История безумия в Классическую эпоху — страница 53 из 147

[15]. Этим двум формам опыта в точности соответствуют две формы безумия: insania, “каковая понимается весьма широко”, особенно “когда в нее включают глупость”, и fиror, болезнь более серьезная, которая известна в римском праве со времен законов двенадцати таблиц. Insania никогда не может поразить мудреца, ибо она противоположна разумности; напротив, furor, телесное и душевное потрясение, которое может быть определено благодаря познавательной деятельности разума, всегда может внести расстройство в ум философа[16]. Таким образом, в латинской традиции существует безумие в сфере разумного и безумие в сфере рационального, и совместить их не удалось даже цицероновскому морализму[17].

Но вот в XVIII в. перспектива несколько смещается, и благодаря этому структуры разумного и структуры рационального, проникая друг в друга, образуют настолько плотную ткань, что их еще долго будет невозможно разделить. Постепенно они составили упорядоченное единство — одно-единственное безумие, воспринимаемое теперь в своей целостности, противопоставленной разумному, и в том своем содержании, какое оно привносит в рациональное. Безумец — воплощение чистого различия, чужой par excellence, “другой”, обладающий двоякой властью и силой, — безумец, отступая назад, благодаря самому этому движению предстанет объектом рационального анализа, объектом, во всей своей полноте доступным для познания и для уверенного восприятия; и первая его ипостась будет существовать ровно в той мере, в какой существует вторая. Начиная с первой половины XVIII в. — периода, который тем самым приобретает решающее значение в истории неразумия, — негативность безумца с точки зрения морали и позитивность его черт, поддающихся познанию, сливаются воедино: дистанция критического и патетического отрицания, непризнания, пустота как отличительный признак — все это становится пространством, в котором мало-помалу проявляются характерные черты, складывающиеся в рисунок некоей позитивной истины. Судя по всему, именно этот ход вещей скрывается за загадочным определением безумия, приведенным в “Энциклопедии”: “Уклоняться от разума неосознанно, по недостатку мысли, значит быть слабоумным', уклоняться от разума сознательно, будучи рабом неистовой страсти, значит быть слабовольным; но уклоняться от него, сохраняя полное к нему доверие и пребывая в твердом убеждении, что следуешь ему, — вот что, по-моему, называется быть безумным[18].

Странное определение: сухое и, казалось бы, недалеко отстоящее от вековой морально-философской традиции. И все же в нем в значительной мере обнаруживает себя весь ход нового осмысления безумия: определение через негативный характер безумия, порывающего с разумом (безумие — всегда дистанция по отношению к разуму, выверенная и вымеренная пустота), и определение через всю полноту характеристик и черт, восстанавливающих вновь, в позитивной форме, связи с разумом (доверие и убежденность, та система взглядов, в которой различие между безумием и разумом является одновременно и их сходством, в которой их противоположность снимается сама собой, принимая форму иллюзорной верности, а пустота заполняется целой совокупностью признаков-видимостей, но видимостей самого разума) — эти определения накладываются друга на друга и насильственно совмещаются. Тем самым простое и давнее противодействие сил разума и сил умопомешательства вытесняется отныне противодействием более сложным и не столь явственным; безумие есть отсутствие разума, но отсутствие, принимающее позитивную форму — форму почти подобия, форму сходства, доходящего почти до неразличимости, но неспособного кого-либо обмануть. Безумец уклоняется от разума, но прибегает при этом к образам, взглядам, рассуждениям, которые в том же виде мы обнаруживаем и у человека разумного. Таким образом, безумец может быть безумным не сам по себе, но лишь в глазах кого-то третьего, единственно способного отличить собственно разум от его имитации.

Итак, в восприятии безумца, выработанном XVIII веком, неразрывно связано наиболее позитивное и наиболее негативное его содержание. Его позитивное начало — не что иное, как разум, пусть и в искаженном обличье; негативным же является тот факт, что безумие — это всего лишь ничтожное подобие разума. Безумие есть разум плюс малая толика негативности; нет ничего более близкого к разуму и ничего более отличного от него; это разум, помеченный несмываемой надписью: Неразумие.

Подведем итог нашим рассуждениям. Мы установили, что фигура безумца наглядна и очевидна; но что означает эта очевидность на фоне парадоксального отсутствия безумия? Не что иное, как присутствие рядом с ним, в непосредственной близости, разума, которым исполнено все, что есть позитивного в безумце, чье очевидное безумие есть лишь помета, оставленная на разуме, но не привносящая в него в конечном счете никакого постороннего ему и позитивного элемента.

А что означает взаимопроникновение структур рационального и структур разумного? Разум одним своим движением, характеризующим восприятие безумия в классическую эпоху, признает непосредственную негативность, т. е. неразумие безумца, и в то же время узнает сам себя в рациональном содержании всякого безумия. Он признает себя содержанием, природой, дискурсом и в конечном счете разумным основанием безумия, но при этом он служит мерой того непреодолимого расстояния, какое пролегает между разумом и разумом безумца. В этом смысле безумец может быть всецело привязан к разуму и подчинен ему, ибо именно разум втайне обитает в нем; но разум никогда не допускает его в свои пределы, он властвует над безумцем только извне, как над объектом. Этот статус объекта, который в дальнейшем будет положен в основу позитивной науки о безумии, включен в рассматриваемую нами перцептивную структуру с момента ее возникновения, заложен в том самом движении разума, которым он признает рациональность содержания и разоблачает все то неразумное, что содержится во внешнем проявлении содержания.

В этом и состоит первый, самый поверхностный парадокс неразумия: его непосредственное противостояние разуму не может иметь своим содержанием ничего, кроме самого разума.


* * *

Непререкаемая очевидность факта: “Этот человек — безумец” ни в коей мере не опирается на теоретическое осмысление сущности безумия.

Но и наоборот: когда мысль классической эпохи задается вопросом, что же такое безумие, она обращается в поисках ответа не к безумцам как таковым, а к представлению о болезни вообще. Ответ на вопрос: “Так что же такое безумие?” вытекает из анализа болезни, и конкретно существующему безумцу не приходится говорить о самом себе. В XVIII в. безумец подлежит восприятию, но безумие — дедукции. Причем в безумце воспринимается не безумие, а одновременное присутствие неразрывно связанных разума и не-разума. Осмысляя же безумие, XVIII век исходит прежде всего не из опыта отдельных безумцев в их множественности и разнообразии, а из внутренне логичной и принадлежащей природе области, из пространства рационального.

Поскольку для мысли классической эпохи зло есть понятие, тяготеющее к чисто негативному определению (через конечность, ограниченность, недостаток чего-либо), общее представление о болезни оказывается в поле двойного притяжения: с одной стороны, болезнь в тенденции также рассматривается как явление негативное (отсюда стремление избегать таких понятий, как “болезнетворные субстанции”); но с другой — она тяготеет к отделению от метафизики нездоровья, ничего не дающей для понимания болезни в ее реальности, позитивности, полноте (отсюда стремление исключить из медицинской мысли такие понятия, как “болезни, происходящие от недостатка”, или “от лишенности чего-либо”).

Платер, создавая в начале XVII в. свою таблицу болезней, отводил в ней значительное место болезням негативным, происходящим от неправильных родов, нарушения потоотделения, от аномалий при зачатии и от недостатка жизненных сил[19]. Однако, как заметит впоследствии Соваж, недостаток чего-либо не может быть ни истиной, ни сущностью болезни, ни даже ее природой в собственном смысле слова: “Действительно, отсутствие некоторых отправлений организма нередко вызывает болезни, но из этого не следует, что болезнью следует именовать само это отсутствие”[20]. Причин тому две: во-первых, лишенность есть принцип не порядка, но беспорядка, причем беспорядка бесконечного, ибо место его — в постоянно открытом и постоянно меняющемся пространстве отрицаний, а отрицания не множественны, как реальные вещи, а неисчислимы, как логические возможности: “Когда бы роды устанавливались подобным образом, само их число возросло бы до бесконечности”[21]. Больше того: парадоксальным образом болезни, множась, перестали бы отличаться друг от друга, ибо если сущность болезни состоит в отсутствии чего-либо, то отсутствие, лишенное какой бы то ни было позитивности, не может придать ей никакого своеобразия; воздействие его на любые функции одинаково — это своего рода пустой, лишенный всякого содержания логический акт. Болезнь в этом случае становится чистым безразличием отрицания, накладывающегося на все богатство и разнообразие природы: “Недостаток и лишенность нимало не положительны, но и нисколько не запечатлевают в уме представления о болезни”[22]. Следовательно, чтобы болезнь получила свое особое содержание, мы должны обратиться к реальным, положительным и поддающимся наблюдению феноменам, в которых она выражается: “Определение болезни есть перечисление симптомов, позволяющих узнать, к какому роду и виду она принадлежит и чем отличается от всех остальных”