История античной культуры — страница 46 из 48

(27 год до Р.Х. — 313 год по Р.Х.)

Глава вводная. Внешняя история языческой империи

§ 1. Римские императоры. Основатель римской империи — точнее, принципата — Август (27 год до Р.Х. — 14 год по Р.Х.) установил те границы государства, за которыми его преемники уже не делали особенно крупных приобретений; оно охватило все Средиземноморье с рейнско-дунайской линией на северо-востоке и евфратской на юго-востоке. Сам Август правил кротко и мудро, сохраняя по возможности республиканские формы. Роковым для его империи — как и для монархии Александра Великого — обстоятельством было отсутствие у основателя мужского потомства; это повело к неопределенности престолонаследия, вследствие чего наследники были вынуждены опираться на войска, особенно на могучую в Риме гвардию, так называемых преторианцев (ниже, § 6). После Августа успешно правил его пасынок из рода Клавдиев, мрачный и недоверчивый, но энергичный Тиберий (14-37 годы); затем начинается упадок династии. Наследником Тиберия был сын его племянника, боготворимого народом Германика, безумный Калигула (37-41 годы); после его убийства преторианцы поставили императором брата Германика, слабоумного Клавдия (41-54 годы), предоставлявшего власть своим женам Мессалине (41-48 годы) и Агриппине (48-54 годы), дочери Германика, и отпущенникам; все же при нем началось покорение Британии. Последним представителем династии был сын Агриппины от первого брака, усыновленный Клавдием Нерон (54-68 годы); при нем империя вначале процветала, пока он ею управлял через своего воспитателя, мудрого Сенеку. Но его собственное безумное правление в последние годы повело к восстанию провинциальных легионов, в котором он погиб, а с ним и эта первая династия Юлиев и Клавдиев.

Междоусобная война легионов повела в 68-69 годах к быстрой смене императоров Гальбы, Отона и Вителлия, пока, наконец, Веспасиан (69-79 годы), основатель династии Флавиев, не упорядочил империи. При нем наступило отрезвление всего общества от нероновского угара. Из его войн замечательны: подавление восстания батавов и взятие Иерусалима его сыном Титом (67 год), положившее конец так называемой эпохе второго храма. Последовавшее по его смерти правление этого его сына Тита (79-81 годы) — романтика, великодушного до расточительности — было непродолжительным; его брат и наследник Домициан (81-96 годы) был хорошим хозяином, но своей жестокостью против сената, особенно своей организованной системой доносов (delatores), он возбудил недовольство знати, поведшее к его убийству и к прекращению династии Флавиев.

Ее сменила долговечная династия Антонинов (96-192 годы), как мы ее называем по имени ее последних представителей, с переходом императорской власти каждый раз (кроме последнего случая) в руки не родного, а усыновленного сына. Основатель династии, престарелый Нерва (96-98 годы) немного успел сделать. Его наследник Траян (98-117 годы), храбрый воин и умный и кроткий правитель, прибавил к империи задунайскую провинцию Дакию и три евфратских — последние, впрочем, ненадолго. За ним правил Адриан (117-138 годы), миролюбивый и рассудительный в государственной жизни, эллинофил и романтик в частной, прославившийся своими неутомимыми путешествиями по империи. Не менее счастливым было правление его наследника Антонина Благочестивого (138-161 годы), при котором было завершено покорение Британии до Каледонских гор. Но самая полная мера народной любви досталась на долю его преемника Марка Аврелия Антонина (161-188 годы), философа на престоле, благословенное имя которого дошло даже до далекого Китая и читается в его летописях (Анту, то есть «Антонин»). Правда, вся эта любовь была быстро растрачена его сыном и наследником Коммодом (180-192 годы), убитым за многие бесчинства, жестокости и разврат, которыми ознаменовалось его правление.

Четвертой династией, занявшей престол после кратковременной смуты, была династия Северов (193-235 годы), тоже, впрочем, принявших освященное народной любовью имя Антонинов. С нее начинается варваризация Рима; ее основатель, энергичный Септимий Север (193-211 годы), распустил римскогражданскую гвардию преторианцев и набрал новую из провинциальных легионов; он же сделал центурионат всаднической должностью и этим подготовил проникновение людей с чисто военным образованием в высшие слои общества. Его сын, братоубийца Каракалла (211-217 годы), окончательно сравнял провинции с Италией (constitutio Antoniniana 212 года). Он был убит, но вскоре престол был опозорен его двоюродным братом Элагабалом (218-222 годы), превратившим Рим в очаг сирийского изуверства и разврата, после чего наступило кратковременное успокоение благодаря Александру Северу (222-235 годы), человеку гуманному, благонамеренному, но слишком слабому, чтобы выдержать натиск двух новых врагов Рима: на востоке — Ардешира (Артаксеркса), основавшего вместо ослабевшей Парфии сильное новоперсидское царство Сасанидов, а на севере — готов.

После его насильственной смерти наступил пятидесятилетний смутный период. Рим отчаянно отбивается от своих врагов; императоры сменяются с ужасающей быстротой. Перед нами мелькают могучие личности Деция (249-251 годы), Валериана (253-260 годы) — все напрасно, в 260 году империя разлагается, провинции объявляют своих полководцев императорами, так что таковых империя насчитывает тридцать («тридцать тиранов», как их насмешливо прозвали). Воссоединителями явились Клавдий Готический (268-270 годы), разбивший готов под Наиссом (ныне Ниш), а в особенности Аврелиан (270-275 годы) — причем, правда, этот последний довершил начатую Септимием Севером варваризацию империи приобщением восточного церемониала. После еще двух энергичных правлений Проба (276-282 годы) и Кара (282-284 годы) империя могла считаться упорядоченной; ей была дана та форма восточно-монархической конституции, при которой она прожила на Западе свои два последних столетия.

Дал ее Диоклетиан (285-305 годы) — основатель пятой династии. В ней престолонаследие было урегулировано очень шаткой системой соправлений: по мысли Диоклетиана, должны были быть одновременно два правителя (Augusti) и по их назначению два наследника (Caesares), которым они после двадцатилетнего правления передают власть. Но уже после ухода Диоклетиана эта система была безнадежно запутана, возникла новая смута, давшая империи одновременно шесть «августов». Они долго воевали друг с другом, пока среди них не выдвинулась могучая личность Константина Великого. Еще до своей окончательной победы (324 год) он издал в 313 году в Милане знаменитый эдикт, превративший империю из языческой в христианскую.

§ 2. Эллинство в Северном Причерноморье. Как мы видели выше (с. 199), три главных части эллино-скифской территории северного Черноморья к концу эллинистического периода были сведены к двум; произошло это вследствие объединения Херсонеса с Боспорским царством под властью Митридата Эвпатора и его дома.

Ольвия осталась самостоятельной, но это, по-видимому, и стало причиной страшного удара, постигшего ее в последние десятилетия эллинистического периода. Странствования и столкновения диких племен не прекращались в южнорусских степях; как ни старалась Ольвия лавировать в этих постоянных ураганах — около 50 года до Р.Х. на нее нагрянул шквал в лице гетов (выше, с.60) и их царя Бурбисты и разорил ее дотла. Дома были разрушены, жители разбежались, вероятнее всего, в греческие города Тавриды. Ольвии не стало.

Но вскоре сами события потребовали ее восстановления. Гетский ураган пронесся мимо; земледельческие скифы убедились, что без греческого торгового города им некуда сбывать свой хлеб и прочие товары. По их приглашению бывшие ольвиополиты вернулись на свое пепелище и вновь отстроили свой город при их же участии. Начинается новый грекоскифский период ольвийской истории, совпавший приблизительно с периодом языческой империи.

Новая Ольвия, однако, была много беднее той прежней; храмы Аполлона и Ахилла-Понтарха удалось отстроить, а также и один или несколько гимнасиев; но образование не шло дальше Гомера, новых писателей Ольвия не производила, да и ее язык — как свидетельствует посетивший ее в конце I века по Р.Х. Дион Златоуст (ниже, § 13) — уже не отличался чистотой. Жизнь была преимущественно военная: теснили перекочевавшие на запад дикие сарматы, да и на скифов не всегда можно было положиться. Когда же около середины II века по Р.Х. к старым врагам прибавились новые, вышедшие из Тавриды тавроскифы, Ольвии стало невмоготу, и она обратилась за помощью к римскому императору Антонину Благочестивому, который, как властелин придунайских земель, был ее соседом. Ее просьба была услышана, тавроскифы были оттеснены и выдали заложников. Отсюда отношения пиетета между Ольвией и Римом, перешедшие при Септимии Севере в признание Ольвией его верховной власти. Она была включена в придунайскую провинцию Нижнюю Мезию, сохраняя, впрочем, свое городское самоуправление. Римской она оставалась до конца правления Северов; затем она была сметена новым ураганом — готами. Они нагрянули с севера, по Висле и Бугу; Ольвия должна была оказаться одной из их первых жертв.

В сравнении с хиреющей Ольвийской республикой положение Боспорского царства, включавшего в себя в первые два столетия нашего периода также и Херсонес, было очень сносным. Мы видим его вначале под властью дочери Фарнака и внучки великого Митридата — Динамии, своего рода боспорской Клеопатры. Споры претендентов на ее завидную руку потребовали вмешательства Рима в лице Агриппы, зятя Августа; результатом вмешательства было переименование счастливым соперником Пантикапея в Кесарию и Фанагории в Агриппию; оно не удержалось, но римский протекторат был отныне закреплен, и боспорский царь, хотя он и называл себя гордо, по парфянскому образцу, «царем над царями», был на деле ставленником Рима. Со временем эти вассальные узы стали еще крепче: с эпохи Флавиев боспорские цари называют себя Тиб. Юлиями и чеканят монеты с изображением императора; их главная обязанность — выдерживать натиск северо-восточных варваров и охранять порядок на Черном море, взамен чего Рим уплачивал им ежегодное вспомоществование. Со своей задачей они, по-видимому, справлялись недурно; мы можем проследить династию Эвпаторидов до конца нашего периода. Их имена — Рескупориды, Реметалки, Савроматы, Котии — свидетельствуют о сильной примеси варварской крови, но это не мешало им считать себя греками, признавать своим богом Аполлона и вести свой род от Геракла.

На деле же Боспор при Эвпаторидах еще более, чем при Спартокидах делается греко-варварским царством. Придворные должности создаются по парфянскому образцу; искусство подчиняется иранскому влиянию и, в свою очередь, подготовляет расцвет иранского искусства при Сасанидах; в религиозную обрядность проникает тайный культ фракийского Савазия с его родственным орфизму учением о загробном мире. Этот Савазий в силу созвучия с «Саваоф» отождествляется с Богом Израиля, чем обозначается еще один путь, подготовивший умы к восприятию христианства.

Херсонес с принадлежащей ему областью западной Тавриды лишь временно связал свою участь с участью Боспора: еще в I веке по Р.Х. он был то подвластен ему, то самостоятелен, а во II веке при Антонине Благочестивом окончательно от него отделился и вновь превратился в «свободную» республику. Все же этой свободой он был обязан Риму, и ее размеры зависели от того же Рима; когда поэтому повелителю мира угодно было облагодетельствовать территорию республики гарнизоном на нынешней Ай-Тодоре, пришлось покориться. И тогда повторилась всегдашняя история неравной борьбы между крепостным комендантом и гражданскими властями, и нас ничуть не удивляют надписи, свидетельствующия о вмешательстве римских центурионов в управление городом. Но при всем том Херсонес оставался последним оплотом эллинства на Северном Причерноморье, не только в эту эпоху, но, как мы увидим, и в следующую.

Глава I. Нравы

§ 3. Семейный быт. Семья в императорскую эпоху, вообще говоря, не изменилась в сравнении с предыдущими — эллинистической на Востоке, римско-республиканской на Западе. Правда, нам много говорится о все более и более распространяющемся безбрачии и бездетности, против которых еще император Август тщетно боролся законодательными мерами (между прочим, учреждением jus trium liberorum, то есть особых служебных привилегий для отцов не менее трех детей). В связи с этим печальным последствием утраты филономического сознания (выше, с.34) возникает интересная фигура старого богатого холостяка, за которым взапуски ухаживают охотники за наследство — тема постоянных насмешек сатирических писателей. Все же это явление ограничивается высшими сословиями в Риме и в некоторых других зараженных столичной распущенностью городах; прочая Италия, не говоря о провинциях, сохраняет прежнюю здоровую семейную жизнь.

Воспитание в нашу эпоху растет и вглубь, и вширь. Средняя школа устанавливается в своих семи классах с преобладанием в каждой определенного предмета: I — грамматики, II — диалектики, III — риторики, IV — музыки, V — арифметики, VI — геометрии, VII — астрономии. Этот тип «законченного» образования остается каноническим не только для следующей эпохи, но и для всего Средневековья; языком преподавания становится греческий на Востоке и латинский на Западе — «наши языки», как говорит Марк Аврелий, — в зависимости от общественного спроса и без всякого давления свыше. Такую среднюю школу, или несколько, заводит каждый городок. Центры высшего образования на Востоке тоже умножаются, и к ним присоединяются такие же на Западе, с казенным вознаграждением для «профессоров», как их начинают называть. В Риме такой университет основывает Веспасиан (с Квинтилианом как professor eloquentiae, ниже, § 13), за ним следуют университеты в Медиолане для северной Италии, в Августодуне (Autun) и Бурдигале (Бордо) для Галлии, в Augusta Treverorum (Трир) для римской Германии, в возрожденном Карфагене для Африки и, кажется, в Цезаравгусте (Сарагосе) для Испании. Апогеем этого развития был бурный III век, на территории тогдашней римской империи образование стояло на такой высокой ступени развития, какой оно лишь в XIX веке достигло вновь.

В одежде сохраняется прежний обычай — хитон и плащ на греческом Востоке, туника и тога в Риме и всюду, куда проникает римское гражданство. Но именно как символ римского гражданства тога становится чем-то вроде формы; ее с гордостью носят простолюдины, чтобы их сразу отличили от Перегринов и рабов, но люди верхних слоев общества ограничивают ее ношение парадными случаями, а в домашнем обиходе предпочитают ей более легкую одежду греческого покроя, так называемую synthesis.

В III — IV веках происходит коренная реформа в римской одежде, устранившая ее античный характер и подготовившая средневековый (dalmatica вместо тоги). Мимоходом заметим, что со времени императора Адриана вновь возникает обычай отпускать бороду.

В похоронах тоже произошла важная реформа. Из двух конкурирующих форм, сжигания и погребения, во II-III веках вторая в зажиточных классах берет верх над первой. В связи с этой реформой воскресает забытый саркофаг — прямоугольный, большей частью мраморный гроб с такой же крышкой; он часто покрывается рельефами либо со всех сторон (греческая форма), либо только спереди (римская форма), изображающими мифологические или бытовые сцены — для нас это, поэтому, очень интересные и важные памятники. Для бедноты, напротив, заводятся коллективные гробницы, часто, в видах дешевизны, подземные, причем каждый получает маленькое помещение для урны, заделываемое дощечкой с надписью и круглым отверстием для поминальных даров; эти отверстия рядами друг над другом давали гробнице сходство с голубятней, почему она и называлась columbarium. В особом положении были христианские общины тех времен; для них, конечно, был обязателен пример гроба Господня, чем исключалось сожжение трупа: «Veterem et meliorem consuetudinem humandi frequentamus»[90], — говорит Минуций Феликс (34, 11; ниже, § 13). А впрочем, они, соображаясь с местными условиями, хоронили своих покойников либо sub divo[91], либо в подземных, соединенных ходами, пещерах. Это и есть сохраненные нам, особенно под Римом, катакомбы.

Примечание. Слова «саркофаг» и «катакомбы» одинаково загадочны. Sarkophagos («плотоядным») назывался особого рода известняк, которому приписывалось свойство быстро разрушать человеческую плоть и иссушать труп; но от него ли получил свое название гроб, или от предполагаемого пожирающего плоть демона смерти, мы сказать не можем. Название «катакомбы» первоначально относилось только к могилам апостолов у базилики св. Себастьяна ad catacumbas под Римом; но почему эта местность была так названа, мы не знаем.

§ 4. Общественный быт. Говоря об обществе нашей эпохи, полезно различать Рим, Италию и провинции. Рим находился под влиянием императора и его двора. В придворной жизни мы различаем два элемента: во-первых, наследие республиканской эпохи, во-вторых, новые наслоения, заимствованные с Востока, главным образом из Египта. Первый элемент преобладал; помня, как враждебно народ отнесся к попытке Антония предложить диктатору Цезарю царский венец (то есть диадему, выше, с. 203), Август в своем внешнем выступлении держал себя civiliter[92], и прочие императоры до смутного времени, за исключением деспотов, следовали его примеру. Императорский двор был в увеличенном масштабе домом вельможи республиканских времен; личный штат императора, который он подчинял своим отпущенникам — управляющим его личным имуществом (a rationibus), отделом прошений (a libellis), отделом письмоводства (ab epistulis), штатом прислуги (a cubiculis), — развился из соответственных учреждений в богатых республиканских домах. Но фактическое положение дел повело к тому, что эти должности получили государственное значение; это в I веке имело последствием возмутительное хозяйничание отпущенников — при Клавдии отпущенники Нарцисс и Паллант были могущественнее всех проконсулов и префектов вместе взятых, — а во II веке подсказало разумным императорам решение назначить на эти придворные должности лиц всаднического сословия. Подобно придворному штату и придворные приемы (обязательно в два первых утренних часа), и обеды были развитием соответственных республиканских обычаев.

В сравнении с этим республиканским наследием заимствования с Востока были не особенно ощутимы (если не считать культа, о котором — в главе IV). Сюда относятся: учреждение «друзей» (amici) и «спутников» (comites) императора — окружавшая императора сфера близких сенаторов и всадников, которых он приглашал в свой государственный совет, а также и к обеду; отдельно, хотя подчас еще ближе к его особе, стояли придворные философы, воспитатель наследника, медик, астролог (ниже, § II) и — шут. Затем — знак отличия, которым император дарил этих своих друзей, — поцелуй. А затем и обычай воспитывать детей этих друзей в особой придворной школе — знакомом нам уже (выше, с.204) пажеском корпусе. О более полной ориентализации придворной жизни, наступающей с III века, будет сказано в следующем отделе.

Вторым главным элементом в общественной жизни Рима был нобилитет, или сенаторское сословие, включавшее в себя, кроме действительных сенаторов, еще потомков таковых до третьего поколения. Независимо от политического влияния сената как такового, часто урезываемого императорами, и личного влияния и богатства отдельных членов, в котором их нередко превосходили всадники и даже отпущенники, древность рода и та величавость и изящество обращения, которых ни за какие деньги купить нельзя, содействовали обаянию нобилитета, которому охотно подчинялись впечатлительные в этом отношении умы римлян. Число знатных домов с таким же, хотя и количественно меньшим штатом, как и императорский, было довольно велико, и они на приемах, праздниках, выездах развивали, каждый в размере своих средств, очень значительный блеск. Конечно, эта столичная жизнь способствовала распространению праздной хлопотливости и поддерживала характерный для Рима класс людей, которых сатирики и моралисты называют «арделионами», — людей, бегавших с одного приема на другой, боявшихся упустить какую-нибудь великосветскую свадьбу или похороны, вечно занятых и, в сущности, ничего не делающих.

Чем для Рима были члены сенаторского сословия, тем для прочей Италии и провинций были всадники, второе из римских сословий. Оно не было замкнутым: доступ в нему был открыт всем свободнорожденным гражданам, имеющим соответственный ценз (четыреста тысяч сестерций) и прослужившим некоторое время в войске офицерами. Все же и в этом сословии имелся более тесный круг родовитых всадников, и Овидий не без гордости называет себя, в отличие от баловней Фортуны, vetus ordinis heres[93]. Вторую группу образовали всадники императорской службы, префекты и прокураторы (ниже, § 8); третью — тузы промышленности и торговли, то есть тех родов деятельности, которые были сенаторам запрещены.

Очень разнообразным был состав третьего сословия, охватывавшего, кроме свободнорожденных граждан, также и отпущенников, и в обеих категориях — представителей всевозможных земледельческих, промышленных, торговых, научных и художественных профессий вплоть до нищих, которых, особенно в Риме, было очень много. Они жили цеховой жизнью, очень деятельной и подчас шумной; каждое такое collegium объединялось культом какого-нибудь божества, имело свои праздники, свои членские взносы, уставы, своих председателей, патронов и патронесс и обеспечивало своим членам, кроме ряда развлечений при жизни, еще и соответствующие почетные похороны. В особом положении находились отпущенники, которым никакой ценз не открывал доступа во всадники. Их честолюбию была дана отдушина в учреждении ордена августалов, то есть почитателей обоготворенного Августа (ниже, § 15). Они играли немалую роль в общественной жизни муниципиев и провинций, и быть «севиром» (то есть членом управы) местной коллегии августалов стало высшей целью жизни разбогатевших отпущенников вроде того Трималхиона, которого так мастерски описал Петроний (ниже, § 13).

Еще должно быть упомянуто, что императором Марком Аврелием был издан первый табель о рангах для обоих привилегированных сословий; согласно ей членам сенаторского сословия был присвоен титул vir clarissimus, из всаднического: префектам преторианцев — vir eminentissimus, прочим префектам — vir perfectissimus, прокураторам — vir egregius, из остальной массы выделены были viri splendidi и illustres.

§ 5. Хозяйственный быт. В экономическом отношении ранняя империя может быть названа эпохой расцвета античного мира. Повсюду установленная pax Romana дала возможность богатой природе Средиземноморья и предприимчивости его жителей выказать всю свою силу. Очень разветвленная система больших торговых дорог соединила между собой все концы вселенной; не менее оживленными были морские сообщения после того, как первым императорам удалось сломить пиратство, вновь поднявшее голову во время смут третьей междоусобной войны. И вся эта огромная область была областью свободной торговли, не стесненной таможенными заставами.

Торговля велась не только между отдельными частями этой области, но и с пограничными странами и, через них, с более отдаленными — особенно со сказочным Востоком, с Эфиопией, Аравией, Парфией и через нее — с Индией и Китаем. При таких расстояниях сосредоточивать все торговое дело в руках единоличных предприимчивых emporoi[94] (выше, с.136) было немыслимо: необходимо было образовать передаточные пункты, куда бы свозились товары из одной области, чтобы развозиться по остальным. Такими emporia[95] были: Александрия для Нубии и Аравии, отчасти и для Индии, Антиохия (у китайцев Анти; это название они перенесли на всю Римскую империю) для Парфии, Индии и Китая, Карфаген для западной Африки и другие. Италийскими гаванями были Аквилея, Путеолы, Остия; отсюда все направлялось в Рим, в гигантские торговые ряды под Авентином, где со временем выросла целая гора из черепков глиняных амфор, служивших для перевозки жидкостей — нынешний Monte Testaccio. Свободная конкуренция объединенных империей наций повела к тому, что над италийцами восторжествовали греки и над обоими народами — сирийцы, что вызвало в III веке даже религиозно-культурное подчинение Рима Сирии (ниже, § 15).

Заметим мимоходом, что те же разветвление и безопасность путей сообщения повели и к развитию туризма как такового, то есть путешествий частных лиц из любознательности и жажды разнообразных ощущений. К сожалению, эти туристы двигались, как и ныне, по проторенным тропам; их целью были главные образовательные достопримечательности Греции, Малой Азии и Египта. Настоящие путешествия ради открытия новых земель по примеру Пифея массалийского (выше, с.219) вследствие убыли научного духа в нашу эпоху делались редко и в небольших размерах, и замечательному пророчеству Сенеки о новых аргонавтах, которые откроют новую землю по ту сторону океана:

Venient annis saecula seris, quibus

Oceanus vincula rerum

laxet et ingens patent tellus,[96]

(Сен. Мед. 375) — суждено было исполниться только через полтора тысячелетия.

Ввоз восточных товаров — слоновой кости, порфиры, китайского шелка, благовоний, драгоценных камней, а также и рабов и диких зверей для игр в амфитеатре — был очень оживленным; вывоз с ним сравняться не мог, так как Восток при замкнутости своей культуры не нуждался в чужеземных изделиях. Неизбежным последствием был отток за границу римского серебра и золота, — оно в эпоху империи тоже уже чеканилось, — а это также неизбежно повело к ухудшению сплава уже начиная со II в.

О промышленности можно к сказанному выше (с.69) прибавить лишь то, что она сильно специализируется в зависимости от возросшей изысканности жизни; в самой технике мы прогресса не замечаем, убыль научного духа в сравнении с эллинистической эпохой (выше, с.221) затормозила начавшееся было проникновение технологии в дело производства.

В земледелии обозначается, под давлением разумных императоров, некоторое ослабление ужасов рабского труда и плантационной системы. Мелкопоместного землевладения, впрочем, тоже не создается; но чем-то средним между этим и той был развивающийся также и на Западе — отчасти под влиянием эллинистического Востока, отчасти самостоятельно — институт наследственной аренды, благодаря которой мелкие земельные наделы фактически переходили если не в собственность, то во владение свободных крестьян. Это не было еще закрепощением — арендный договор мог быть расторгнут, — но так как фермеры были обязаны и к оброку, и к барщине, то до полного закрепощения было уже недалеко.

Таков был производительный труд. Обращаясь к остальной части населения и оставляя в стороне тружеников свободных профессий, мы переходим к тем, кто состоял на жаловании либо у императора, либо у частных лиц. Первые — это либо чиновники и военные, либо вспомоществуемые; действительно, императоры если не прекратили расточительных фрументаций республиканской эпохи (выше, с.257), то все же ограничили их нуждающимися, число которых было определено. Особенно симпатичен был институт дарового воспитания (алиментаций) как для мальчиков, так и для девочек, введенный Нервой в его кратковременное правление и развитый его преемниками, причем мальчики были на попечении императора, девочки — императрицы (puellae alimentariae Faustinianae[97] в честь императрицы Фаустины, жены Антонина Благочестивого), — тем более, что богатые вельможи последовали примеру главы государства. Вторые, то есть состоящие на жаловании у частных лиц, распадались на таких, которые служили дому своей работой (домашние философы, врачи, воспитатели и т.д.), и на таких клиентов, которые просто составляли свиту вельможи, будучи обязаны являться к нему на приемы (часто с женами), сопровождать его на выходах и путешествиях, обязательно в чистой тоге, взамен чего они получали от вельможи регулярное пропитание (sportula). Типичным представителем тунеядцев этой категории был остроумный Марциал (ниже, § 13).

Переходя от частного хозяйства к государственному, следует прежде всего указать на огромного значения реформу, состоявшуюся в связи с делением провинций на сенатские и императорские (ниже, § 8), — а именно, на основание рядом с унаследованным от республики сенатским казначейством (aerarium Saturni, так называемым по месту хранения) еще казначейства императорского (fiscus, точнее fisci, так как эта казна состояла из ряда отдельных касс), от которого опять отличается частная касса императора (res private Caesaris). Доходы императорской казны взимались не через откупщиков, а через финансовых чиновников (procurators), служивших за жалование; это были лица всаднического сословия. Взимание доходов сенатской казны было, в принципе, оставлено откупщикам, но все же под контролем императорских чиновников, так что золотые времена откупщической, как и наместнической, эксплуатации отошли в прошлое, и провинции вздохнули свободнее. Кроме доходов с императорских провинций в фиск поступают также и доходы с основанных императором косвенных пошлин, особенно с 5%-ной от наследств (vicesima hereditatium) и с 5%-ной от отпущения на волю. А затем, дальнейшее развитие финансового дела при Клавдии, Веспасиане, Адриане и Септимии Севере состояло в последовательном укреплении фиска за счет эрария; после реформы последнего из названных фиск стал единственным государственным казначейством, и эрарий был низведен до значения городской казны города Рима. Параллельно с этим развитием шло постепенное ограничение республиканского принципа необложимости римских граждан (выше, с.258); при Северах Италия в податном отношении была приравнена к провинциям.

§ 6. Военный быт. Важнейшим нововведением императорской эпохи было образование, в отличие от стоявшей в провинциях армии, особой императорской гвардии, имевшей свой лагерь под Римом у Коллинских ворот. Это были знаменитые преторианцы — десять когорт по тысяче человек, каждая под командой двух (редко одного) praefecti praetorio; они набирались обязательно из римских граждан и получали жалованье более чем в три раза большее против легионеров. Дурная слава, которой они пользуются поныне, несправедлива: они хранили безусловную верность императору и его дому, — сравните ответ их префекта, когда Нерон пожелал воспользоваться их услугами для устранения своей матери Агриппины: «Никогда преторианцы не дадут в обиду правнучки Августа!» — и злоупотребляли своей фактической властью только тогда, когда основы воинской дисциплины были потрясены убийством императора, как это случилось после Калигулы и Коммода. Последняя катастрофа имела последствием их роспуск Септимием Севером и набор новой гвардии из легионов с преимущественно негражданским составом; в этом виде они продержались до Константина.

Легионы стояли в провинциях, особенно в пограничных; они все были подвластны императорским легатам и через них императору, бюст которого в легионских значках присоединяется к традиционным орлам (выше, с.265). Стояли они в укрепленных лагерях, занимаясь в мирное время, кроме военных упражнений, еще саперными работами не обязательно фортификационного характера. Доступ посторонним в лагеря был запрещен; зато вблизи их обыкновенно возникали торговые посады (cannabae), со временем превращавшиеся в города. Срок службы был двадцатилетний, но и по его прошествии ветеран мог оставаться в войске в особых vexilla[98]; в противном случае он получал денежный дар или земельный надел. Римское гражданство было вначале условием для поступления в легион, но уже в I веке допускаются уклонения, пока Антонин Благочестивый не упразднил самого условия. В этом не было большого зла, пока набор производился из преданных римской власти провинциалов. Зародышем гибели был возникающий в III веке обычай образовывать военные границы из варварских, преимущественно германских племен; об этом в следующем отделе.

§ 7. Правовой быт в нашу эпоху представляет двойной аспект в зависимости от того, обращаем ли мы внимание на развитие самих правовых норм или на их осуществление в судопроизводстве.

Право в узком смысле переживает в первые столетия империи эпоху своего самого пышного расцвета. Преторский эдикт находит свое продолжение в разъяснениях как самих императоров (constitutiones), так и тех юридически сведущих лиц, авторитет которых император признал обязательным (responsa prudentium); из них еще при Августе прославились ученик Цицерона Требаций и особенно его ученик, умный и честный Лабеон. В нагроможденные таким образом отдельные постановления вносит порядок, развивая систему Сцеволы (выше, С.262), первый крупный юрист-систематизатор империи, Сальвий Юлиан, в составленном им по поручению императора Адриана «Edictum perpetuum». При Антонине Благочестивом пишет свои «институты» («Institutiones») полубезымянный для нас юрист Гай; его книга, будучи найдена в 1816 году Нибуром в веронском палимпсесте, сделала возможным изучение истории римского права. По своему назначению это было руководство, а не свод обязательного характера. Дело Юлиана продолжали при Септимии Севере Папиниан, величайший римский юрист, а при Александре Севере — Ульпиан и Павел. В этих именах сосредоточено лучшее, что удалось создать Риму в той области права, в которой он был учителем мира. Из многочисленных завоеваний юридической мысли Рима в нашу эпоху отметим в области деликтического (выше, с.261) права установление и обоснование понятия culpa[99] между понятиями dolus malus и casus[100] — то есть, по определению Ульпиана, nimia neglegentia[101], состоящая в non intellegere quod omnes intellegunt[102]. (Например: некто, живя на людной улице, днем без умысла выбрасывает через окно кирпич, которым убивает прохожего). В области неделиктического права следует отметить законодательство в обеспечение личности и имущества рабов, которые в нашу эпоху все более и более из res[103] превращаются в personae[104].

Иной аспект, как уже сказано, представляет осуществление права в суде и каре. Суд присяжных в уголовных комиссиях, правда, продолжает свое существование в городе Риме до Марка Аврелия, после которого он глохнет и в эпоху великой смуты гибнет окончательно. Но и в указанные первые два столетия его затмевает так называемая cognitio (то есть единоличный суд с заседателем как совещательным органом), которую производил сам император либо лично, либо через своих префектов, городского и преторианских. Эта cognitio возникла из наместнического суда в провинциях, и там, понятно, была оставлена в силе. Только в одном роде процессов был оставлен суд присяжных — в так называемых центумвиральных судах, игравших в республиканскую эпоху довольно скромную роль, так как их компетенцией были почти исключительно дела о наследствах. Теперь они стали главной ареной судебного красноречия, пока оно не заглохло совсем.

Кроме исчезновения суда присяжных наша эпоха в области судопроизводства принесла с собой еще увеличение шкалы наказаний. Таковыми стали для высших сословий простая казнь (причем в виде милости император часто разрешал самоубийство), deportatio (позорящая ссылка с конфискацией имущества), relegatio (непозорящая ссылка без конфискации); для низших — каторга в рудниках (ad metalla), растерзание дикими зверями в амфитеатре (ad bestias) и бичевание. Наконец, возникает и пытка. Республиканский Рим считал ее несовместимой со свободой не только граждан, но и неграждан; это правило, «которое справедливо может быть названо подвигом римской цивилизации» (Т. Моммзен[105]), теперь нарушается — впервые при Тиберии — сначала по отношению к подсудимому, а затем и по отношению к свидетелям. Марк Аврелий, издавая свой табель о рангах (выше, с.307), по крайней мере, людей высших сословий освободил от пытки, но при Северах и это ограничение было упразднено.

Характерной чертой правового быта нашей эпохи были процессы об оскорблении величества (laesae majestatis). В республиканскую эпоху они тоже существовали, но тогда под majestas разумелось величие народа и под понятие laesa majestas подпадали государственная измена и превышение магистратами власти. Теперь значение термина изменяется; он распространяется на все деяния, направленные против особы императора, и обещанные обвинителям награды ведут к возникновению особого класса людей, так называемых delatores (доносчиков), которые при склонных к подозрениям императорах, вроде Домициана, наводят ужас на Рим.

§ 8. Государственный быт. Основным характером государственного строя в раннюю империю является, по крайней мере, юридически, последовательно проведенное двоевластие, то есть такое правление, при котором во главе государства оказываются два правящих органа, а именно — с одной стороны, государь (princeps), с другой — сенат. Это принципиальное двоевластие выводится юридически из конститутивной формулы, согласно которой власть императора представляется составленной из двух пожизненно ему врученных полномочий, а именно проконсульского imperium и трибунской potestas — и проявляется поэтому и в горизонтальном и в вертикальном делении власти между императором и сенатом.

Горизонтальное деление заключается в том, что император в силу своей проконсульской власти является верховным начальником всех легионов римской армии и всех провинций, где таковые стоят, — то есть провинций пограничных; ими он управляет через своих legati pro praetore сенаторского звания. Особняком стоит Египет, который Август по его завоевании не присоединил к прочим провинциям империи, а оставил себе как наследнику Птолемеев; им император управляет через особого префекта всаднического звания, и сенаторам доступ в эту страну был запрещен. Напротив, Италия и мирные провинции должны были оставаться в ведении сената, который управлял ими через своих магистратов и промагистратов.

Вертикальное деление заключается в том, что император в силу своей трибунской власти пользуется правом контроля деятельности сенатских магистратов также и в предоставленной сенату в силу горизонтального деления территории; это право он осуществляет особенно в области финансовой через своих прокураторов и в области судебной через своих префектов, городского и преторианских, — эти должности поручались исключительно лицам всаднического сословия. Таким образом, мы имеем в нашу эпоху две категории должностных лиц, сенатскую, в которую входили прежние республиканские магистраты и промагистраты, и императорскую, в которую входили прокураторы и префекты; первая принадлежала сенаторскому, вторая — всадническому сословию. Промежуточное место занимали легаты pro praetore, которые, будучи сенаторами, все, же управляли императорскими провинциями.

Народное собрание, существовавшее еще при Августе, было упразднено Тиберием; чисто пассивное отношение народа к его упразднению лучше всего доказывает, до какой степени оно стало фикцией после того, как дарование гражданских прав италийцам сделало его плебисцитарный характер несовместимым с изменившимися условиями (выше, с.268). Его функции перешли к сенату, пополнявшемуся по-прежнему ежегодными квесторами.

Развитие государственной власти при созданных этим двоевластием условиях не было последовательным, находясь в зависимости от индивидуальных наклонностей каждого данного императора; все же все фактические преимущества были на стороне единоличной императорской власти, рядом с которой власть сената была лишь терпима. Императоры-деспоты вроде Тиберия, Домициана и особенно Септимия Севера с его сыном сводили ее к нулю; а после великой смуты III века двоевластие и фактически и юридически прекратилось и его заменило монархическое правление императора, причем сенат превратился в простую городскую думу Рима. Таковым перешел он в следующий период.

§ 9. Италия и провинции. Как в республиканскую эпоху Рим относился к Италии, так ныне Италия относится к империи; романизация этой империи точно так же является делом нашей эпохи, как романизация Италии — предыдущей. Венцом обоих стремлений было распространение римского гражданства — там на италийцев после союзнической войны (89 год до Р.Х.), здесь — на провинциалов в constitutio Antoniniana 212 года. Одну оговорку, впрочем, придется сделать тотчас же: в восточной половине империи латинский язык стал только языком армии и конвентов (выше, с.271), в администрации и в частной жизни он стушевался перед языком греческим, носителем гораздо более полной греческой культуры.

Но и в жизни отдельных провинций наблюдаются довольно существенные особенности, и было бы глубоким заблуждением представлять себе их романизацию как культурную нивелировку.

Испания, населенная иберийцами (и кельтиберийцами) с сильной примесью на юге финикийского элемента, как первая римская провинция на материке еще в республиканскую эпоху сильно романизировалась. Особенно много сделал в этом отношении Серторий, вождь римской эмиграции в семидесятых годах, своими латинскими школами, охотно посещавшимися иберийской молодежью. Много городов с римским населением возникло здесь в последующее время, особенно в долине Бетиса (Гвадалкивира); финикийский Гадес уступил свою цивилизаторскую роль римскому Hispalis (ныне Севилья). Третьим фактором романизации стали на севере римские легионы, необходимые против свободолюбивых астурийцев и кантабров; они стояли в городе, который поныне сохранил название «легион» — Leon. Параллельно с романизацией шел переход от племенного быта к городскому; уже Веспасиан мог дать множеству испанских общин латинское право. Иберийский язык был оттеснен в Пиренейские горы, где он сохранился поныне в качестве своеобразного языка басков. Уже с первого века империи испанцы — оба Сенеки, Лукан, Квинтилиан — играют роль в римской литературе, и романский язык полуострова в своих трех главных разветвлениях — португальском, кастильском и каталанском — своей сравнительной близостью к итальянскому доказывает, что романизация здесь состоялась и раньше и полнее, чем где-либо. Точно так же и местные религии исчезли здесь раньше и бесследнее, чем где-либо.

Не так легко поддалась Галлия. Правда, так называемая «провинция» (выше, с.247) не отстала от Испании, и разница между ней и прочей Галлией отразилась на делении также и позднейшего французского языка на langue d'oc и langue d'oui. Крупнейшим изменением было здесь включение Цезарем в «провинцию» также и массалийского государства; Массалия осталась центром галльского эллинизма на все три столетия нашей эпохи, но ее торговое значение унаследовал город Arelate (ныне Арль) на нижней Роне, сохранивший его и в раннее Средневековье. Но в покоренной Цезарем Галлии местный элемент еще долго боролся с римским. Силы к борьбе он находил в своей религии, мрачной и мистической, и в ее представителях — друидах, организованном и объединенном жречестве с многолетним курсом учения и периодическими собраниями в Антрике (ныне Chartres). Рим при всей своей терпимости в религиозных делах счел нужным выступить против друидизма ввиду безнравственного характера его культа, требовавшего, между прочим, человеческих жертвоприношений; Антрику он противопоставил Лугудун (ныне Лион) как новый политикорелигиозный центр всех галльских провинций, скоро ставший самым населенным и цветущим городом Галлии. Впрочем, и здесь романизационные меры были мягкие и разумные, и цель была достигнута вполне. Галлия уже в I веке до Р.Х. срослась с империей; даже когда в последние дни Нерона здесь возникло восстание — его вождь Юлий Виндекс свое право на эту роль выводил из того (быть может, вымышленного) факта, что он происходил от побочного сына Цезаря. Все же литературное значение Галлии относится уже к следующей эпохе.

Необходимость укрепления римского владычества в Галлии повела со временем к завоеванию также и Британии, очага галльского друидизма, поскольку она была населена родственным с галлами народом бриттов. Каледонии, где жили пикты, а также острова Ивернии (Ирландии), который населяли скотты, Рим не тронул. Скоро и здесь началась романизация и переход к городскому быту; религиозно-административным центром новой провинции стал Camalodunum (Кольчестер), торговым — Londinium (Лондон), военным — Eburacum (Йорк). Очень развитая система больших дорог довершила умиротворение страны, которая только теперь, благодаря Риму, познала пользу хлебопашества и оседлой жизни. Она отплатила ему безупречной верностью и лишь очень неохотно дала себя отторгнуть от империи в начале V века после безуспешной просьбы о защите.

План Августа и его храброго пасынка Друза создать также и римскую Германию до Эльбы погиб вместе с легионами Вара в Тевтобургском лесу (9 год по Р.Х.); название Germania осталось за двумя небольшими провинциями на левом берегу Рейна и по эту сторону укрепленного вала (limes), соединяющего Рейн с Дунаем. Здесь названная в честь зятя Августа Colonia Agrippina (ныне Кельн) была сакрально-административным, Moguntiacum (ныне Майнц) — военным центром, и вся жизнь имела военный характер. Правда, херуски, от вождя которых Арминия погиб Вар, вскоре после этого потеряли гегемонию среди германских племен, и сменившие их хатты были довольно миролюбивы; но в последние времена Антонинов появляется на рейнской границе беспокойное племя (или союз племен) аламанов, а в эпоху смуты к ним присоединяются франки («свободные» — тоже, вероятно, союз племен). С этих пор начинаются непрерывные германские войны, в которых истощилась империя.

Августу же принадлежит и план организации дунайских провинций, коих он образовал пять: 1) Рецию с центром в Augusta Vindelicorum (ныне Аугсбург), к которому позднее Марк Аврелий прибавил Castra Regina (ныне Регенсбург). Она туго поддавалась романизации; напротив, очень легко и успешно 2) Норик со многими городами, особенно Emona (ныне Люблин) и Juvavum (ныне Зальцбург), 3) Иллирик (верхний), населенный народом, от которого происходят нынешние албанцы. Его завоевание началось еще в республиканскую эпоху, но организация и романизация была делом империи. Ее упадок в III веке был странным образом эпохой расцвета для Иллирика, главный город которого, Salonae, стал одним из самых людных городов римского государства. Здесь Диоклетиан построил себе свой огромный дворец, стены которого поныне окружают город, унаследовавший название дворца — Spalato. 4) Паннония (или нижний Иллирик) с ее соседними главными городами Carnuntum (ныне Петронелль) и Виндобона (ныне Вена), была чисто военной провинцией, занятой многочисленными войсками; как германские легионы вели войну с аламанами и франками, так паннонские в то же время — с маркоманнами. 5) Мезия (Moesia) с городами Singidunum (ныне Белград) и Viminacium (Костолац) была предметом двойной цивилизационной работы — римской с Паннонии и греческой с Македонии, причем и та и другая пользовались одинаковым покровительством римской власти. К этим пяти провинциям, организованным Августом и его ближайшими преемниками, Траян прибавил еще одну задунайскую, Дакию (ныне Румыния). Хотя эта провинция позже прочих была присоединена к империи и ранее прочих была от нее отторгнута — уже в смутный период III века, — все же ее романизация была настолько прочна, что восторжествовала над всеми веками и вторжениями варваров, и нынешние румыны справедливо признают императора Траяна создателем своего народа.

А впрочем, история всех этих окраин ничего не дает нам, кроме имен и голых фактов; пульс действительной жизни мы чувствуем, только спускаясь от них к греческому Востоку. Балканский полуостров, кроме Мезии и Фракии, был разделен на две провинции, Македонию и Ахайю, из коих первая обнимала также и северную Грецию (выше, с.20). Для обеих сакральным центром были Дельфы, амфиктионию которых (выше, с. 196) Рим реорганизовал, включая в нее почти все греческие племена с Македонией и Эпиром. Независимо от этого собственно Греция имела своими главными городами Коринф, вновь основанный Цезарем как римская колония, и Аргос: там жил римский наместник, здесь собирался провинциальный сейм. Не входили в состав провинции Афины и Спарта, сохранившие и при империи свою свободу. Вообще Рим всячески проявлял свой филэллинизм, особенно по отношению к Афинам — никто в такой мере, как Адриан, украсивший Афины многими величественными зданиями, пристроивший к ним новый квартал и подаривший им водопровод, из которого афиняне пьют воду поныне. И все-таки Эллада угасает; исчезновение филономического сознания повело к усиливающемуся безбрачию и к уменьшению населения. Старая религия еще была сильна, но более как предмет любви, чем веры. Промышленность и торговля оскудели; Пирей, некогда «гостеприимнейшая гавань в мире», теперь редко видел в своих водах заезжее судно. Мирное, предзакатное настроение царит повсюду; его лучший представитель — Плутарх Херонейский (I-II века), один из симпатичнейших людей того времени, прекрасный семьянин и любящий гражданин своей маленькой родины, довольствующийся при скромном достатке скромными почестями со стороны своих сограждан и мирно доживающий свой век под лучами заходящего солнца Аполлоновой горы.

Малая Азия состояла из нескольких провинций, из коих главной была «Азия» в узком смысле, бывшее Пергамское царство, «провинция пятисот городов», как ее называли. О ее процветании в нашу эпоху свидетельствуют, кроме литературы, и многочисленные развалины, обнаруженные путешествиями последних десятилетий: «Где только исследованию открывается уголок этой земли, нетронутой опустошениями того полутора-тысячелетия, которое нас отделяет от тех времен, там наше первое и сильнейшее чувство — чувство ужаса и почти стыда вследствие контраста между жалким и бедственным настоящим и счастьем и блеском истекшей римской эпохи» (Т. Моммзен). Земледелие, промышленность, торговля находились на одинаковой, очень значительной высоте; о просвещении города заботились взапуски, и в литературе — конечно, греческой — нашего периода Малая Азия играет первостепенную роль. Религиозность жителей была сильна и чутка с наклоном к мечтательности и мистицизму; для чудодеев, вроде знаменитого Аполлония Тианского, здесь была благодатная почва, но и христианство нашло здесь свои первые и самые верные общины.

Подобно Малой Азии и Сирия ждет своих избавителей для возвращения ей того благосостояния, которым она пользовалась в эпоху империи. Но, впрочем, характер ее был другой: там — множество одинаково цветущих, соперничающих друг с другом городов, здесь — бесспорное первенство греческой столицы, роскошной и распущенной Антиохии, которой не могла затмить основанная Римом латинская столица Берит (Berytos, ныне Бейрут), хотя и она прославилась своими высшими школами, филологической и юридической; там — мирная жизнь разоруженных провинций под мягкой властью римского сената, здесь — ферула[106] императорского наместника и воинский шум легионов у беспокойной евфратской границы. Но культура почвы, промышленность и торговля были здесь еще значительнее, чем там.

Особого внимания заслуживает Палестина. За Хасмонеями (то есть основанной Маккавеями династии, выше, с.201) последовал Ирод Великий, в сорокалетнее правление которого иудейское царство достигло своего апогея в смысле внешнего блеска и могущества; но при его преемниках начались смуты. Иудея была то подпровинцией с римским прокуратором во главе, то полусамостоятельной под протекторатом Рима; рознь партий между собой и с Римом росла и росла и повела, наконец, к восстанию 61-69 годов, после которого Иерусалим и его храм были разрушены. Но и этим сопротивление иудейского народа не было сломлено: он восставал и при Траяне, и при Адриане, и при Антонине Благочестивом, каждый раз неудачно; взаимное отчуждение и взаимная ненависть от этого только усиливались. Внешним результатом было включение Иудеи с ее столицей Aelia Capitolina — под таким названием Адриан вновь выстроил Иерусалим, запретив, однако, иудеям в нем селиться, — в провинцию Сирию; внутренним — прекращение прозелитизма (выше, с.238) и полная замкнутость еврейства в этот новый, чисто синагогальный период его жизни.

Оставляем в стороне римскую (северо-западную) Аравию, пустынную страну, в которой, однако, транзитная торговля с Индией повела к возникновению сказочно богатых и прекрасных городов вроде Петры; переходим к Египту с его столицей Александрией. В отличие от прочих провинций правление здесь было чисто бюрократическим: даже греческие города не имели ни советов, ни выборных властей. Превосходя плодородием все прочие провинции, Египет был житницей Италии в эпоху империи; вот почему императоры особенно дорожили этой провинцией, обладание которой им обеспечивало подчинение Италии. Второй силой страны была промышленность, главным образом, производство тканей, стекла и папируса; третьей — торговля с Индией (по Нилу до Копта, оттуда по большим дорогам до чермноморских гаваней[107] Myoshormos или Вереники, оттуда, огибая Аравию, к Малабарскому побережью), особенно с тех пор как мореход Гиппал открыл постоянство муссонов и возможность прямого морского пути из Аданы (ныне Аден) к Малабару. Александрийский Мусей с его кафедрами был оставлен императорами, и ученые продолжали с гордостью называть себя аро tu Museiu (как в Париже de l'Institut), но его придворное происхождение оказалось для него роковым: он захирел с тех пор, как в Александрии не было двора, между там как в Афинах высшие школы и под римской эгидой продолжали процветать. Впрочем, это касалось греков; местное население, умственно и нравственно обессиленное многовековыми кровосмесительными браками, в тупом повиновении исполняло свою тяжелую работу, равнодушное ко всему, что не касалось его священных крокодилов и кошек.

Оставляя в стороне малозаметное в нашу эпоху Киренское пятиградие на Большом Сирте, мы переходим к африканскому Западу между Средиземным морем и пустыней, состоящему из греко-финикийского трехградия (Триполиса), провинции Африки с Нумидией и Мавритании. После того как Цезарь восстановил разрушенный столетием раньше Карфаген, для этих провинций наступил период поразительного расцвета, о котором поныне свидетельствуют развалины заложенных тогда городов. Очень сложным был национальный вопрос. Местный (берберский) язык держался с замечательной стойкостью через всю античность, как и ныне; на него легло уже с давних пор финикийское наслоение вследствие карфагенского владычества; на финикийское — греческое, благодаря непреодолимой притягательной силе действующей с Сицилии и Кирены греческой образованности. Теперь на всю ту подпочву ложится латинское наслоение, и оно побеждает: к концу нашей эпохи мы имеем уже латинскую Африку, давшую также и литературе своеобразную «африканскую латынь», страстную и подчас дикую, но всегда сильную — латынь Апулея среди язычников, Тертуллиана и бл. Августина среди христиан. Экономическое значение этих провинций было неодинаково. Африка в узком смысле по плодородию мало уступала Египту, и Нумидия к ней в этом отношении приближалась; Мавритания была менее обильна, и ее оккупация Римом при Калигуле преследовала, главным образом, военные цели — обезопасить Испанию от набегов с юга.

Таким образом, все культурное развитие империи повело неизбежно к роковому дуализму: греческий Восток, римский Запад; внутренняя политика Рима держалась последовательно системы двух «наших» языков, эллинизируя Восток и романизируя Запад. Там она продолжала дело эллинистической эпохи, здесь делала свое, и успех был на ее стороне. Орудиями романизации были: 1) колонии и конвенты римских граждан, 2) свободная латинская школа, 3) армия при последовательно проведенной системе местного набора. Но главным средством было терпение, старательное избегание крутых мер, которые бы приправили очевидную пользу усвоения римской культуры изъянами нравственного характера. И поразительна была сплоченность этой двойной империи: и сириец Лукиан и испанец Сенека одинаково чувствовали себя гражданами единого римского государства. Его временные расщепления были делом армий, требовавших престола каждая своему полководцу; народы же провинций льнули друг к другу и к общему центру — Риму.

§ 10. Нравственное сознание. Многовековая работа греческой философии в греческой и латинской оболочке принесла в нашу эпоху свои самые обильные плоды, спаивая различные части римской империи также и единством нравственной культуры. Она обнимала далеко не одни только верхи общества: возродившаяся в нашу эпоху с новой силой киническая проповедь проникала в самые низшие слои, ставя всех лицом к лицу с коренными вопросами морали. Эти вопросы считаются везде самыми интересными; в деревенской усадьбе Горация его крестьяне-соседи за скромной трапезой охотнее всего рассуждают о том:

divitiis homines an sint virtute beati;

quidve ad amicitias, usus rectumne, trahat nos,

et quae sit natura boni summumque quid ejus[108]

(Гор. Сат. II, 6, 73). Богатые люди приглашают к себе домашних философов в качестве руководителей совести и воспитателей своих детей; бедные довольствуются посещением публичных лекций и собственными беседами, беднейшие жадно прислушиваются к уличным проповедникам или составляют благодарную аудиторию какого-нибудь смышленого раба из хорошего дома, пересказывающего им то, что он подслушал на уроках своих барчуков. Сама философия, идя навстречу потребностям общества, оставляет в стороне физические и даже логические вопросы и сосредоточивается на этике; она учит людей, как им оправдаться.

Перед кем? Вот здесь начиналось разногласие. Заветы автономной этики Платона не были забыты; высокая философия и в нашу эпоху склонна была ответить: перед самим собой — в видах достижения того уравновешенного душевного состояния, в котором все ее направления под различными аспектами видели цель нашего поведения и залог нашего счастья. Но в то же время, где более, где менее, и мистический эвдемонизм дает себя чувствовать; стоическая философия, признавая божий промысел (providentia), открывала дверь признанию также и богозависимости наших поступков. Наша эпоха — эпоха сакрализации морали. Усиливается прежде всего мистический биологический эвдемонизм — убеждение в необходимости оправдания перед божеством в видах предотвращения его гнева и заслуживания его милости на земле: innocui vivite — numen adest![109] Но по отношению к этому убеждению наша эпоха находилась далеко не в столь выгодных условиях, как эллинский период, вследствие утраты филономического сознания. Сосредоточивая все внимание на единичной жизни, человек неизбежно сталкивался с мучительным вопросом: почему так часто дурным живется хорошо, а добрым — худо? Высокая философия отвечала на него, отвергая его содержание: никогда добрым не живется худо, так как нет блага, кроме добродетели, а добродетель неотъемлема. Но эта героическая мораль была доступна лишь немногим; остальные требовали восстановления нарушенного нравственного равновесия и, не находя его здесь, искали его там.

При таком настроении неудивительно, что мир становился добрее: подготовленное эллинистической эпохой (выше, с.213) нравственное облагорожение человечества переносится и на Запад, и Траян не без гордости говорит о гуманности «своих» времен. Правда, перенесенная на Запад, эта греческая доброта столкнулась с жестокостью гладиаторских игр, которые, в свою очередь, как своего рода символ Рима, были перенесены на греческий Восток[110]. Но это было только периодическое опьянение жестокостью, не упраздняющее основного гуманного настроения, сказывавшегося в усиленной благотворительности, в смягчении участи рабов, в мягкости и кротости общественных нравов. Позднее варваризация Рима, подготовленная эпохой Северов и усиленная смутным временем, произвела и в этом отношении перелом в римском обществе.

Та мягкость и кротость нравов, о которой мы говорим, была своеобразно окрашена все усиливающейся верой в предопределение, явившейся последствием победоносного шествия астрологии (ниже, § 11). Незыблемый и неумолимый Рок — настоящее божество нашей эпохи, сменившее в этой роли прихотливую Фортуну (Tyche) эллинизма; ее лозунг:

Ducunt volentem fata, nolentem trahunt.[111]

Кто мудр, тот будет покорен Року. Такого мудреца изобразил Вергилий в лице героя своей «Энеиды», этой книги воспитательницы римской молодежи, в самом начале нашей эпохи; такого же мы видим и на римском престоле к концу ее расцвета — в лице императора-философа Марка Аврелия.

Но и непокорных было много; они тяготились сознанием своей беспомощности против неумолимой силы, предопределяющей и нашу судьбу, и нашу волю таинственными излияниями планет в минуту нашего рождения — и внимательно прислушивались к призыву тех, которые им говорили, что «купель Крещения смывает планетную печать».

Глава II. Наука

§ 11. Тот подъем научного духа, который имел своим результатом великие открытия эллинистического периода, уже в I веке до Р.Х. пошел на убыль, чему причиной был в значительной степени упадок эллинистических дворов. После их исчезновения в нашу эпоху дела не могли пойти лучше; и действительно, в большинстве наук обозначился застой и даже регресс. Содействовало этому также и настроение времени, обращение людей от внешнего мира к внутреннему, а также и торжество той лженауки, о которой речь была только что.

Правда, математика, осененная великим именем Платона, пользовалась большим почетом; она и в нашу эпоху дала первоклассного представителя — Диофанта Александрийского (III век), отца алгебры, которую он впервые эмансипировал от геометрии (завещавшей ей термины квадрат, куб и т.д.) и превратил из пространственной науки в отвлеченную. В области астрономии и географии знаменитый Клавдий Птолемей (II век) значительно развил локализацию городов в меридианной сетке Эратосфена, но он же, пренебрегши открытиями Аристарха Самосского и вернувшись к геоцентрической системе Аристотеля, закрепил ее на без малого полтора тысячелетия под именем «птолемеевской системы». В зоологии застой был полным; людей интересовали лишь чудеса и анекдотические рассказы про животный мир, и научную систему Аристотеля затмили «истории» Элиана, а также во II веке в Александрии безымянный «Физиолог», прославленный также и в ранних литературах новой Европы и, между прочим, у нас. С ботаникой случилось бы то же самое, если бы не аптеки, поддерживавшие интерес к materia medica[112]; ее замечательным представителем в эпоху Нерона был Педаний Диоскурид, обстоятельное фармакологическое сочинение которого (с иллюстрациями) нам сохранено и принесло много пользы в раннюю эпоху нашей науки. Все названные ученые писали по-гречески; в латинской литературе должны быть названы «Naturales quaestiones» Сенеки (главным образом по метеорологии) и «Historia naturalis» Плиния Старшего, «opus diffusum, eruditum пес minus varium quam nature ipsa» — по отзыву его племянника, Плиния Младшего (Пл. Мл. III, 5, 6). Обе книги заслуживают нашей благодарности как полезные посредницы между античной и новой наукой; все же они более отмечены даром изложения (первая) и прилежанием (вторая), чем оригинальностью. По содержанию они относятся еще к предыдущей эпохе, будучи почерпнуты из греческих источников до Посидония включительно.

Выше уже была названа та мнимая наука, которая в нашу эпоху захватила власть над остальными; это была астрология. Как раньше было сказано (с.219), она еще в III веке до Р.Х. халдейским жрецом Беросом была занесена в эллинистический мир со своей родины, Вавилона, где она существовала с незапамятных времен в качестве ведовской науки, извлекавшей из положения семи планет в двенадцати знаках зодиака примеры и советы для царя. Именно для царя: планетные божества, которым были присвоены имена вавилонских богов, могли, конечно, вступать в сношения только с царем, который считался таким же богом, как и они. На греческой почве астрология подверглась немаловажным изменениям. Во-первых, она была демократизована: «констелляции» пророчат судьбу не одним только царям, а всем вообще людям, и притом двояко: и в момент их рождения как судьбу всей их жизни («генитура»), и в каждый данный момент как судьбу предпринятого в этот момент дела («инициатива»). Во-вторых, — и этот второй прогресс был прямым результатом первого, — она неимоверно осложнила свою систему для того, чтобы приспособить ее к извлечению обстоятельных генитур и инициатив. Все это было результатом работы эллинистического периода, во время которого к этой новой науке относились одинаково презрительно и научная астрономия, и философия, особенно новоакадемическая. Но к концу этого периода произошел перелом: стоик Посидоний (выше, с.232) в числе других ведовских наук принял под свою защиту и астрологию. Это могучее заступничество подготовило ее торжество, которое наступило именно теперь. Теория инициатив повела к тому, что все дни были распределены в установленном порядке между планетами — другими словами, к возникновению астрологической недели, значение которой именно теперь распространяется в римском обществе[113]. Заготовляются особые таблички с указаниями, какие дни и часы для какого дела полезны и вредны, — чем воскрешается в значительно усложненном виде наивное гесиодовское учение о счастливых и несчастных днях (выше, с.99). Размножаются по всей империи астрологи («халдеи и математики»), к которым обращаются за консультацией — занятие очень прибыльное, но и очень опасное ввиду соблазна для честолюбцев узнавать тайны императорской генитуры; «придворный астролог» становится непременным членом императорского штата наравне с придворным врачом (выше, с.306). Наконец, астрология подчиняет себе и другие науки, выставляя теорию о таинственной связи между знаками зодиака и отдельными землями (астрогеография), животными (астрозоология), растениями (астроботаника), минералами (астроминералогия; из нее потекло живучее поныне суеверие относительно «счастливых камней на каждый месяц»), частями человеческого тела (астромедицина) и т.д. Вот эти-то фантастические системы, распространяемые в особых руководствах, отняли мало-помалу почву у соответствующих здравых, но гораздо менее действующих на воображение наук.

Относительно медицины, впрочем, нужна оговорка: она и в нашу эпоху, наравне с кудесниками, производит и серьезных ученых, со славой поддерживающих заветы Гиппократа. Таков был в особенности пергамский врач-философ Гален (II век), прилежный практик и неутомимый писатель, многочисленные сочинения которого пользовались, наравне с сочинениями Гиппократа, огромным авторитетом в новой Европе вплоть до XVI века (а в мусульманском мире и поныне). Правда, препарирование трупов, а тем более вивисекция были в нашу эпоху запрещены; но их с успехом заменили гладиаторские бои, и для врача-исследователя не было более завидного положения, чем положение гладиаторского врача.

Положительно полезной была протекция астрологии для одной, возникающей именно в нашу эпоху науки; это была химия (выше, с.222). Таинственные и чудесные превращения веществ наводили на признание их мистической связи с планетными божествами; по понятным причинам золото было сроднено с солнцем, серебро — с луной, сверкающий электр (сплав золота и серебра, принимаемый первоначально за отдельный металл) — с Юпитером, вялый свинец — с Сатурном, добываемая на Кипре медь (cuprum) — с Кипридой-Венерой, воинственное железо — с Марсом, плавкое олово — с Меркурием (позднее, когда характер электра как сплава был установлен и была открыта ртуть, этот подвижный металл отошел к Меркурию, и олово стало, что было довольно бессмысленно, металлом Юпитера). Соединения веществ рассматривались как браки, то по склонности, то насильственные, над каждым актом витал соответственный дух, ублажение которого было необходимо для успеха опыта: химия соприкасается с демонологией, с которой она соединяется в (еврейской) каббалистике. При этом с замечательной силой интуиции высказывается уверенность в высшем единстве всех природных веществ (εν τo παν — девиз химиков); ищут возможности превращения каждого из них в это всерастворяющее сверхвещество — правда, отчасти с практической целью: чтобы из этого раствора получить его обратно в виде золота. Так-то в этом «философском камне», завещанном Античностью Средним векам, воскресает давно забытое одушевленное правещество древнеионийской философии природы (выше, с.89).

Из гуманитарных наук старая всенаука философия выдвигает на передний план, согласно настроению времени, этику, что ведет к сглажению различий между школами и к процветанию эклектицизма, особенно на римской почве. В остальных областях профессора довольствуются университетским толкованием сочинений классических философов, что вызывает гневный возглас Сенеки (Сен. II. CVIII, 108, 23): «Philologia facta est, quae philosophia fuit!»[114] Результатом этой деятельности являются, с одной стороны, объемистые, но ценные комментарии на философов, особенно Платона и Аристотеля, с другой — сборники их биографий и доксографий (то есть кратких характеристик их учений), из коих нам сохранился чрезвычайно ценный, ввиду утраты стольких оригинальных сочинений, сборник Диогена Лаэртского (III век).

Историография распадается на описание римской придворной жизни и описание окраинных войн, минуя свою самую живую тему — описание администрации и экономического развития империи. Процветание красноречия, хотя и преимущественно парадного, поддерживает интерес к риторике, давшей в нашу эпоху своего самого крупного представителя Квинтилиана (конец I века); его прекрасная «Institutio oratoria» в двенадцати книгах содержит в себе и руководство по педагогике (I книга), краткую историю античной словесности и, особенно в той первой своей части, должна быть названа с благодарностью как вдохновительница гуманной педагогики новых времен, вытеснившей варварскую педагогику устрашения Средних веков. Вообще в области гуманитарных наук наша эпоха важна не как эпоха созидания, а как эпоха распространения знания. Благодаря богатой сети низших, средних и высших школ наука становится достоянием всего общества, проникая в него и вширь, и вглубь. Это всеобщее стремление к образованию имеет естественным последствием расцвет филологии в обеих половинах империи: составляются издания лучших писателей с объяснительными комментариями (так называемыми «схолиями»), обстоятельные словари, всякого рода пособия; устанавливаются законы языка, причем к старой, классической этимологии Дионисия Фракийца (выше, с.223) Аполлоний Дискол («Сердитый») прибавляет синтаксис, а его сын Геродиан — обстоятельную теорию и систему ударений греческого языка — ту самую, которой пользуемся и мы.

«Довольно создано теми, что были до нас; пора разобраться в созданном и насладиться им» — таков лозунг науки нашего периода. Не все мирились с ним; строгий моралист Сенека видит в жажде удовольствий своей эпохи, эпохи Нерона, главное препятствие прогрессу наук. «Нужно, чтобы человечество опустилось до дна, — говорит он; а затем: — Настанет время, когда день и работа более долгого века озарят своим светом то, что ныне от нас скрыто» (Сен. Е.В. VII, 25).

Глава III. Искусство

§ 12. Изобразительные искусства. В 79 году лежавшие у подножия Везувия города Геркуланум и Помпеи были покрыты извержениями этого, до тех пор считавшегося потухшим, вулкана. Последние, засыпанные сравнительно легким слоем пемзы, были наполовину раскопаны в течение XVIII и XIX веков, благодаря чему перед нами предстали воочию памятники изобразительных искусств первого столетия империи; первый, залитый толстым слоем лавы, еще почти не тронут заступом и бережет еще более чудесные откровения для наших потомков.

Главное, чему нас научили Помпеи, — это устройство и убранство греко-римского дома нашей эпохи, дома-особняка, так пленительно соединявшего в себе римский атрий с греческим перистилем (выше, с.251) и украшавшего свои стены не нашими шаблонными обоями, а живой красочной росписью, вначале подражающей облицовке из разноцветного мрамора (I стиль, «инкрустационный»), затем — воспроизводящей солидные симметрические фасады (II стиль, «архитектурный»), далее — окружающей старательными цветными узорами центральную и боковые картины (III стиль, «орнаментальный») и наконец — дающей те же картины, но в фантастических рамках тоненьких колонн и канделябров с игривыми проспектами и кулисами (IV стиль, «иллюзионный»). Конечно, следует помнить, что Помпеи — маленький городок; в Риме все было грандиознее — огромные конструкции, величественные сводчатые залы поражали посетителей дворцов Палатина, название которого стало отныне нарицательным, а также и пригородных вилл (вроде хорошо нам известной виллы Адриана под Тибуром) и построенных для развлечения народа терм (особенно терм Каракаллы). Так же относились и игрушечные помпейские храмики к римским храмам, из которых один — круглый Пантеон Адриана — нам сохранен и вызвал многочисленные подражания в новейшей архитектуре, а равно и красивые в своей простоте гробницы за помпейскими воротами к мавзолеям императоров, вроде воздвигнутого для Адриана, который преодолел напор столетий и живет поныне — правда, в виде тюрьмы (castel S. Angelo). Очень значительной была также, благодаря растущему благосостоянию, строительная деятельность в провинциях, отчасти благодаря частному почину городов и их богатых граждан, отчасти же и благодаря императорским щедротам; и тут приходится с почетом назвать имя Адриана, облагодетельствовавшего Афины и, между прочим, достроившего начатый Писистратом и с тех пор запущенный храм Зевса Олимпийского.

Архитектура — единственное из изобразительных искусств, которое продолжало развиваться в течение всей нашей эпохи, разнообразя и совершенствуя свои элементы. К известным уже в республиканскую эпоху арке и коробовому своду при Веспасиане прибавляется крестовый свод (впервые в его амфитеатре, так называемом Колизее), а при Адриане — купол (впервые в Пантеоне). В конструкции и декорации фасадов тоже проявляется неслыханное до тех пор разнообразие и пышность). Если Августу ставится в заслугу, что он, «унаследовав Рим кирпичным, оставил его мраморным», то к концу нашей эпохи можно было эту похвалу распространить на всю империю.

В значительно худшем положении находились оба других художества. Что касается ваяния, то мы замечаем вначале искусственное возвращение к архаической простоте (Паситель, Менелай), но затем пышность эллинистического искусства царит невозбранно. В области идеального ваяния наша эпоха подарила нам, строго говоря, только один ценный тип; это — тип Антиноя, любимца императора Адриана, который принял добровольную смерть за своего государя, чтобы этим магическим актом продлить ему жизнь. После Адриана начинается упадок идеалистического ваяния; в реалистической области прежняя сила еще держится некоторое время и до своего оскудения в III веке создает еще одно замечательное произведение — сатанинский лик императора-братоубийцы, Каракаллы.

Но главная ценность нашей эпохи в области ваяния вообще заключается не в созидании новых образов, а — согласно со всем характером тогдашней культуры — в размножении старых; ваятель-копиист вытесняет ваятеля-творца. Спрос был очень велик, статуи Праксителя находили такой же сбыт, как и трагедии Еврипида: каждому мало-мальски зажиточному человеку хотелось их иметь. Для нас это — большое счастье: благодаря этой усиленной деятельности нашей эпохи и нам сохранилось много порой очень хороших «римских» копий с греческих оригиналов; они-то и наполняют, главным образом, наши музеи. Характерно стремление возместить отсутствие оригинальности колоссальностью размеров или драгоценностью материала — разноцветного мрамора, порфира, базальта; в этом сказывается нездоровое влияние Востока.

То же самое приходится сказать и о живописи. Мы не можем назвать ни одного крупного живописца за весь данный период; зато техника копирования, как доказывает помпейская стенопись, стоит очень высоко. Даже там, где работа вследствие видимой спешности вышла довольно небрежной, поражаешься верности и смелости кисти копииста. Вместе с ваянием, однако, и живопись клонится к упадку; к следующей эпохе от нее останется, строго говоря, только одна разновидность, самая выносливая, но и самая связанная изо всех — мозаика.

§ 13. Мусические искусства. Отметив вкратце процветание танца в виде пантомимы, а равно и музыки, как инструментальной, так и вокальной (к обстановке богатого дома принадлежала и symphonia, то есть певческая капелла), сосредоточимся на литературе, так как только о ней мы можем судить по связному ряду памятников.

Что касается, прежде всего, поэзии, то нас поражает ее почти полное исчезновение с греческой почвы. Объясняется оно пресыщением творчества: саму поэзию продолжали любить, но находили праздными мечты о том, чтобы превзойти Гомера, Еврипида, Менандра. Только в области эпиграммы бьет прежний творческий ключ; в продолжение эллинистического периода (выше, с.229) создается то множество пленительных по своей меткости и изяществу дистихических стихотвореньиц, которые наполняют нашу многоименную «Антологию». Родственного характера и сборник «анакреонтических» безделушек в честь весны, вина и любви — собственно, студенческий песенник, который нам сохранен и долго сходил за сборник стихов самого Анакреонта (выше, с. 107), создавая неправильное представление о теосском певце.

Зато — по обратной причине — процветает поэзия римская. Правда, и здесь вначале не было недостатка в таких, которые считали все дело сделанным классическими поэтами II века до Р.Х.; но между этими «архаистами» и поклонниками александрийских шалостей (cacozeli) нашли правильный путь поэты века Августа, имена которых соединены с представлением о расцвете римской поэзии. Это были, главным образом, в хронологическом порядке: драматург Варий (75 год до Р.Х. — 14 год до Р.Х.), эпик Вергилий (70 год до Р.Х. — 19 год до Р.Х.) и лирик Гораций (65 год до Р.Х. — 8 год до Р.Х.), знаменитый триумвират, обессмертивший имя своего покровителя Мецената. Правда, о Варии и его некогда славной трагедии «Фиест» мы судить не можем; зато поэмы обоих других нам сохранены полностью. Из них П. Вергилий Марон, ласковая, но пассивная натура, охотно подчинял свое творчество указаниям извне: его первый покровитель, Азиний Поллион, приохотил его написать, отчасти в подражание Феокриту (выше, с.230), свои десять «эклог» и среди них — таинственную четвертую, которая в Средние века была понята как пророчество о Спасителе и доставила своему автору славу и пророка, и чародея. Затем второй покровитель, Меценат, внушил ему мысль возобновить дело Гесиода (выше, с.99) и дать римлянам на более широком основании поэму о земледелии («Georgica» в четырех книгах), которая бы посодействовала желанию государя воскресить эту столь нужную деятельность в загубленной латифундиями Италии; наконец, сам Август потребовал от поэта национального эпоса, и Виргилий, соединяя «Илиаду» и «Одиссею», написал свою поэму о странствиях и войнах Энея, косвенного основателя Рима (выше, с.289) и родоначальника Юлиев Цезарей. Эта «Энеида» стала венцом римской поэзии: никогда ни до, ни после не услышали такого звучного и сильного стиха, чарующего еще до проникновения в его смысл. Самостоятельнее и разнообразнее была деятельность Кв. Горация Флакка; приобретя славу своими юношескими стихотворениями — «Эподами» в духе Архилоха (выше, с. 104) и «сатирами» (две книги), в которых он облек в форму луцилиевского стиха (выше, с.284) игривую диатрибу Биона (с.232), давая ей, однако, содержание из окружающей его жизни, — он обратился к тому, в чем он видел свою главную поэтическую заслугу, — к лирической поэзии в духе лесбосца Алкея (выше, с. 106). Его «Оды» составляют четыре книги, из которых, однако, первые три, изданные одновременно в 23 году, составляют одно целое. Его лирика объективнее, чем лирика Катулла, и в то же время разнообразнее: гражданские оды чередуются с философскими, застольными, любовными; дивный язык, выражающий наибольшую полноту содержания при наименьшем количестве слов, приправлен неподражаемой мелодичностью стиха. В преклонном возрасте поэт вернулся к гекзаметру и написал свои «Послания» («Epistulae», две книги) на моральные и литературные темы; последнее из них — его знаменитая «Ars poetica»[115].

Рядом с этим триумвиратом ново-классической поэзии мы видим ряд даровитых поэтов, продолжающих творить в духе александринизма; из них выдаются Тибулл, Проперций и особенно Овидий. Первые два — исключительно элегические поэты; содержание их элегий — преимущественно любовь. Первый проще и задушевнее, у него элегия сочетается с идиллией; второй — ученее и страстнее, у него элегия иногда переходит в балладу. Но известнее обоих П. Овидий Назон (43 год до Р.Х. — 17 год по Р.Х.), всеобщий любимец благодаря легкости своего стиха, который кажется восковым в сравнении с мраморным стихом Вергилия. И он вначале был элегическим поэтом; посвятив некоей Коринне свои «Песни любви» («Amores», три книги) и влюбленным мифической старины свои балладические «Послания» («Epistulae s. heroides»), он возымел дерзкую мысль оставить в назидание потомству саму «Науку любви» — легкомысленной и сладострастной. Этим он навлек на себя немилость Августа; тщетны были его попытки восстановить свое доброе имя более серьезными поэмами: эпическими «Метаморфозами» в пятнадцати книгах, в которых он нанизывает миф на миф, прослеживая мотив превращения (героя или героини в зверя, птицу, растение, скалу и т.д.) чуть ли не через всю греческую мифологию, и элегическим «Месяцесловом» («Fasti», в шести книгах), в котором он дает поэтическое описание римских праздников и памятных дней. Август не забыл ему его игривой поэмы, противодействовавшей его стремлениям оздоровить римскую семью (с.303), и по загадочному для нас поводу сослал его в Томы у устья Дуная (ныне Констанца; выше, с.61). Там он провел свои последние годы в постоянных жалобах, увековеченных им в своих элегических «Скорбях» («Tristia», пять книг) и «Посланиях с Понта» (четыре книги).

Таково было поэтическое наследие века Августа; но и позднее поэзия не иссякала. В правление Нерона философ Сенека написал свои трагедии, более риторические, чем поэтические, но все же сильные и стремительные и написанные тем же метким и эффектным языком, который отличает и его философские произведения. Тогда же его смелый и несчастный племянник Лукан дал Риму в своей «Pharsalia»[116] второй после «Энеиды» эпос, на этот раз исторический, в котором он не убоялся разгневать деспота-правителя своими республиканскими симпатиями и сказать про непримиримого противника Цезаря чудное слово:

Victrix causa deis placuit, sed victa Catoni.[117]

Другой деспот, Домициан, нашел достойного поэта в лице Марциала, превзошедшего в лести все слышанное до тех пор; и все же нельзя отказать этому вечно заискивающему клиенту в сильном поэтическом таланте, благодаря которому его «эпиграммы» — одна из самых интересных книг, завещанных нам древностью, поныне непревзойденный образец этой трудной и взыскательной отрасли поэзии. Последним крупным римским поэтом нашей эпохи был Ювенал, писавший при Траяне свои сатиры, содержание которых, однако, навеяно пережитым им тяжелым домициановским гнетом. Сатира Ювенала много резче и беспощаднее, чем добродушный юмор Горация; ее значения как бытовой картины не следует преувеличивать — поэт, несомненно, сгущает краски, но в литературном отношении она так же превосходна, как и эпиграмма Марциала.

Значительно богаче развитие прозы, и притом на обоих языках. В греческой половине следует отметить прежде всего возвращение к признанному образцовым староаттическому языку, параллельное отмеченному выше явлению в области скульптуры; этот аттицизм вступил в борьбу с царствовавшим до него азианизмом (выше, с.233) и оттеснил его в сферу школьных декламаций, давших в литературе так называемую «вторую софистику»; сам же он занял высокую прозу, и прежде всего историографию. Правда, в этой области по вышеуказанной причине (с.325) латинский язык был в более выигрышном положении; Греции оставалось либо писать древнюю римскую историю для греков (Дионисий Галикарнасский при Августе; при Веспасиане ту же службу сослужил еврейской истории Иосиф Флавий, деятель иудейского восстания, которое он эффектно описал во втором своем капитальном сочинении), либо писать всемирную историю, как это сделал со средним успехом Диодор Сицилийский при Августе, либо погружаться в греческую старину и описывать, например, походы Александра Великого (Арриан при Адриане), либо, наконец, отыскивать оригинальные точки зрения, чтобы придать прелесть новизны известному уже, и писать историю в географическом (Аппиан при Адриане) или биографическом порядке (Плутарх при Флавиях). Только после новой эллинизации Рима при Адриане могла появиться и актуальная римская история на греческом языке, лучшим представителем которой был Полибий эпохи Северов, Кассий Дион[118]. В течение же первых двух веков гегемония в историографии, как уже было сказано, перешла к Риму. «Золотой век» римской прозы, начавшийся при Цицероне, продолжается при Августе и дает своего последнего представителя в лице Тита Ливия (59 год до Р.Х. — 17 год по Р.Х.), автора первой художественной истории Рима ab urbe condita[119] до его эпохи в ста сорока двух книгах (сохранились 1-10 и 21-45). Видя главную свою силу в изложении, Ливий все же и к научной части своей задачи отнесся добросовестно, строго держась исторической правды и умело выбирая свои источники; но, конечно, более того, что он находил в них, и он дать не мог, а архивные и т.п. исследования не входили в его задачу. После смерти Августа начинается «серебряный век» римской прозы, отмеченный красочностью и эффектностью стиля; его лучшим представителем был при Траяне гениальный стилист и психолог Корнелий Тацит (55-120 годы). Из его сочинений самыми крупными были «Annales» (то есть история прошлого, шестнадцать книг) и «Historiae» (то есть история современности, около четырнадцати книг); нам от первого сохранено около двух третей, от второго — около одной трети. Из «Историй» мы черпаем обстоятельное описание смут 69 года; оно очень интересно, но еще много интереснее описание правления Тиберия, Клавдия и Нерона (посвященные Калигуле книги, к сожалению, погибли) в «Анналах». Правда, сказанное об историографии этой эпохи вообще (выше, с.328) относится также и к Тациту, он дает преимущественно историю императоров и окраинных войн; но при изложении первой он обнаруживает столько проникновенности и знания человеческого сердца, что мы забываем об остальном. Мы поныне смотрим на историю ранней империи его глазами, а глаза у него были зоркие, проницательные и, что бы ни говорили его критики, беспристрастные (sine ira et studio[120]). В нем возродился Саллюстий, но с еще большей силой и красотой. Его стиль — прямая противоположность цицероновскому: сжатый, намеренно несимметричный, богатый пленительными недоговоренностями и красноречивыми умолчаниями; его создал гнет домициановской эпохи, так же как стиль Цицерона — республиканское свободоречие. Кроме этих двух крупных сочинений, мы имеем от Тацита еще три более мелких — «Germania», «Agricola» (биография его тестя, покорителя Британии) и «Dialogue de oratoribus»[121]. Последний посвящен спору между классицизмом и модернизмом (то есть возрожденным азианизмом) в красноречии; интерес первых двух — этнологический с моралистическим уклоном. Впрочем, этот моралистический уклон заметен повсюду; в этом сказывается чуткость эпохи в вопросах нравственности, не в пример макиавеллизму нашей. После Тацита историография быстро падает. С Адриана начинается как возрождение эллинизма, так и «бронзовый век» в римской литературе. На его пороге стоит еще Светоний с его биографиями двенадцати императоров до Домициана; все же он обнаруживает более интереса к скандальной хронике двора, чем к серьезной истории. Следующие императоры (с Адриана до конца смуты) представлены в еще более жалких биографиях так называемых «Scriptores historiae Augustae»[122].

Философская проза, как это естественно, еще более истории запечатлена морализмом; особую деятельность проявляют школы стоическая и академическая. Там мы имеем так называемый новый стоицизм исключительно этического характера, представленный очень крупными писателями — Сенекой, Эпиктетом и Марком Аврелием; из них первый писал по-латыни и был в своих философских трактатах и письмах самым блестящим представителем тропической ароматичности ее серебряного периода; оба других — по-гречески. Эпиктет, собственно, сам ничего не писал; раб по происхождению и новый Сократ по деятельности, он ограничивался устным поучением, но его ученик Арриан (выше, с.336), новый Ксенофонт, записал его курс этики и его этические беседы. От Марка Аврелия мы имеем его размышления «Наедине с собой», величавый памятник этой величавой души, строгой к себе и ласковой к другим, всецело проникнутой самоотвержением истинно царского служения долгу. Академическая школа, хотя и не афинская, дала нам Плутарха Херонейского, многочисленные трактаты которого, дышащие духом гуманности, дают нам прекрасное отражение и благородной души своего автора, и всей его мягкой и участливой эпохи. Моралист по призванию, Плутарх остается моралистом и в роли историка; его вышеназванные биографии, числом пятьдесят, разбирают в попарном сопоставлении деятелей греческой и римской старины (Тесея и Ромула, Фемистокла и Кориолана, Александра и Цезаря, Демосфена и Цицерона и т.д.), освещая должным светом их и добрые и злые деяния. Одиноко стоит в последнем столетии нашей эпохи скептик Секст Эмпирик, врач эмпирической школы (выше, с.220) по призванию, воскресивший среди ищущего положительного знания человечества учение старого Пиррона (современника первых диадохов) о невозможности такового.

Выше были названы письма Сенеки; относясь по содержанию к философской прозе, они по форме представляют ту ее область, которая носит специальное название эпистолографии. Ее классик республиканской эпохи,

Цицерон (выше, с.287), был автором настоящих живых писем; у Сенеки мы имеем письмо-трактат. Третью разновидность — письмо-анекдот — обработал современник Тацита, Плиний Младший, племянник натуралиста — натура неглубокая, но ласковая и гуманная, любящая все заслуживающее любви и умеющая находить в каждом человеке то, что в нем есть хорошего. Впрочем, есть у него и настоящие письма; это главным образом его переписка как легата Вифинии с императором Траяном с драгоценными сведениями о христианах.

К философии примыкает и христианская литература нашей эпохи, начинающаяся как литература (то есть за вычетом посланий апостолов и апостольских мужей) во II веке; ее темы — преимущественно апология и богословский трактат. Из греков особенно замечательна александрийская школа, старающаяся примирить христианство с философией; ее главные представители — Климент и особенно Ориген (начало III века). Из римлян должны быть названы изящный Минуций Феликс и страстный Тертуллиан (II век), строгий Арнобий и гуманный Лактанций (III век), «христианский Цицерон», как его справедливо называют.

Третья отрасль художественной прозы, красноречие, мало дает о себе знать в суде и еще менее в политике; оно живет парниковой жизнью, как парадное красноречие, в так называемой «второй софистике», вновь поднявшей значение этого заклейменного Платоном имени. Явление это — очень интересное в бытовом отношении, но малоутешительное в литературном, и мы бываем склонны проклинать извращенный вкус последующих эпох, которые, дав погибнуть стольким сокровищам греческой поэзии, бережно сохранили нам бессодержательные речи Элия Аристида (III век), главного представителя этого направления. Интересуют нас те риторы, которые совмещают свои занятия с философией; таковы особенно Дион Златоуст и Лукиан. Первый (I век) нас подкупает разносторонностью своих интересов, благородством своей души и известным величием в сознании своей миссии как учителя человечества; сверх того, мы благодарны ему, что он навестил нашу Ольвию в годину ее упадка и оставил нам картину ее тяжелой жизни. Второй (II век), родом сириец, был его прямой противоположностью: вечно беспокойная, мятущаяся натура, переходящая от риторики к академии, от академии к кинизму, от кинизма к Эпикуру, ничем не удовлетворенная и нашедшая себе, наконец, успокоение в облюбованном уголке практической жизни как императорский чиновник в Александрии. Но в своих многочисленных и необъемистых сочинениях он обнаруживает блестящий, хотя и легковесный юмор и по праву может быть назван отцом новейшего фельетона. Не был причастен к философии ритор северовской эпохи Филострат; нам он интересен отчасти как биограф живших до него «софистов», но главным образом как автор обстоятельного жизнеописания знаменитого чудодея флавиевских времен Аполлония Тианского.

Близко к софистическим декламациям, которые ведь и сами были нередко уголовными романами в лицах (выше, с.230), были настоящие роман и повесть. Их появление в литературе описано выше; сентиментально-идеалистический роман, сотканный по формуле: 1) возникновение любви, 2) разлука и приключения, 3) воссоединение и счастье — тянется через всю нашу эпоху, но нас эти авантюры без авантюризма, в которых жаждущие воссоединения герои играют довольно пассивную роль, мало пленяют. Лучше прочих роман-идиллия Лонга «О Дафнисе и Хлое»; он один остался на поверхности. Рим дал в указанной области два выдающихся романа, но не идеалистического, а реалистического характера; это «Satyricon» (gen. pl., дополняется: libri[123]Петрония Арбитра (эпоха Нерона) и «Метаморфозы» Апулея (эпоха Антонинов). Первый, отчасти только сохраненный, дает ряд ярких бытовых картин Нероновой эпохи, очень вольных по содержанию, но вполне убедительных; особую прелесть сообщают ему вплетенные в него новеллы, между прочим знаменитая — об «эфесской матроне». Второй и сам — растянутая новелла о превращении магическими средствами юноши в осла и его избавлении. Этой легкомысленной новелле, однако, автор дал неожиданно торжественное заключение: избавленный юноша посвящается в мистерии Исиды, оставляя нас под впечатлением благоговейной картины из религиозной жизни этих жаждущих спасения времен.

Глава IV. Религия

§ 14. Греко-римский Олим. Первый век до Р.Х. был временем упадка для старинной греко-римской религии. Постоянные междоусобицы и их последствия, оскудение государственной и городских касс повели к запущению храмов, жречества и праздников; с другой стороны, умы интеллигенции, даже той ее части, которая в нравственном отношении исповедовала стоические принципы, в религиозном охотно отдавала себя во власть ново-академического скепсиса или эпикурейского эстетизма.

Теперь наступает переворот. Правление Августа было временем реставрации старинной религии. Сам правитель в своей мировой столице, которую он «получил кирпичной, оставил мраморной», усердно отстраивал обвалившиеся храмы и воздвигал новые, особенно в честь своего бога-покровителя Аполлона Актийского, милости которого он приписывал свою победу над Антонием и Клеопатрой; построенный им этому богу храм на Палатине по соседству с его дворцом стал соперником храма Юпитеру Капитолийскому. Он же всячески поощрял покорную ему знать занимать стеснительные староримские жреческие должности и посвящать своих дочерей в весталки. Пример государя был, конечно, указом для подданных; теперь, вздохнув свободнее благодаря вожделенной Pax Augusta, римлянин опять с гордостью почувствовал себя римлянином, — а быть римлянином значило поклоняться древнеримским богам, покровителям и символам римской мировой власти. «Dis te minorem quod geris, imperas»[124], — сказал Гораций (Гор. Оды, III, 6, 5) со свойственным ему неподражаемым умением сосредоточивать в краткой формуле волнующие многих мысли и чувства. И когда тот же поэт мечтает о бессмертии своей поэзии (Гор. Оды, III, 30, 8), ему это бессмертие кажется обеспеченным вечностью того времени,

...dum Capitolium

Scandet cum tacita virgine pontifex.[125]

И мы не имеем никакого права ни считать лицемерными заботы императора о возвеличении родных культов, ни клеймить сюда же направленное возрастающее благочестие граждан именем внешнего и бессодержательного формализма. Тогдашняя кружковая жизнь, цеховые собрания и символы, посвятительные надписи и т.п. достаточно свидетельствуют как о распространенности, так и об искренности этого религиозного чувства. Следующие императоры последовали примеру основателя империи; преемственность этой заботы была обусловлена преемственностью титула pontifex maximus[126], который они носили все.

И все же новая религиозность новой эпохи не могла удовлетвориться одним только воскрешением прежнего. Она требовала, прежде всего, более интимного соприкосновения с божеством; возникло, хотя и сотканное из старых элементов, все же по духу новое религиозное представление — представление о гениях, или демонах. Древнеримский гений был «смертным богом человеческой природы», принципом физической жизни; признание бессмертия души повело к признанию бессмертия также и гения. С другой стороны, греческий демон еще со времени Гесиода считался духом-хранителем человека; но это поэтическое представление не было повсеместным и не имело опоры в культе, в то время как римский гений таковую имел, будучи чествуем ежегодно в день рождения (natalis) данного человека и призываем в клятвах. Теперь — между прочим, и под влиянием академической философии — демон-гений получает выдающееся место в народной религиозности. Это — существо, среднее между богом и человеком; он дается каждому спутником в момент его рождения и неустанно за ним следит, будучи свидетелем как его добрых, так и злых деяний; в минуту смерти он берет его душу и ведет ее к престолу вечного судьи, дабы дать там свидетельство о ее жизни и этим решить ее участь на том свете.

§ 15. Культ императоров. Но кроме того, мировой характер римской державы требовал такой религии, которая бы объединяла все ее части, будучи одинаково близка сердцу испанца и сирийца. Пробел был очень чувствителен; заполнил его, впредь до лучшего решения, культ императоров.

В этом для нас столь малопонятном и отталкивающем явлении следует различать две стороны: культ живого и культ почившего императора. Вторую мы скорее склонны извинить; и действительно, Августу без труда удалось провести обоготворение своего покойного отца Цезаря как divus[127] (но все же не deus[128]) Julius и посвятить ему храм и жрецов. Она вытекает довольно естественно из признанного еще в республиканскую эпоху (выше, с.290) догмата «omnium animos immortales esse, fortium bonorumque divinos» (Циц. О зак. II, 27). Внешним средством для этого обоготворения была так называемая консекрация в торжественном заседании сената; это нужно понимать не в том смысле, будто сенат своим постановлением вводит душу человека в сонм небожителей, а только в том, что он определяет ей почести со стороны живых. Понятно, что после своей смерти и Август удостоился такого же культа под именем divus Augustus; кощунственной комедией была консекрация слабоумного Клавдия вследствие тщеславия Нерона, желавшего называться divi filius[129]. Продолжалась консекрация и при Флавиях, и при Антонинах, и при Северах; число divorum[130] росло и росло, но среди всех двое преимущественно пользовались любовью потомков — Август и Марк Аврелий.

Другое дело — культ живого государя. Положим, на Востоке и он не встречал затруднения, так как был подготовлен культом эллинистических царей (выше, с.238); но то был Восток. В Риме он в этой форме был немыслим; зато тут сам собой напрашивался культ гения правящего императора. Таковой издавна существовал в каждом доме; гений домохозяина был священен для familia (выше, с.288), ему приносились жертвы и им клялись. Так и гений императора занял место рядом с обоими государственными Ларами (выше, с.291); этим дело пока ограничилось. Конечно, если поэтам было угодно называть императора прямо богом, то за это их не карали; но никаких божеских почестей разумные императоры в первые два столетия для себя не требовали. Смута и здесь ускорила развитие; государь стал dominus[131], постоянными эпитетами всего, к нему относящегося, стали sacer и sanctus[132]; наконец, Диоклетиан потребовал, чтобы перед ним падали ниц. Этим ориентализация римской императорской власти была завершена.

Как бы то ни было, а в лице императора и divorum Римская империя получила единый для всех ее народов объект почитания. Важность этого нововведения сказалась с особой силой в римской армии: для нее объединяющий культ был необходим, а другого в наличности не имелось. И вот бюст императора занял место под орлами легионов, и у его алтаря приводили воинов к присяге. Но этот исход, устраняя одно затруднение, создавал другое: в этой армии находились люди — и чем далее, тем их становилось более, — которым их совесть запрещала признавать божественность императора и вообще какого-либо иного бога, кроме Того, которому они поклонялись. Но об этом речь впереди.

§ 16. Восточные культы и синкретизм. Третьей чертой новой религиозности была жажда очищения от грехов и спасения. Вполне новой ее назвать нельзя: она соответствовала старинному мистическому течению, вызвавшему в свое время таинства элевсинской Деметры и орфико-пифагорейские. Но мы видели (с.232), что уже к началу эллинистической эпохи элевсинская Деметра возродилась в Великой Матери богов и в Исиде; пифагореизм возрождается ныне, но о нем будет сказано в связи с религиозной философией. Здесь речь идет о восточных культах — как только что названных, так и других.

Первые времена империи были для них неблагоприятны, особенно для Исиды, богини-покровительницы враждебной императору Клеопатры; все попытки открыть ей Рим кончились неудачей. Тиберий продолжал действовать в духе своего отца, но при Калигуле наступило послабление, и Исиде был воздвигнут храм под самым Римом, на Марсовом поле (Isis Campensis). Дальнейшие успехи Исида сделала в Риме благодаря Домициану и особенно Каракалле, который выстроил ей новый храм, на этот раз уже в самом городе, на Квиринале, и всячески выказывал свою преданность ей.

Еще выгоднее было положение Великой Матери — выгоднее уже тем, что она с 204 года до Р.Х. (выше, с.290) пользовалась неотъемлемым правом гражданства в Риме, ограниченным лишь запретом ее жрецам покидать палатинскую ограду. Этот запрет был снят императором Клавдием, род которого был издревле связан с ее мистериями. А во II веке культ Матери обогатился новым эффектным обрядом очищения, так называемым taurobolium. Очищаемый сходил в яму, поверх которой настилали доски; на этой настилке закалывали быка, так, чтобы его кровь обильной струей стекала в яму и орошала находящегося в ней. Тогда он был in aeternum renatus[133].

Но особенно важными были новые всенародные праздники обеих богинь, нашедшие себе место и в римском календаре. Великой Матери были посвящен весенний праздник, длившийся две недели (15-27 марта). Вся судьба Аттиса изображалась публично в священной драме при множестве участвующих лиц: его нахождение в тростнике реки Сангарии (15 числа, canna intrat), его исступление под роковой сосной (22 числа, arbor intrat), кончившееся его самоизувечением и смертью (24 числа, sanguen, день горя и отчаяния), наконец, его радостное воскрешение любовью Матери (25 числа, hilaria; 26, requetio; 27, lavatio). Исида имела даже два больших праздника, один весенний, посвященный ей как богине мореплавания (5 марта — Navigium Isidis; тут Исида приняла в свой культ carrus navalis дионисической помпы — выше, с. 187, — чтобы затем передать его средневековому «карнавалу»), другой осенний (28 октября — 3 ноября), во всем параллельный весеннему празднику Матери. Расширение значения и действия обоих культов имело последствием и их собственное очищение от чувственных элементов: запросы неофитов — отпущение грехов, «возрождение навеки» и победа над смертью — были серьезны и требовали серьезного к ним отношения. Достаточно прочесть у Апулея вышеупомянутое (с.339) описание весеннего праздника Navigium Isidis (Метаморфозы XI гл. 7 сл.), чтобы убедиться, что эта Исида — уже не та, тайные культы которой полтора века назад давали обильную пищу скандальной хронике великосветского Рима.

Гражданское положение Матери повело к тому, что к ее культу старались присоседиться другие, которые при иных условиях не могли рассчитывать на снисхождение Рима. Их носителями были большей частью солдаты: в силу античной терпимости они, воюя на восточных окраинах, приобщались к тамошним обрядам и впоследствии старались их удержать. Так, войны с Митридатом повели к проникновению в Рим дикого культа каппадокийской богини, названной у римлян Беллоной: ее жрецы в черных плащах и папахах бегали в исступлении по своему храму и мечами наносили друг другу раны, кровью которых они очищения ради окропляли толпу. Этих дервишей римляне, впрочем, не признавали жрецами: они называли их «храмовниками», fanatici (от fanum — «храм»); это слово получило впоследствии значение всякого религиозного исступления и изуверства. Еще важнее было приобщение во II веке парфянского культа Митры (Mithra), развившегося из древнеперсидской дуалистической религии маздаизма (Ahura-Mazda, Ормузд, бог добра, и Angramanju, Ариман, бог зла). Митра был посредником, mesitis, ведшим человечество к высшему богу добра; средством была постоянная война с силами бога зла. Ради этого он организовал своих верных в настоящее воинство с развитой иерархией. Культ совершался в подземных храмах (spelaea) при свете факелов; правился он — в силу отождествления Митры с богом-Солнцем (Mithra Sol Invictus) — в те дни астрологической недели (выше, с.319), которые были посвящены этому светилу — то есть в dies Solis. Неофитов водили через целый ряд ужасов, чтобы испытать их храбрость. Это была настоящая солдатская религия, деятельная и мужественная; она прекрасно дополняла преимущественно женскую религию Матери, и сплошь и рядом в одной и той же семье муж посещал священнодействия Митры, жена — службу Великой Матери.

Признание Митры уготовило путь и сирийским солнечным божествам (Ваалам) — последним, получившим гражданство в Риме до принятия им христианства. Правда, безумная попытка Элагабала подчинить Рим и империю своему эмесскому Ваалу, которого он перевел в столицу мира во всей неопрятной чистоте его сирийской обрядности, вызвала взрыв негодования, который стоил ему жизни[134]; осмотрительнее действовал собиратель империи Аврелиан. Он тоже перевел в Рим Ваала, а именно пальмирского, но дал его культу приемлемые для Рима формы. Так как новый бог был Солнцем, то его главным праздником был день зимнего солнцеворота, 25 декабря (Natalis Solis Invicti); в качестве такового он стал естественным продолжением старых Сатурналий (выше, с.295) и был приобщен к их веселой обрядности.

Все названные божества в одном пункте сходились и в нем же резко отличались от греко-римских: те, подобно республиканским магистратам, имели свои определенные, так сказать, ведомства, — эти, подобно императору, были всеобъемлющи. В Исиде сливались и Гера, и Афродита, и Деметра, и прочие с Великой Матерью включительно; это была просто богиня, к которой одинаково обращались люди всех возрастов и всех профессий. Это повело в III веке к так называемому синкретизму, то есть к смешению божественных естеств; в конце концов на поверхности религиозного мышления остались только два общих божества, те, которые в теологии Юлиана Отступника занимают первое место, — бог-Солнце и богиня-Земля. А так как первый был совокупностью небесных сил, то можно сказать, что в эпоху синкретизма античная религия вернулась к своему изначальному дуализму (выше, с.53). И все же это было не то же: элемент природы еще чувствовался, но был оттеснен на задний план этическим и эсхатологическим элементами.

Вместе с религиозностью развивалось и крепло суеверие, и притом не в одних только народных массах. Исида привела с собой множество магических практик, в которых ее родной народ был всегда очень силен; от иудеев эпохи прозелитизма (выше, с.238) античное человечество унаследовало их разветвленную ангелологию и демонологию с Велиаром (сатаной) во главе, из которой со временем развилась могучая в Средние века каббалистика (с «печатью Соломона»); сюда же была примешана и греческая демонология, и некромантия, и астрология. Получилось нечто щемящее и внушительное, обнимающее все народное сознание от философских верхов до простонародных талисманов и амулетов, Исида как «Дева Мира» (Kore Kosmu), управляющая демонами в подлунном пространстве, получившая от первого надлунного планетного духа Гермеса (Меркурия) за свою любовь в дар магию или химию, которой она учит посвященных... Страшно становилось в этом кругу, и все же это было еще сравнительно невинное начало: из этой отравленной чаши человечество пило в течение всего Средневековья, пока лучи Возрождения не рассеяли этого кошмара.

§ 17. Религиозная философия. Философия эпохи империи была либо этической, либо религиозной; вначале преобладает первая, затем перевес получает вторая. О той речь была выше (с.322); здесь будет сказано об этой.

На пороге нашего периода стоит спекуляция александрийского иудея Филона с его замечательной попыткой слить стоическую и платоническую философию с ветхозаветной религией; его метод при этом — аллегорическое толкование, издавна применявшееся к Гомеру (выше, с.183). В результате Филон получает представление о мире как о совокупности наслоенных друг на друга стихий с эфиром поверх всех. Над эфирными сферами царит божество, создавшее идеи как первообраз видимого мира и как свое первотворение — Логоса, посредника между божеством и человечеством. Отвергнутая правоверными иудеями по миновании эпохи прозелитизма, философия Филона оказала сильное влияние и на христианскую, и на позднейшую античную философию.

Одновременно начинается и возрождение философии полулегендарного Пифагора, которая вследствие своей характерной астрономической примеси шла навстречу астрологическим симпатиям времени. Этот неопифагореизм имеет своим самым славным представителем чудодея I века Аполлония Тианского. Бог есть единица; от него вечная часть нашей души. Под ним планетные божества вплоть до Луны, владычицы демонов подлунного пространства. Они — посредники между богом и людьми; с ними возможно общение, отсюда ведовство, очищения и особенно магия. В ней сила этого направления; совершенный человек — это тот, который умеет творить чудеса. Возникнув в I веке, неопифагореизм расцветает во II и особенно в III веках при Северах; затем он продолжается отчасти в тайных масонских ложах, перешедших и в Средневековье, отчасти же в последней крупной философии античности — неоплатонизме. Его творцом был Аммоний Александрийский (начало III века); сам он ничего не писал, но имел двух великих учеников, христианина Оригена (выше, с.338) и язычника Плотина. Последний для нас в своих многочисленных, хотя и необъемистых трактатах, соединенных в «эннеады» (девятки), — самый чистый источник неоплатоновского учения, в котором старая платоническая основа проникнута мистическим духом северовской эпохи.

Луч света, постепенно тонущий во мраке — вот символ неоплатонизма. Его источник — бог, он же и высшее благо. От него исходит путем эманации (но не субстанциальной, а каузальной) — разум, мыслящий и бога и самого себя как мыслимый мир с имманентными в нем идеями. От него, в свою очередь, исходит душа в качестве и мировой, и индивидуальных душ. Душа стоит на рубеже между мыслимым и чувственным миром, создавая этот последний из образуемой ею материи согласно имманентным в разуме идеям. Будучи отторгнута от своей небесной родины и погружена в материю, душа познавшего себя человека стремится вернуться к предвечному разуму; это вознесение души осуществится вполне после смерти. Для своего воплощения она должна была пройти через все семь планетных сфер, причем каждая наделила ее греховной склонностью: Сатурн — ленью, Юпитер — гордостью, Марс — гневом, Венера — любострастней, Меркурий — алчностью, Солнце — обжорством, Луна — завистью; благо ей, если она, возносясь, сможет возвратить каждый из этих смертных грехов «неиспользованным» его дарователю! Тогда она, вознесенная, вступит в пределы «огдоады» (восьмого неба) и найдет свой покой в предвечном разуме. Но уже при жизни она может подготовить себя к этому окончательному вознесению путем отрешения от чувственности (аскеза) и напряжения всех своих помыслов к предварению вечного блаженства в единении с творцом, то есть путем экстаза. Неоплатонизм — настоящая школа экстаза. Его не достигнешь спором и речью — тут неоплатонизм изменил своему источнику; не logos, как у Платона, а проникновенное молчание (sige noera) — богиня неоплатоников.

§ 18. Христианство рассматривается здесь исключительно в своих отношениях к язычеству. Зародившись в самом начале нашего периода в далекой Галилее и перекинувшись, благодаря апостолам, в прозелитские общины рассеяния (выше, с.238), оно в течение первых трех веков отчасти укрепляло свое положение и как учение в борьбе с ересями (особенно гностическими[135]), и административно как церковь, отчасти же отстаивало и расширяло круг своих приверженцев среди окружающего его со всех сторон языческого моря. Эта борьба с язычеством была отмечена с христианской стороны литературной самозащитой (так называемой апологетикой, о которой см. выше, с.338), с языческой — отчасти литературными же нападками, но главным образом административными воздействиями. Первые три века в истории христианства представляют собой эру гонений.

На первый взгляд может показаться странным, что Рим при своей терпимости к другим религиям, не изменившей ему даже по отношению к каппадокийской Беллоне с ее «фанатиками», тем не менее мог начать гонение именно на христианство. Следующие факты могут до некоторой степени объяснить — хотя, конечно, не оправдать — эту несправедливость.

1. В христианских общинах, особенно первого века, были очень живы эсхатологические чаяния предстоящего светопреставления. Правда, имелись они и у язычников; но в то время как те его боялись, христиане его желали, так как с ним были связаны надежды на второе пришествие и царствие Божие. Это навлекло на них упреки в odium generis humani[136]. По-видимому, этим обстоятельством и воспользовался Нерон для того, чтобы после большого пожара в Риме в 64 году, уничтожившего десять из его четырнадцати частей, обратить гнев бездомного населения на христиан как на виновников этого бедствия, — что и было «первым гонением». Мы должны тут выражаться осторожно, так как рассказ нашего главного свидетеля Тацита (Тац. Ан. XV, 44) и слишком краток и недостаточно ясен.

2. Христианство было несовместимо с поклонением другим богам, а следовательно, и с культом императоров. Положим, то же самое относится и к иудейству; но иудейство было ограничено небольшим народом, которому Рим вследствие его неисправимого упорства оказывал снисхождение, между тем как христианство вербовало себе приверженцев среди всего населения империи. Особенно строгим в проведении культа императоров был Домициан; при нем поэтому дело дошло до столкновения, и принадлежность к христианской общине была объявлена преступлением, которое можно было понимать и как sacrilegium[137], и как crimen (laesae) majestatis[138]. На этой почве и происходили отныне гонения, как при самом Домициане, так и при его преемниках, особенно Траяне и Марке Аврелии. Все же это были гонения против отдельных личностей.

3. Положение дел изменилось при императоре Деции (249-251 годы). К его времени успела развиться и окрепнуть христианская церковь как своего рода государство в государстве с собственной магистратурой, администрацией, судом и т.д.; когда поэтому в 248 году при императоре Филиппе Аравитянине было отпраздновано тысячелетие Рима, разница между обоими государствами стала особенно очевидна; это повело сначала к погрому, а в следующем году и к систематическому гонению по указу императора. Но это гонение, в отличие от прежних, было обращено против христианской церкви как таковой, главным образом, против ее «магистратуры», то есть клира. Скорая смерть императора положила ему конец; оно возобновилось, однако, в той же форме при Валериане, Аврелиане и с особой силой — при Диоклетиане. Это испытание было, однако, последним.

В смутах, разыгравшихся после отречения этого императора, невозможность дальнейшего продолжения вражды стала еще более очевидна. Слишком велико было число последователей Христа, слишком глубоко проникла их религия во все органы империи; ее искоренение было равносильно ампутации сердца у живого человека. Не одним только символом, а реальной действительностью было видение Константина — «сим победиши!» — поведшее к тому, что мировое государство, объединенное физически под властью императора, объединилось и духовно под сенью креста[139].

Г. Христианская империя