Действительно, Сильфида – легкая, воздушная, порхающая – абсолютно свободна. В первом акте Джеймса тянет к ней именно потому, что она неподвластна условностям светской жизни, из которых он отчаянно хочет вырваться. Эффи, наоборот, – олицетворение доброй буржуазной женщины, преданной семье и дому. С ней Джеймс мог бы остепениться. Этого он, естественно, не хочет и во втором акте появляется в диком лесу, где обитают сильфиды, – уединенном личном пространстве, воображаемом раю природы, полном порхающих сильфид, которые (с помощью проволоки) парят над сценой, опускаясь при желании на цветы и деревья. В сцене в лесу Тальони танцует с непредсказуемой спонтанностью и непосредственностью, ее стремительные пробежки и па – бунт против предписанных норм или твердо установленного музыкального рисунка. Верная своей природе до саморазрушения, она лелеет свою свободу и остерегается социального принуждения. Она вся такая же, как ее танец, – порхающая и недосягаемая: ее свобода – условие ее существования20.
Порхая по сцене, Тальони казалась эфемерной и легкой, будто избавилась от суеты этого мира. Чтобы произвести этот возвышенный или фантастический эффект, она не пренебрегала силой притяжения или собственным физическим телом, наоборот, стоять (или порхать) на пальцах – значит, направить вес тела вниз, в пол, с еще большей силой, создавая иллюзию легкости. Кончики ее пальцев были сравнимы с сегодняшними туфлями на шпильках, доведенными до крайности: весь вес тела был сосредоточен на острие, создавая впечатление, будто тело парит или возносится вверх. Идея заключалась в том, чтобы не отрываться от пола, а скользить по нему, намекая на то, что танцовщица принадлежит как миру людей, так и неземному миру и может навечно зависнуть между ними. Таким образом, танец строился на парадоксе – весомой невесомости и мышечной одухотворенности, – что позволяло Тальони выглядеть земной и одновременно как бы пребывать в иных мирах.
Шотландская обстановка придавала постановке романтического пафоса: в воображении французов начала XIX века жители Страны гор представали гордым народом, восставшим против деспотии Англии, чтобы вернуть себе свою национальную самобытность. Древние кельтские сочинения Оссиана (предполагаемого шотландского Гомера) были переведены и вызывали восхищение. Лишь позже выяснится, что Оссиан и вся вызвавшая его к жизни кельтская культурная традиция Страны гор столь же эфемерны, как и духи, населявшие «Сильфиду»: традиция была выдумана шотландцами на пустом месте, как культурное оружие в борьбе против Англии. Однако в то время сэр Вальтер Скотт был фанатично предан идее, а когда Наполеон был разбит при Ватерлоо и Париж был оккупирован, солдаты шотландского полка (недолго участвовавших в войне) прошли маршем в килтах по городским бульварам. Их героизм и яркая форма покорили воображение парижан, романы Скотта были переведены, стали знамениты и читались запоем. Таким образом, Джеймс в «Сильфиде» представал фигурой в духе Оссиана: обычным человеком и поэтом, ищущим возвышенные идеалы в легендарных лесах Шотландии.
У образа Сильфиды другое происхождение. Ее придумали не Нури, Нодье или Тальони: сильфиды – давнее наследие оккультных суеверий и магии, часть волшебного мира, что вдохновлял балетмейстеров, начиная как минимум с XVI и XVII веков. Это была устная народная традиция, но в конце XVII века французский аббат (и оккультист) Монфокон де Виллар написал книгу, в которой подробно описал некоторые из широко распространенных верований. Весь мир, говорил он, делится на четыре основных элемента – воздух, земля, вода и огонь, – и каждому элементу соответствуют их «гении»: сильфы, гномы, ундины и саламандры. Сильфы и сильфиды, отмечал он, состоят из чистых атомов воздуха, и они смертны: составляющие их частицы могут разлагаться. Они ниже ангелов по рангу, но выше человека; враги дьявола, они служат Богу. Александр Поуп опирался на его работу, когда писал о сильфах в «Похищении локона» (1712), и позже эта поэма стала предлогом для балета в Париже.
Во Франции конца XVIII века оккультное мышление подобного рода было взято на вооружение писателями анти-Просвещения и иллюминатами – теми, кто действительно верил в ангелов, духов, чертов (и сильфов). Однако сильфы и сильфиды были не просто воздушными и ангелоподобными: по некоторым представлениям, это были сексуальные создания, являвшиеся, чтобы «подарить высшее наслаждение», при этом, как ни парадоксально, их также считали вполне целомудренными (вопрос, могла ли женщина от них забеременеть, остается открытым). После революции привлекательность сильфов и сильфид не ослабла. Наоборот, в начале XIX столетия Виктор Гюго и Александр Дюма-отец, среди прочих, писали о них поэмы, и популярный бард Пьер-Жан де Беранже написал песню «Сильфида» на мотив Je ne sais plus ce que je veux («Я сам не знаю, чего хочу»). Нодье, Готье, Гейне, Гофман и другие были увлечены этим «невидимым народом» волшебных существ21.
Впрочем, самые показательные описания сильфид принадлежат перу Франсуа-Рене Шатобриана (1786–1848) – дуайена раннего французского романтизма и яркой фигуры в литературной и политической жизни Франции. Родившийся в обедневшей дворянской семье в Бретани, Шатобриан, как и Нодье, повзрослел во времена разрушения и насилия, принесенных революцией. Ему едва исполнился 21 год, когда разразилась революция, и он был глубоко потрясен как ее «гигантским замыслом», так и ее страшной жестокостью и террором. Опустошенный, пережив крах всего, что было ему близко, одно время Шатобриан служил в войсках за пределами Франции, а потом уехал в Лондон. Глубоко разочарованный в просвещенческом рационализме, «полный страсти» (как он отмечал) и встревоженный возрастающим чувством тоски, он с головой погрузился в идею того, что доабсолютистское христианство и средневековое прошлое могли бы вдохнуть новую жизнь в политику и открыть путь к безграничной духовности, к которой он так стремился.
Шатобриан обратился к мистерии готического искусства. Развалины, необъятная природа, мечты и «преувеличенная любовь к одиночеству» стали основными темами в его жизни и творчестве: «Воображение богато, всеохватно, полно чудес, а бытие бедно, сухо, лишено иллюзий. Мы, полные любви, живем в пустом мире». В надежде объединить свободы революции 1789 года и духовные силы легендарного прошлого, в годы реставрации Бурбонов Шатобриан служил монархии и был невероятно огорчен ее провалом и падением. После революции 1830 года он оставил общественную жизнь и писал в уединении, иногда уезжая за границу22.
В 1832 году он вернулся к своим мемуарам, которые начал в первые годы столетия; его посещают отчаянные мысли о суициде, он пишет о близком к безумию смятении, о любви, своих потрясениях и восторгах. Его печальные раздумья несли отпечаток страстных встреч с воображаемой женщиной («фантомом любви») и сдерживаемого желания. Она появилась еще в первых вариантах мемуаров, но в 1832 году он писал о ней с вновь разгоревшейся страстью. В том же году Шатобриан был на премьере «Сильфиды» в Парижской опере и был глубоко тронут искусством Тальони. С тех пор его фантом получил имя – Сильфида23.
Его Сильфида, как он уверял, впервые явилась в «безумные годы» его юности, когда он долгими часами бродил в одиночестве по семейному средневековому замку Комбург, в окружении темных лесов и захватывающих дух видов. Она постоянно присутствовала в его жизни, его существование было пронизано ее неизменным волнующим присутствием; она «состояла из черт всех женщин», которыми он восхищался, и он все время «ретушировал» ее облик на свой вкус, то добавляя ей глаза деревенской девушки, то придавая грации Пресвятой Девы или элегантности гранд-дам с картин былых времен монархического величия. Этот невидимый «шедевр женщины», столь схожий с утраченными мирами, о которых сожалел Шатобриан, сопровождал его на протяжении всей жизни. Однако образ Сильфиды не был утешительным, скорее она была «колдуньей» или «элегантным демоном», который вводил его в неистовство безудержной фантазии и желания24.
Например, однажды вечером в Комбурге он вызвал ее и последовал за ней в заоблачные выси: «Закутанный в ее кудри и развевающиеся одежды, я по воле ураганов качал верхушки деревьев, колебал гребни гор или вихрем кружился над морями. Погружаясь в пространство, нисходя с трона Божьего к вратам бездны, я силою моей любви правил мирами»[26]. Выбравшись из этого близкого к трансу состояния, он впал в тоску: Сильфида не реальна, а он никогда не отринет свое «вульгарное» существование. Он вернулся домой к ужину – с всклокоченными волосами, в пропитанной потом рубашке, с мокрым от дождя лицом – и как чужой сел за общий стол в состоянии, близком к помешательству, не в силах выносить пропасть между восхитительной Сильфидой и бесстрастным, безэмоциональным, домашним миром замка. В других случаях влюбленные отправлялись в воображаемое путешествие к берегам Нила, в горы Индии или иные экзотические места. Выдуманная им Сильфида была одновременно язычницей и христианкой, любовницей и девственницей. «Ева невинная и Ева падшая, ведунья, вселявшая в меня безумие, она была средоточием тайн и страсти; я возводил ее на алтарь и поклонялся ей»[27].
Впрочем, она была (хотя бы отчасти) вполне реальной: Шатобриан скопировал ее черты с Жюли Рекамье (1777–1849), с которой у него в 1817 году начался всепоглощающий роман, длившийся вплоть до его смерти в 1848 году. Жюли родилась в буржуазной среде, воспитывалась в монастыре и во время Террора вышла замуж за любовника своей матери, богача Рекамье. Прекрасная и отчужденная, она всегда носила простое платье в греческом стиле и узкую ленту на голове – Сент-Бёв называл ее «белой загадкой». Ее, хозяйку блестящего литературного салона, уважали за эти шившиеся на заказ «античные» наряды, служившие выражением скромности и благочестия. Она была «женщиной в белом» и (вполне сознательно) произведением искусства; ее часто изображали художники, пытавшиеся «схватить» ее загадку в живописи или скульптуре