешанного населения греко-восточных городов данной монархии; наконец, она распространяется и по другим областям греко-восточного, греческого и греко-римского мира («ориентализация античной религии»). Характерна при этом сознательность: новые религиозные формы являются результатом обдуманной реформы, и народу они предлагаются свыше в силу принципа cujus regio ejus religio.
При этих условиях личность реформатора приобретает особый интерес. До сих пор таковые получали свою миссию в Дельфах; теперь авторитет Аполлона меркнет. Основателем эллинистических религий был выходец из Элевсина, жрец Деметры, Тимофей из рода Евмолпидов. Мы сможем проследить его деятельность в двух центрах религиозной жизни эллинизма — во фригийском Пессинунте и в Александрии.
1. В Пессинунте он эллинизовал местную религию Великой Матери богов (Megale Meter, она же, поместному, Кибела, а по-гречески — Рея Идейская, то есть лесная и горная). Это должно было случиться еще в правление Лисимаха, который, по-видимому, намеревался сделать новую религию официальной для своего царства, каковое намерение было осуществлено его преемниками, царями Пергама. Эта религия, очень экстатическая, имела в своем центре любовь Великой Матери к прекрасному пастуху Аттису — любовь страстную, поведшую любимого к безумию и самоизувечению, в котором ему подражали его исступленные жрецы-галлы (название темное, ничего общего не имеющее с племенем галлов, или кельтов). Из этого мрачного мифа Греция некогда, с устранением неприемлемого для эллина отвратительного мотива самоизувечения, извлекла свою прекрасную легенду о любви Афродиты и Анхиса[28], важную для позднейшего Рима; теперь Тимофею пришлось сделать из него миф греко-фригийской религии. Самоизувечения он удалить не мог, так как на нем держался неискоренимый институт галлов; но он ослабил его значение, поставив рядом с ним мотив смерти и воскрешения Аттиса любовью Великой Матери. Это дало ему возможность внести в религию Матери религиозную драму религии Деметры. Победа над смертью стала лозунгом и здесь. Посвящаемые — действительно, мы имеем дело с «мистериями» — приобщались к приверженцам новой религии путем вкушения неизвестных нам яств, причем сосудами служили те самые кимвалы и тимпаны, которыми пользовались для оглушительной музыки в исступленных плясках в честь богини: «Я ел из тимпана, я пил из кимвала, я стал мистом Аттиса», — гласил символ посвящаемых. Перед ними затем разыгрывалась религиозная драма любви, смерти и воскрешения Аттиса: в двойной перипетии радость сменялась горем, горе — радостью. Торжественным возвещением второй, окончательной радости было двустишие:
Рассейте страх ваш, мисты: бог спасен!
Залог спасенья дан и нам отныне.
Из победы над смертью Аттиса посвященные черпали уверенность в собственном бессмертии; мистическое утешение религии Деметры (выше, с. 114) было перенесено и в новую религию, которая после этого уже не могла быть чуждой сердцу эллина. Этим, однако, дело эллинизации не ограничилось. Великая Матерь искони почиталась в образе черного камня, находившегося в Пессинунте, своего рода древней Каабе; позднее он был перенесен в Пергам. Для греческой фантазии этого было мало — надлежало изваять человекоподобные кумиры как богини, так и бога. Мы не знаем имени художника, на долю которого выпала эта задача; он был не из первоклассных, и если образ Матери с ее башенным венцом (Mater turrita) и не лишен эффектности, то зато образ полуженственного Аттиса нам решительно не нравится. Но, во всяком случае, это были образы греческие, наглядные символы эллинизации самой религии.
2. Еще важнее была деятельность Тимофея в Александрии, где он исконно египетскую религию Осириса и Исиды превратил в эллинистическую религию Исиды и Сараписа. Египетский миф об этой чете гласил, вкратце, следующее. Осирис, бог-царь Египта, брат и муж Исиды, падает жертвой козней своего брата Сета, и его тело разрывается на части. Их отыскивает Исида и путем магических обрядов возвращает убитому жизнь. Так-то Осирис поборол смерть — и каждому предоставляется возможность путем тех же магических обрядов «стать Осирисом» и обеспечить себе вечную жизнь. Эта религия была сама по себе ближе к религии Деметры, с которой поэтому еще Геродот отождествляет Исиду; деятельность Тимофея состояла, надо полагать, главным образом в эллинизации службы богине, очень обстоятельной, а затем и самих божественных образов. Осирис, не знаем почему, перешел в Сараписа, который был отождествлен с Аидом; изваять соответственное изображение было поручено художнику Бриаксию (выше, с.228). С Исидой дело обстояло проще: она изображалась просто Деметрой по старинным типам этой богини. Но позднее эта эллинизация показалась слишком крутой, и был придуман особый грекоегипетский тип этой богини по образцу драпировки ее жриц.
Все же, хотя и эллинизованные, эти две религии внесли немало чуждого в греческое религиозное сознание. Во-первых, изменился персонал религиозной драмы, и притом к худшему: в Элевсине мы имели чистую материнскую любовь Деметры к Коре, здесь же вдохновительницей представлена половая любовь Великой Матери и Исиды, что придало обеим религиям тот чувственный характер, которым вообще отличаются религии Востока. Со временем греко-римский мир снова выделил эту чувственную примесь, но вначале она очень даже давала о себе знать, и ревнители нравственности не без основания называли храмы обеих религий рассадниками разврата.
Во-вторых, обе религии требовали значительнаго штата жрецов; с их вторжением в западный мир туда же проникает и жречество, многочисленное по составу и с кастовой организацией.
3. В противоположность Лисимаху с Атталидами и Птолемеям властители третьего крупного восточного царства, Селевкиды, ни в какие компромиссы с местными религиями не вступали. Правда, одна из этих религий — религия Астарты-Афродиты и Адониса, — будучи эллинизована на Кипре, проникла повсюду в греческий мир; но это случилось самопроизвольно и задолго до их воцарения. Правда, с другой стороны, что религии сирийских Ваалов, а также и отщепленной от сирийского царства Парфии («митриазм») не остались без влияния на западный мир, но это влияние относится к гораздо более позднему времени (отдел В, глава IV). Вообще же Селевкиды были ревнителями чистоты эллинских религий, особенно религии Аполлона, от которого они вели свой род; в их столице Антиохии главный храм принадлежал Аполлону.
Но среди их подданных — правда, кратковременных — находились такие, влияние которых на религиозную жизнь окружающего греческого (и греко-римского) мира было очень значительным; это были иудеи. Для них эллинистический период был периодом рассеяния (diaspora); иудеи же рассеяния отличались от палестинских: 1) тем, что, будучи оторванными от земли, они занимались торговыми и особенно денежными делами, что повело к их скоплению в городах и особенно в столицах — Александрии, Пергаме, Фессалонике, Коринфе, а с шестидесятых годов до Р.Х. и в Риме; 2) тем, что вследствие запрета приносить жертвы где-либо, кроме Иерусалима, их богослужение было не храмовым, а синагогальным. Синагога же в те времена не отличалась исключительностью храма, а охотно вербовала «прозелитов» (pros-elytoi, собственно «подошедшие») преимущественно из эллинов. Три религиозно-житейские особенности характеризовали иудеев: 1) обрезание, 2) запрещение общей с неиудеями трапезы и 3) соблюдение суббот; из них первая была для эллина органически неприемлема, вторая — противоречила его взглядам на гостеприимство, третья — на праздники (выше, с. 188). В этом отношении синагога для прозелитов допускала некоторые послабления, строго требуя соблюдения других предписаний закона, особенно бескумирного богослужения. Обаяние Ветхого Завета, тогда уже переведенного на греческий (выше, с.203), довершало дело — и вот мы видим, что все синагоги рассеяния окружают себя кольцами таких прозелитов, да и независимо от синагог возникают общины «боящихся Бога», как они охотно себя называют. В самой Палестине ревнители старинной строгости неодобрительно относились к этой «проказе на теле Израиля», как они называли прозелитизм; напротив, «эллинствующие» охотно приветствовали постепенный рост стада Господня. Но ни те, ни другие, конечно, не подозревали, какое значение для религиозной жизни будущего будет иметь эта эллинизация ветхозаветной религии в общинах прозелитов.
4. Самой неутешительной стороной эллинистических религий является, бесспорно, культ государей, возникший из персидских и особенно египетских представлений о божественной природе царя. Еще Александр, как наследник персидских царей, потребовал для себя такого культа с символической «проскинезой» (proskynesis, «падение ниц») — вследствие ли мании величия или по политическим соображениям, мы не знаем. Это требование вызвало справедливое возмущение его македонской свиты, и его преемники действовали осторожнее. Грекам был привычен институт «героизации» основателей и спасителей общин (выше, с. 111); поэтому Птолемей I мог смело учредить в Александрии культ Александру как ее основателю, а его сын Птолемей II — приобщить к этому культу своего отца как ее спасителя (soter) от бедствий войн диадохов. Тот же Птолемей II по смерти своей супруги-сестры Арсинои II счел себя вправе учредить культ и ей как «Филадельфе» и не очень протестовал, когда к ней незаметно присоединили и его. А затем с Птолемеем III и Береникой II — «богами-Эвергетами» (то есть «благодетелями») — дело пошло совсем гладко. Несколько иначе, но с тем же исходом, развивался культ государей в царстве Селевкидов; что касается Атталидов и Антигонидов, — не говоря уже об Иероне Сиракузском, — то они, имея своими подданными преимущественно эллинов, довольствовались своим царским венцом. Эллины вообще, если судить по литературе, не удостаивают особым вниманием божеских притязаний царей Сирии и Египта; для варваров же они ничего нового собой не представляли. Все же этот кощунственный нарост на теле античной религии принес свои вредные плоды; правда, это случилось уже в следующую эпоху.
§ 12. Религиозная философия. В области религиозной философии эллинистический период был эпохой долгой и яростной борьбы между положительным и скептическим направлениями — той борьбы, которая повторилась без малого двадцать веков спустя в эпоху английского и французского так называемого «Просвещения» XVII и XVIII веков и повторилась как сознательное воскрешение той первой, при том же оружии, но со значительно большими силами. Ареной этой борьбы был афинский «университет», как мы называем совокупность его философских школ — Академии, Лицея, Стои, Эпикурова «сада» и Киносаргского гимнасия. Лицей, впрочем, с его строго научным характером, держался в стороне от борьбы; Киносарг, по причине противоположного характера, не шел в счет. Противниками были — Стоя и эпикуреизм как представители положительного направления и (новая) Академия как представительница скепсиса.
Характерное для эллинистического общества романтическое настроение выразилось, между прочим, и в любовном отношении к родным богам, свидетелям славного периода Эллады. Поэзия и искусства их прославляли; философия тоже пожелала им служить, изобретая доказательства их существования. Особой славой пользовались два доказательства: 1) ex consensu gentium: всеобщее распространение веры в богов доказывает, что представление о них является «врожденным понятием» (notio innata), которое в силу своей всеобщности не может быть ложным («Есть алтари — значит, есть и боги»); 2) космологически-телеологическое: целесообразное устройство мироздания и земли доказывает, что оно было делом высшего разума, то есть божества.
1. Эпикур, впрочем, допускал только первое доказательство, но его зато полностью. «Всенародное согласие» признает за богами два основных свойства, выраженных в эпитетах «бессмертные боги» и «блаженные боги». Если боги бессмертны, то они не могут быть частью миров, которые, возникнув из сцепления атомов, должны распасться на эти составные атомы и, таким образом, бренны; итак, боги обитают в «междумириях» (metakosmia, intermundia). Если боги блаженны, то они не могут заботиться о людях, так как забота и блаженство несовместимы; итак, божьего «промысла» (pronoia, providentia) нет. Не значит ли это, что мы не должны поклоняться богам? Вовсе не значит: мы должны им поклоняться как представителям совершенства, и это наше бескорыстное поклонение представляет большую нравственную ценность, чем то вымаливание наград на этом и на том свете, к которому сводится благочестие толпы. С отрицанием божьего промысла упраздняется и вышеупомянутое космологическое доказательство, которого Эпикур также и потому не мог допустить, что он объяснял происхождение мироздания чисто механическим путем. Оно же и было причиной того, что эпикурейцы, несмотря на свое положительное отношение к богам, тем не менее прослыли у толпы «атеистами».
2. Стоицизм, напротив, признавал оба доказательства и даже особенно напирал на второе; божий промысел стоит в центре его религиозной философии. Примыкая к Гераклиту (выше, с.89), он объяснял божество как разумную огненную душу мира (пантеизм): от нее все исходит, в нее же, в периодически повторяющиеся обогневения, все возвращается. Как таковое, божество — едино; но его проявления — многочисленны, и вот такими проявлениями должны мы считать богов народной веры, признавая их, таким образом, вполне реальными. На божьем промысле основаны народные культы, которые поэтому вполне разумны; разумно и ведовство. Ибо, если бы божество не дало нам средств ведовства, то пришлось бы допустить одно из трех: 1) или что божество не могло нам их дать; 2) или что оно не пожелало нам их дать из нерасположения к нам; 3) или что оно не пожелало нам их дать, не считая ведовство полезным; из этих трех объяснений первое противоречит божьему всемогуществу, второе — божьей всеблагости, третье — здравому смыслу (знаменитая стоическая трилемма, воспроизведенная Лейбницем). Не довольствуясь этим априорным соображением, стоики подкрепили его эмпирическими доказательствами, собирая сбывшиеся пророчества; вообще тема о ведовстве (de divinatione) была ими разработана очень усердно, как и родственные темы о предопределении и свободе воли, которые стоики старались примирить красивой антитезой: «рок согласных ведет, а несогласных влечет» (ducunt volentem fata, nolentem trahunt). A когда подняла голову астрология, то и ее искусные методы ведовства нашли себе уготованное место в стоической системе; дал ей доступ к ней много раз уже названный Посидоний (I век до Р.Х.), который своими учеными, остроумными и красноречивыми сочинениями обеспечил успех стоицизма в эпоху империи.
3. Противницей обоих положительных учений, и эпикуровского и стоического, была Академия с тех пор, как схолархат в ней занял пылкий Аркесилай (III век до Р.Х.). Уклоняясь от Платоновых путей, он отказался от его двоемирия, признавая действительным только мир видимости, о котором нам дают свидетельство наши чувства. А так как недостоверность опыта чувств была доказана самим Платоном, то в результате получался всеобщий скепсис: так как у нас нет средств, чтобы отличить правильное представление от неправильного, то мы должны следовать не истине, а правдоподобию, руководясь не знанием, а предположением (doxa, opinio). Всеобщий скепсис поглотил, разумеется, и учение о богах: Аркесилай и его приверженцы опровергали по пунктам догматы как эпикурейцев, так и стоиков, особенно последних. Атеистами они себя не считали, их полемика касалась не веры в богов, а только доказательств, которыми противники хотели подкрепить эту веру и в которых она не нуждалась. Дань вышеназванному романтическому настроению можно будет признать и в том, что ни Аркесилай, ни даровитый продолжатель его учения Карнеад (II век до Р.Х.) не обнародовали своих рассуждений, довольствуясь устным преподаванием под чинарами Академии. Правда, его преемник Клитомах писал более чем за троих; но он, будучи по происхождению карфагенянином и, собственно, Аздрубалом, и не был охвачен тем романтическим настроением. Его сочинениями, а также и учением его последователя Филона вдохновлялся Цицерон, последний представитель новой Академии в области религиозной философии; его сочинения «De natura deorum» и «De divinatione» для нас — единственные, но тем более драгоценные памятники всей этой борьбы и в то же время — зародыши того ее возобновления, которое наступило в XVII веке. Для античности она с ним вместе канула в прошлое; победил Посидоний, и даже ближайший преемник Филона, Антиох, ввел учение Академии опять в старое платоновское русло. Человечество искало новых идеалов, искало спасения и успокоения в необуреваемой сомнением вере в Божий промысел и в надежде на «лучшую участь» за вратами смерти.
Таким образом «исполнилось время».