Но мертвый шепот в моей отупевшей и забитой голове сказал мне правду: этого никогда не случится, и если я люблю его, если меня это заботит, я обязана это сделать, я должна продолжить.
– Хорошо, – сказала я все тем же фальшиво-спокойным тоном, – хорошо, я понимаю ты… ты не хочешь говорить… обо всем этом, но пожалуйста, выслушай, просто выслушай… Это должно остаться между нами, мы Должны… никто не должен узнать, хорошо? Мы не можем никому рассказать, мы не можем… даже… Если мы это сделаем, нас за это… Обыватели, Микки, считают байкеров выродками, они скажут, это все из-за наркотиков, нас посадят, меня посадят, и, конечно, я это заслужила, но ты, ты – нет, ох, Микки, тебя обвинят, потому что ты парень, никто не поверит, что это я, ты ведь знаешь, тебя посадят за решетку, а это не твоя вина, я знаю, но полиция… Мы не можем рассказать, милый, мы не можем. Никогда, никогда. Микки, я знаю, это… я знаю, с нами все кончено, я знаю это, я не… я не виню тебя, понимаешь? Это целиком моя вина, не твоя, но понимаешь, ты должен мне обещать, любимый, просто пообещай, что ты никогда никому не скажешь, и я не скажу, клянусь. Я буду защищать тебя, я… я не хочу, чтобы ты страдал из-за того, что я натворила, я не… Если кто-то будет спрашивать, если полиция, если кто-нибудь спросит, то мы скажем – да, мы ездили за наркотой, около одиннадцати вечера, мы взяли ее и уехали. Точка. Все. Ничего больше, ничего… Ничего такого, только это. И мы скажем, только если кто-нибудь спросит, только если нас спросят. Мы видели его, купили дозу и уехали. Больше ничего. Микки, поклянись, поклянись мне…
Мои руки, ноги, все тело тряслось, рот онемел, я едва выговаривала слова, которые извергались из меня, клейкие, перемешанные со слезами. Скажи что-нибудь, беззвучно умоляла я, черт возьми, скажи что-нибудь, ох, Микки…
Он уставился в пространство, безмолвный, точно восковая копия самого себя. Секунды тянулись, как ириска. Минуты ли прошли в этой затхлой безвоздушной комнате, где весь кислород сожрала дерьмовая газовая горелка, или прошли часы?
Я хотела было заговорить снова, но тут он произнес:
– Да, о'кей.
Это больше походило на вздох, дуновение, долетевшее из дальней дали, словно кто-то другой, давно умерший, заговорил его губами.
Он так и не посмотрел на меня. Я опустила голову на колени и рыдала, пока не перехватило дыхание.
Три месяца спустя я вернулась домой из города, нагруженная покупками, а он ушел, он забрал свои вещи, «Голубую леди» и наши сбережения из строительного кооператива.
Ни записки. Ни телефонного звонка. Ни письма. В этом не было нужды, я сразу же разузнала, куда он уехал. Он направился в Бристоль, в новое отделение «Свиты Дьявола», которое открыл Сэммо, переехавший туда год назад. Несколько недель спустя я встретила в городе Кохиса, и он мне проговорился, но это лишь подтвердило то, что я уже знала.
Я осталась одна.
Глава восемнадцатая
Я чувствовала себя как букашка в банке: совершенно одна в своей стеклянной тюрьме, я в панике смотрела сквозь мутные стены на искаженную людскую толпу, снующую снаружи. Я слышала, как голоса то приближаются, то удаляются, но почти не понимала, о чем они говорят. Микки ушел, но даже если бы он остался со мной, мне бы все равно пришлось одной нести бремя содеянного. Я ходила на работу в «Моррисонс», где раскладывала товары по полкам, чтобы свести концы с концами, пыталась справиться с такими простыми вещами, как поесть, оплатить счета, помыться, причесать свои жалкие волосы, которые больше не сияли как вороново крыло, а бессильно висели сальным конским хвостом.
И заснуть. Это было хуже всего. Я старалась бодрствовать как можно дольше, потому что сны… Я просыпалась с криком, задыхаясь от соплей и слез, сердце колотилось от страха, простыни были мокрыми от пота. Иногда охватывал страх: казалось, я умираю, действительно умираю, совершенно одна – в ледяной, как холодильник, квартире. Я не могу описать ужас этих снов; иногда я слышу, как люди рассуждают о том или ином фильме ужасов, и думаю про себя: вам бы увидеть мои сны, вы бы тогда заткнулись и не рассказывали, какие страсти видели на ДВД, который взяли напрокат вчера вечером.
И некому было меня утешить, ничей успокаивающий голос не помогал мне бороться со страхами. Микки ушел.
По крайней мере, пока он оставался в квартире, я знала, что рядом есть еще кто-то, и я не одна, даже если он старался приходить как можно позже. Когда он ушел, мне показалось, что меня похоронили заживо. Вокруг были люди, но между мной и ими выросла неодолимая преграда. В конце концов, я была убийцей, а они – нормальными людьми. Я знала то, чего им никогда не узнать, я сделала то, чего они никогда не сделают, я была – другой. Действительно другой, не просто неприспособленной маленькой девочкой, которая не может вписаться в окружающий мир, но взрослой женщиной, которая шагнула за жуткие врата в какой-то кипящий кровавый ад.
Я отрезала волосы. Как монахини бреют голову, уходя в монастырь, так я изменила свою жизнь, и теперь все это дерьмо вроде волос, макияжа или диет больше не имели никакого значения. Я переехала из нашей квартиры в дешевые трущобы в Западном Боулинге. Я ничего не взяла с собой, только самое необходимое. Я хотела избавиться от всего лишнего, у меня и без того было достаточно груза.
Как бы то ни было, я подстриглась «ежиком», очень коротко. Впервые в жизни у меня были короткие волосы. Естественно, все решили, это из-за того, что мой брак «распался». Эта фраза – точно старый автомобиль или что-то в этом роде. Мама увидела меня, когда я из чувства долга зашла к ней в воскресенье, и пришла в ярость, в то время как Лиз скребла шею, как старая индюшка, уставившись в свою чашку с чаем. Затем мама сказала, что больше я ее уже ничем не удивлю, но почему, ах, почему, я должна была уничтожить единственное сокровище, которое мне от нее досталось. Не следует распускаться из-за того, что я не смогла удержать мужа, они с Лиз убедили себя, что он сбежал с другой женщиной, ведь Все Мужчины Одинаковы; погляди на себя, где твоя гордость? Лиз втягивала щеки и смотрела в потолок. Я знала, что, когда я уйду, они с мамой весь день будут перемывать мне кости. Напряжение в голове нарастало. Джен попыталась защитить меня, как всегда, сказав, что короткая стрижка в моде в этом сезоне, все звезды подстриглись и в журнале «Вог»… Но мама сказала, что я буду выглядеть пугалом в платье подружки невесты с этой кошмарной головой, почему я никогда не думаю ни о ком, кроме себя?
Вот почему я не была подружкой невесты на свадьбе моей сестры. На самом деле, я вообще не была на свадьбе сестры. Я послала мать подальше. Именно так. Отъебись, мама, отъебись и оставь меня в покое, я больше не могу это выносить, да, и ты, Лиз, да-да, ты, злоебучая старая ведьма. Я тебе не нужна, мама? Я – твой позор? Что ж, пошла ты на хуй, ты мне тоже не нужна.
А затем я нанесла последний удар. Неудивительно, что папочка съебался, совершенно неудивительно, – ты кого хочешь достанешь. Его все это достало и меня, блядь, тоже. Прости, Джен, прости, но я не могу, не могу, не могу…
Мама не разговаривала со мной пять лет. Лиз, кажется, тоже. Если мы встречались, она смотрела мимо, страдальчески кривясь. В итоге трещину между мной и мамой залатала Джен, она не выносила ссор. Но свадьбу я пропустила. К счастью, мое платье подошло Адель, сослуживице Джен, так что, когда моя сестрица вплыла в придел Святого Стефана, ее шлейф несли: лишенная подбородка и груди, безобразная сестра Эрика, Ирен, и Адель, которая, накрашенная и причесанная, куда больше походила на сестру Джен, чем я. Одинаковые глазированные блондинки. Куда уместнее, куда эстетичнее. Но я правда жалела, что не видела Джен во всей красе; разумеется, я видела фотографии, белый с золотом бархатистый альбом с металлической пластинкой на обложке, с гравировкой «Заветные воспоминания»; альбом был перевязан лентой с кисточками.
Но когда я в тот вечер покинула мамин дом, спотыкаясь, ослепшая от гнева и боли, я почувствовала себя лисицей, которая отгрызает себе ногу, чтобы убежать из капкана, я перерезала последнюю нить, соединявшую меня с семьей, с моим невинным прошлым. Теперь была лишь жизнь, начавшаяся со смерти Терри, и будущее казалось невыносимым. Плывя по течению, в полном одиночестве, я начала погружаться в беспросветную депрессию. В этом была какая-то извращенная логика; в конце концов, я не заслуживала счастья после того, что сделала, так ведь? Я предвидела годы безнадежного отчаяния, протянувшиеся передо мной хмурой, безрадостной дорогой; они станут искуплением не только за убийство, но и за то, что я сделала с Микки и моей семьей. С разбитым сердцем, нищая, без профессии, без близких друзей, теперь я уже не была частью «Свиты Дьявола», я не видела ничего, кроме своей ужасной вины и отвращения к себе. Я воображала, как умираю во сне; кому я нужна? Никому. Кто будет меня оплакивать? Может быть, мама и Джен – недолго, но больше никто, да к тому же их двое, они вместе. Я была крохотной капелькой в безбрежном океане бормочущего человечества… Какая разница, буду я жить или умру?
Дни перетекали один в другой, в календаре выделялись лишь кошмарные одинокие выходные. Когда складывалось, я оставалась работать сверхурочно, как автомат, чтобы избежать субботы и воскресенья, цепенея от тупой монотонной работы и бесконечной повторяющейся «легкой музыки» из динамиков. До сих пор, когда слышу «Остановись во имя любви»,[49] на меня накатывает тоска, словно призрачная волна уносит меня в прошлое.
В итоге именно Джас вернула меня в мир живых. Джас, которую я с холодной дрожью выбросила из головы. После того судьбоносного дня, когда мать Терри объявила его пропавшим без вести, Джас все названивала и названивала мне, умоляя повидаться и поговорить. Я продолжала от нее отделываться. При мысли о том, что я увижу ее и Натти, у меня сжимался желудок. Но я недооценивала ее иррациональную привязанность ко мне – она была убеждена, что я помогу ей все уладить, потому что я «ужасно умная», и слепо обожала того, кому однажды отдала свое сердце.