Идеал свободы
«Баня, вино и Венера истощают тело, но именно это и есть настоящая жизнь» — гласила пословица. В Спарте — не где-нибудь, а именно в Спарте — была найдена эпитафия, комментирующая эротический барельеф на надгробии (а были и такие):
Вот что должно зваться храмом,
Вот к мистериям твой путь,
Вот что должен делать смертный,
Жизни увидав предел.
Для всего было свое время, и удовольствие имело не меньше прав, чем добродетель. Для наглядности достаточно сказать, что римляне любили изображать Геракла в моменты слабости: склонившимся над пряжей у ног своей госпожи, Омфалы, или же охмелевшего от вина, едва держащегося на ногах, с блуждающим взглядом и блаженным выражением лица.
Вежливость считалась правилом хорошего тона. Воспитанный человек (pepaideumenos), если он по определению благороден и знатен, должен вести себя с равными без услужливой почтительности, но и без особой заносчивости. Уважение к другим должно проявляться с легкостью, как то и подобает человеку со свободной душой, необходимое почтение к старшему — с непринужденной простотой, свойственной свободному гражданину, окруженному аурой благородства. Пусть «варвары каменеют перед своими царями» и суеверные люди трепещут перед богами — подобно рабам, дрожащим перед господином. С точки зрения правящего класса, «свободная» власть и царствующий правитель — это «хороший император», если он разговаривает либеральным тоном с гражданами из высшего общества, отдает распоряжения как равный равным, не разыгрывает из себя, подобно варварским царькам, бога, спустившегося с небес, не принимает всерьез собственного обожествления: такая уступка вызывала всеобщий восторг. Стиль политики во времена ранней Империи — это стиль приличного общества; общественная жизнь подразумевала вольность и легкость, подобную стилю общения собеседников в философских диалогах Цицерона. Религиозная жизнь также никогда не была настолько далека от семейных отношений с богом, свойственных христианству; слишком откровенная сыновняя любовь к Отцу показалась бы язычникам несколько отталкивающей, а рабская покорность — унизительной и плебейской.
Еще и сейчас главными компонентами того впечатления, которое производит на нас Античность до начала «упадка» времен «поздней Империи», являются классическая гармония, гуманизм, ясность ума и свобода, — и вызвано оно тем общим стилем, который прослеживается в отношениях между людьми в частной жизни правящего класса, а также стилем писем и прозы, включая эпитафии. Это впечатление подкрепляется и доминирующей стилистикой изобразительного искусства: искусство реалистично. Картины из катакомб, пишет Гомбрих, этакую «Библию в картинках», средневековые скульпторы воспроизведут во всех деталях сюжета, со всеми прилагающимися наставлениями, но — объединив все это в рамках некоего монтажного, основанного на чистой условности единства. Классическое же языческое искусство привычно показывает тот или иной эпизод из всем известного сюжета — так, словно выхватывает кадр посредством моментальной фотосъемки: человек и окружающая его действительность получают равные права. К концу Античности портретисты станут наделять императоров чертами, наводящими нас на мысль о вдохновенных поэтах или партийных руководителях времен Муссолини, тогда как на портретах времен ранней Империи император, как правило, выглядит красивым молодым человеком с умным и честным лицом и индивидуализированными чертами: это именно человек, один из множества. Никакой идеологии и никакого нравоучения.
В соответствии с этим идеалом свободы, дружба, в отличие от страсти, рассматривалась как отношения между людьми, предполагающие взаимность и в то же время сохраняющие за каждым его внутреннюю свободу. Любовь — это рабство, дружба — свобода и равенство. Даже если в действительности это слово часто (но не всегда) означало «клиентелу».
К концу Античности все меняется; на сцену выходят черная, едва ли не экспрессионистская риторика и величественный авторитарный стиль в политике. Именно этот утрированный карикатурный тон наводит на мысль об «упадке Рима» времен поздней Империи; уже много лет историки склонны связывать с этим периодом спад в области демографии и производства, ослабление власти, закат политической и экономической жизни. Такова сила иллюзии, вызванной стилем.
Урбанистический идеал
Стиль первых двух или трех веков Империи был основан на вежливости и «урбанности». Нобилитет, как мы знаем, представлял собой городскую знать, которая оставалась в своих поместьях только на время летней жары. Природа интересовала римлян скорее с точки зрения приятных развлечений (amoenitas); они объезжали дикие уголки своих владеннй только во время тяжелых охотничьих походов, да и то лишь для того, чтобы противопоставить природе свою «доблесть» и храбрость. Сердце римлян радовала природа, преобразованная в парк или сад; пейзаж будет лучше «сверстан», и ландшафт станет значительно привлекательнее, если его украсит маленький храм на вершине холма или на краю мыса. Люди становятся людьми в собственном смысле слова только в городах, и город — это вовсе не скопище тесных улочек и разгоряченная безликая толпа: скорее это комфорт и удобство, а именно общественные бани и общественные здания, которые возвышают город в глазах жителей и приезжих, превращая его в нечто большее, чем просто место коллективного проживания. «Можно ли назвать городом, — спрашивает Павсаний, — место, где нет ни общественных зданий, ни гимнасиев, ни театров, ни площадей, нет водопровода и ни единого фонтана, место, где люди живут в хижинах, подобных шалашам, прилепившимся к склонам оврага?» Римляне действительно не были самими собой в деревне. Они ощущали себя горожанами. Особенно если город был окружен крепостной стеной: тут дело в психологии; городские укрепления — лучшее украшение для города, потому что находясь за оградой, человек чувствует себя будто в общем доме; то есть, по большому счету, крепостные стены в те времена строили, руководствуясь в том числе и соображениями, связанными исключительно с частным менталитетом. Даже не слишком опасаясь воров, мы предпочитаем на ночь запирать двери на засов; если город окружен стеной, он также с наступлением темноты запирает на замок свои ворота. Ночью все выходы и входы сразу становились труднопроходимыми для людей с Дурными намерениями: они не решались показаться на глаза сторожу, хранившему ключи, и могли разве что попытаться при помощи сообщников забраться на городскую стену в том месте, где она не слишком хорошо охраняется, а потом спуститься вниз в большой корзине.
Пиры
Ограда — гарантия соблюдения приличий; пир — обряд взаимной вежливости. После того как Гораций отходит от дел и отбывает на свои земли, получая вполне приличное содержание, он в своем поместье устраивает обеды для нескольких избранных друзей, обязательно приглашая на них вольноотпущенницу — известную певицу или актрису. В любом случае пир был событием, во время которого человек мог наслаждаться тем, каких высот он достиг, и наглядно демонстрировать свои успехи гостям. Пиры были настолько же важны, насколько важны были светские рауты в XVIII веке или придворная жизнь при нашем Старом порядке. У императоров не было свиты; они жили во «дворцах» на холме Палатин, подобно тому как жили аристократы в своих особняках, в окружении исключительно рабов и вольноотпущенников (во дворце же размещались и различные министерские службы); однако по вечерам они устраивали званые обеды, на которые приглашали сенаторов и других гостей, общество которых ценили. С наступлением вечера все «общественные» должности и дела по «управлению» имуществом уступали место другим заботам, свойственным частному лицу, наслаждавшемуся пиршеством; даже бедные люди (hoi penetes), то есть девять десятых населения, проводили вечера за торжественной трапезой. Во время пира человек забывает обо всем, за исключением данных им «обетов»: если он дал обещание посвятить свою жизнь достижению мудрости, он не может пировать подобно обычному невежде, он участвует в пиршестве как философ.
Пир был настоящим искусством. Правила хорошего тона за столом, по–видимому, не были такими уж замысловатыми и строгими, как у нас. Зато и обедали римляне в компании самой разношерстной публики, состоящей из друзей и клиентов, так что присутствующие располагались в строго определенном порядке на своих ложах вокруг круглого стола, напоминающего французский геридон, на котором были расставлены блюда с угощениями. Настоящий пир был немыслим без пиршественных лож, разве что у людей самых бедных: за столом ели только обычную еду (у простых людей мать семейства стоя прислуживала сидящему за столом мужу). Кухня показалась бы нам похожей на современную восточную или средиземноморскую: очень острая, с многочисленными сложными соусами. Перед тем как жарить или запекать, мясо отваривали, пока оно не побелеет, и подавали на стол подслащенным. Предпочтительный вкус блюд был, скорее, кисло–сладким. Чтобы представить вкус напитков, мы могли бы выбрать между марсалой и рециной[22], и в том и в другом случае разбавленных водой. «Подлей еще!» — приказывает виночерпию эротический поэт, страдающий от сердечных мук. Самой изысканной и длительной частью пира была именно та, во время которой пили; на протяжении первой половины обеда приглашенные только ели, не выпивая, а во вторую половину, когда, собственно говоря, настоящий пир (comissatio) и начинался, уже только пили, безо всякой еды. Пир — это не просто трапеза, это маленький праздник. В знак праздника гости украшали головы цветами или венками и надушивались, то есть натирали свое тело ароматическими маслами (спирта тогда не было, и в качестве растворителя использовали масло): пиры были масляными и лоснящимися, так же как и ночи любви.
Пир означал намного больше, чем только застолье, он был ценен сам по себе: его общая обстановка, возвышенные темы и упоминаемые за столом сюжеты были вполне ожидаемыми; если хозяин дома держал домашнего философа, во время пира он предоставлял ему слово; музыкальные номера (с песнями и танцами), исполняемые нанятыми профессионалами, могли еще больше украсить праздник. Пир — это важная социальная Демонстрация, значившая больше, чем просто удовольствие от попойки, именно поэтому пиры положили начало особому литературному жанру, жанру «пиров», где люди культуры, философы и ученые развивали самые сложные темы. Когда в зале для пиров разыгрывается салонный спектакль, из обычной трапезной он превращается в сцену, где воплощается в жизнь идеал пира, который ничем уже не может напоминать обычную деревенскую пирушку. «Выпивать» означало тогда — получать удовольствие от светских развлечений и высокой культуры и, иногда, от изысканного очарования дружбы: разве могли в таком случае мыслители и поэты не философствовать на тему вина?
Товарищества
Римляне действительно находили удовольствие в том, чтобы бывать вместе; это удовольствие не было показным. В городах существовали трактиры и «коллегии», то есть своего рода товарищества. Как в наши дни в мусульманских странах, люди встречали близких себе по духу в кафе, бане или у цирюльника. В Помпеях было очень много трактиров; туда заходили путешественники, бывшие в городе проездом, небогатые люди могли получить там горячую еду (не каждый горожанин имел дома печь), там же можно было поухаживать за служанками, сверкавшими яркими украшениями; любовные призывы писались прямо на стенах. Подобные практики были свойственны только простому народу, для аристократов посещение трактира считалось дурным тоном: знатный человек мог погубить свою репутацию, будучи замеченным за обедом в трактире. Проводить жизнь на улице считалось среди порядочных людей несолидным (вспоминали одного философа, который в былые времена вообще не выходил из дома без денег: он хотел иметь возможность оплатить любое из предложенных ему удовольствий). Императорская власть на протяжении четырех веков вела против трактиров маленькую войну, чтобы не позволить им превратиться в некое подобие ресторанов (thermopolium), поскольку питаться каждому человеку надлежало у себя дома.
Что касается товариществ (collegia), то император не слишком–то им доверял, поскольку они объединяли большое количество людей, чьи цели были до конца не ясны; справедливо или нет, но император опасался подобной концентрации сил. В сущности, эти «коллегии» представляли собой независимые частные объединения, в которые добровольно вступали люди, свободные или рабы, имеющие одну профессию или поклоняющиеся одному и тому же богу. Практически в каждом городке существовали подобные объединения, одно или несколько: так в одном городе образовывались, например, объединения ткачей или поклонников Геркулеса, а в соседнем — товарищество кузнецов и товарищество торговцев одеждой, почитавших Меркурия. Поскольку, каждое из этих товариществ размещалось только в одном городе, членами его становились жители этого города, хорошо знакомые друг с другом. Членами товариществ могли стать только мужчины: женщинам было не место в коллегии. Неважно, создавались ли коллегии на религиозной или профессиональной основе, — организованы они были в точности так же, как и сам город: каждая коллегия имела свой совет, свой магистрат, избиравшийся на год, коллегия принимала указы во славу своего покровителя, являвшиеся точной копией указов городских. Таким образом, коллегия представляла собой маленький шутейный город, в который под религиозным или профессиональным предлогом объединялись простые люди, жители одного и того же настоящего города.
Откуда такая страсть к объединениям? Какая необходимость заставляла плотников создавать такие–то модели городов, а почитателей Геркулеса — несколько иные? Одно несомненно: коллегии не имеют ничего общего с современными профессиональными союзами или с товариществами взаимопомощи у рабочих. Коллегия — это место, где собираются исключительно мужчины и где они находят взаимопонимание и участие. Если коллегия религиозная, чествование бога–покровителя станет хорошим поводом для пира; если же объединение профессиональное — его члены с удовольствием проведут время за пиршеством в кругу людей своей профессии, поскольку сапожнику нравится бывать среди сапожников, а плотник всегда найдет, о чем поговорить с плотником. Каждый новый член вносил определенную плату за право вступить в коллегию. Членские взносы и благотворительная помощь мецената составляли доходы коллегии, которые позволяли без особых забот устраивать пиры и обеспечивали членам коллегии достойные похороны, также сопровождающиеся пиром (коллегия даже рабу предоставляла возможность быть похороненным по- человечески). Параллели с рабочими и религиозными братствами времен нашего Старого порядка несомненны. Во Флоренции, рассказывает Дэвидсон, религиозные братства и братства ремесленников основывались под предлогом почитания Девы Марии или какого–либо святого; они с большой торжественностью отмечали похороны своих членов, которых процессия провожала до общего склепа, построенного самим братством. Объединения эти славились также безмерной любовью к пирам, часто посвященным памяти их основателей, оставивших деньги братству, чтобы его члены могли выпить в память о них (подобный поминальный эвергетизм и общие могилы братства были характерны и для римских «коллегий»). Пиры и похороны, пишет святой Киприан, вот две цели братства; иногда, чтобы устроить пир, не требовалось никакого повода: в городе Фано на Адриатике было братство «славных жителей, которые обедают вместе».
По мере того как количество коллегий росло, они превращались едва ли не в основной институт, определявший течение частной жизни среди плебеев. Именно поэтому имперская власть не доверяла коллегиям, и не без оснований, поскольку деятельность этих объединений не ограничивалась официально провозглашенными целями и даже целями неосознанными; если люди собираются вместе ради какого–либо дела, они, пользуясь случаем, обговаривают и другие дела, интересующие каждого из них. К концу периода Республики кандидаты на государственные должности обхаживали коллегии с тем же рвением, что и городских чиновников. Позднее, в Александрии, городе очень неспокойном в политическом плане, организовывались религиозные клубы, где люди, собравшиеся «под предлогом участия в жертвоприношениях, выпивали и в пьяном виде на чем свет стоит поносили политическую власть»; вдоволь накричавшись, они выходили на улицы с претензиями к чиновнику, защищавшему привилегии греков перед римским наместником, чиновнику, который со временем — и исключительно благодаря проявленной им щедрости — становился чем–то вроде председателя в этих религиозных братствах, представлявших собой античный аналог кафе, где люди собираются, чтобы поговорить о политике.
Заведения, куда приходят с единственной целью выпить с друзьями, все–таки всегда были более многочисленными. Однако у римлян страсть к объединениям была такой сильной, что коллегии создавались даже среди домашних или, под прикрытием какой–то особой набожности, в высшем обществе. Рабы и вольноотпущенники одной фамилии, фермеры и рабы одного поместья объединялись в коллегии, сбрасывались, чтобы обеспечить достойное погребение одному из своих товарищей, и, в знак своей привязанности к господину и его фамилии, строили небольшой домашний храм в честь бога–покровителя поместья или фамилии. Как и в других случаях, подобные коллегии подражали политической организации города.
Вакхическая идеология
В самих городах не забывали, что благодаря эвергетизму У населения появляется повод устроить общий пир. Для людей было важно, что есть возможность собраться вместе, на общем торжестве, которое символизировало общность и приносило Удовольствие от выпивки. Неважно, были ли эти пиры связаны с определенной датой или устраивались по какому–либо особому случаю — важным было ожидание праздника и удовольствия, которому придавали вид торжества. Не менее важными были и мысли о смерти. Существовала специфическая система верований, воплотившаяся в культе Вакха, в рамках которой пир и смерть были в равной степени значимы — ив равной степени подвергались символизации. Это была даже не вера в собственно религиозном смысле слова: если народ и был настолько наивен, чтобы верить в существование этого бога, ему вовсе не поклонялись, скорее его чествовали как персонажа, героя легенд; это был бог из Мифа. Некоторые мистические секты, как мы позже убедимся, действительно считали его величайшим божеством, но большинство римлян, когда приходила нужда обратиться за божественным покровительством, обращались к какому–то 6о лее, на их взгляд, аутентичному богу, и подарков по обету Вакху никто не подносил. И все–таки легенда о Вакхе была больше, чем просто легендой; это была система образов, встречавшихся повсюду — на мозаиках, на картинах, украшавших стены в домах или трактирах, на посуде, на всевозможных предметах домашнего обихода, — и смысл этих образов был всем понятен. Изображения Вакха встречались даже на саркофагах. Ни один сюжет не воспроизводился настолько часто, даже сюжеты с участием Венеры. Этот образ на все случаи жизни был пригоден для всего и ничему не противоречил, потому что вызывал лишь приятные мысли. Бог удовольствия и общения, Вакх всегда изображался в окружении свиты своих пьяных друзей и восторженных поклонниц: им были обещаны любые удовольствия, какие только можно себе представить; бог — благодетель и просветитель, который греет сердца и в самые дальние пределы приносит мир; он умеет укрощать ярость тигра, после чего тот становится кротким, как овечка, и сам впрягается в его колесницу. Ею поклонницы прекрасны и обнажены наполовину, так же как и его возлюбленная Ариадна. Вакхическая система образов не несла какого–либо религиозного или мистического смысла, не была она и чисто декоративной: она подтверждала значимость общения и получаемых в ходе общения удовольствий и давала на сей счет некие сверхъестественные гарантии: это была идеология, утверждение основ. Вакх был симметричен образу Геркулеса — символу гражданской и философской «добродетели».
Вакх, как носитель и живое подтверждение принципа удовольствия, служил для народа богом, в котором не принято было сомневаться. Это был вполне достаточный предлог для организации народных братств поклонников Вакха, которые в основном занимались тем (а принятые ими правила, собственно, и служили им заменой веры), что выпивали в честь любимого божества: в Средние века не менее радостно почитали некоторых святых из «Золотой легенды». Люди образованные считали истории о Вакхе легендой, милой фантазией, полагая, однако, что сам Вакх, может быть, и существовал, будучи одним из многочисленного сонма богов, или же что это был реальный персонаж, сверхчеловек, живший давным–давно, о настоящих подвигах которого со временем сложили легенды. Но и этого было достаточно, чтобы особо светлые умы сделали из него идола, чтобы образовывались секты почитателей Вакха — небольшие изолированные друг от друга группы особо набожных людей, сообщества, где находили себе место благочестие, салонная изысканность, а у некоторых членов сект и вполне аутентичный религиозный пыл. Чтобы представить себе этот гибрид снобизма и мистицизма в одном цветочном горшке, достаточно вспомнить социальный престиж и интеллектуальную изысканность первых франкмасонов времен «Волшебной флейты» и герцогов под Акацией[23]; как и у франкмасонов, у сект поклонников Вакха были свои тайные ритуалы, церемонии посвящения («таинства») и внутригрупповая иерархия; в секту допускались как мужчины, так и женщины. Крайне редко лопата археолога натыкается на артефакт, относящийся к одной из таких мистических сект: это случалось всего один или два раза. Но и этого достаточно, чтобы заключить, что существование сект, популярных или нет, — еще одна черта той эпохи. Они давали выход душевным порывам и возможность находиться в обществе единомышленников; подобные искания стали одной из предпосылок духовной революции конца Античности.
Праздник и вера
Праздник и религиозность в сектах и братствах сосуществовали, потому что язычество было религией праздников: культ ничем принципиально не отличался от праздника, ко торый нравился богам, поскольку они получали от него такое же удовольствие, что и люди. Религия сочетает сопричаст ность божественному и торжественность; каждый верующий черпает из этого источника то одно, то другое из этих благ, пользуясь такой путаницей и сам того не осознавая. Как понять, было ли в Античности ношение венка знаком праздника или религиозной церемонии? Набожность — дань уважения богам; религиозный праздник доставляет участнику двойное удовольствие и при этом еще и является обязанностью. Путаница прекращается, когда от верующего начинают требовать исповедоваться в своих чувствах: язычество этого не требует. В язычестве дань уважения богам выражается в том, что удовольствию придается торжественный характер; однако тот, кто при этом лучше всех прочих чувствует присутствие божественного, тот, чья душа взволнована и растрогана этим обстоятельством, может стать по–настоящему счастливым.
Известно, что основным культовым действием было жертвоприношение, к которому подходили очень обстоятельно. Однако не стоит забывать, что в греческих или латинских текстах слово «жертвоприношение» означает еще и пиршество: любое жертвоприношение предполагало еду, причем жертвенное животное, собственно, и съедалось после того, как было зажарено на алтаре (в больших храмах была специальная кухня и штат поваров, которые готовили еду для верующих, пришедших совершить жертвоприношение); мясо жертвы предназначалось присутствующим, богам доставался дым. Остатки еды оставляли на алтаре, потом их растаскивали нищие. Если жертвоприношение совершалось не на домашнем алтаре, а на алтаре перед храмом, участники церемонии должны были оплатить работу жрецов, оставив им определенную часть туши жертвенного животного. Храмы, таким образом, получали дополнительные доходы, возвращая мясо мяснику (Плиний Младший, желая доказать императору, что ему удалось искоренить христианство в провинции, в которой он служил наместником, пишет ему: «Мясо жертвенных животных вновь появилось в продаже» — это означало, что жертвоприношения возобновились). Что же было первично: люди съедали жертвенное животное после обряда или, скорее, наоборот, жертвовали богам то, что и так собирались съесть? Все зависело от обстоятельств; слово, которым называли человека, часто совершавшего жертвоприношения (philothytes), в конце концов стало означать не столько его набожность, сколько радушие; это хозяин, устраивающий сытные обеды, амфитрион.
В каждом городе существовал свой религиозный календарь, где указывались религиозные праздники; дни праздников считались выходными. Таким образом, именно религия определяла количество и даты выходных дней в году (понятие недели, причем скорее в ее астрологическом понимании, чем в иудео–христианском, стали использовать только к концу Античности). В праздничные дни в дом приглашали Друзей, чтобы вместе с ними совершить жертвоприношение; такое приглашение считалось большей честью, чем просто Приглашение на обед. По особо торжественным случаям, рассказывает Тертуллиан, дом окуривался благовониями: в дни национальных праздников, посвященных императорам или каким–то конкретным богам, в первый день года и первый день каждого месяца. У римлян был обычай в начале месяца приносить в жертву поросенка в честь божеств–покровителей жилища, Ларов и Пенатов (само собой, подобную практику могли позволить себе только те, кто имел для этого достаточно средств). Большим ежегодным праздником, который отмечался с особым воодушевлением, был день рождения отца фамилии. В этот день господин устраивал пир в честь своего духа–покро- вителя (genius был своего рода дубликатом божества, личного покровителя каждого человека, и служил по большей части для того, чтобы его подопечный мог сказать: «Пусть мой дух меня бережет!» или же «Клянусь твоим духом, я выполнил твои распоряжения»). Бедные приносили не такие роскошные жертвы; если бедные люди с божьей помощью излечивались от болезни, они шли к храму Эскулапа и приносили ему в жертву курицу, которую потом съедали у себя дома; а могли и просто положить на домашний алтарь пшеничную лепешку (far pium).
Более простым способом совершить жертвоприношение было, судя по всему, то, что Артемидор называет теоксенией: богов приглашали на обед (invitare deos), водружая на стол во время трапезы их статуэтки, взятые на время из священной ниши, и располагая перед ними блюда с угощениями; после обеда кушанья с этих блюд доставались рабам, которые таким образом тоже могли принять участие в общем празднестве. Именно об этом, вероятнее всего, пишет Гораций: «О ночи, о ужин во имя богов! Где я и мои дорогие друзья едим перед духом, хранителем дома, и где я священною пищей своих развеселых рабов угощаю»[24]. Праздник их веселил, и это было в порядке вещей. Крестьяне, сезонные праздники которых соответствовали календарю полевых работ, отмечали их с неменьшим весельем. Заодно с подарками, которые ему со всей возможной торжественностью преподносили арендаторы, владелец имения приносил в жертву богам–покровителям полей десятую часть всего урожая; после чего все принимались есть, пить и танцевать. Наконец (об этом ясно говорит Гораций, на это же намекает Тибулл), наступала ночь, дающая право или, скорее, даже вменяющая в обязанность любить друг друга, чтобы достойно завершить этот день, полный радости и уважения к богам. Аристиппа, философа и теоретика удовольствий, упрекали в том, что он ведет вялую и пассивную жизнь: «Если это так плохо, ответь, почему все делают это на праздниках богов?»
Бани
Помимо праздничного воодушевления и угощений, предполагаемых религиозным календарем, существовали и другие удовольствия, в которых не было ничего священного и которые можно было найти только в городах; это было одним из преимуществ (commoda) городской жизни, преимуществ, также основанных на практике эвергетизма. Речь идет об общественных банях и зрелищах (театральных спектаклях, состязаниях колесниц в цирке, боях гладиаторов или сражениях с дикими животными на арене амфитеатра или, в греческих провинциях, в театре). Бани и зрелища были платными, по крайней мере в Риме (вопрос не до конца ясен, во всяком случае цена должна была колебаться в зависимости от щедрости каждого конкретного мецената), но плата за вход была вполне умеренной. Кроме того, оставались и бесплатные места, на которые очень быстро выстраивалась очередь в ночь накануне представления. Свободные люди, рабы, женщины, дети — все, включая иностранцев, имели доступ на спектакли или в бани; когда выступали гладиаторы, посмотреть на них приходили люди из деревень, расположенных очень далеко от города. Лучшая часть жизни каждого римлянина проходила в публичных местах.
В баню ходили не столько за чистотой, сколько за чисто физическим чувством наслаждения, подобно тому, как у нас ведут пляжную жизнь. Мыслители и христиане откажутся от этого удовольствия; полагая, что чистота есть проявление излишней изнеженности, они будут купаться не чаще одного двух раз в месяц; грязная борода философа свидетельствовала о той аскезе, в которой он себя держал и которой гордился. Не было ни одного богатого дома без многочисленных залов, специально оборудованных под бани, с подземными устройствами для подогрева воды; не было ни единого города, где бы не завели хоть одну общественную баню, а при необходимости и акведук, который подводил воду в баню и в общественные колодцы (проводить воду в жилище запрещалось, это было равносильно контрабанде). Гонг (discus) каждый день извещал горожан об открытии бани, и звук его, по словам Цицерона, был слаще, чем голос философов в их школах.
Бедные люди за весьма небольшие деньги могли прове сти время в роскоши, которую в знак уважения даровали им власти, император или городские чиновники. Кроме сложного устройства горячих и холодных ванн, в банях были променады, площадки для занятий атлетикой и для игр (греко–римские бани служили еще и гимнасиями, собственно, в греческих провинциях они сохранили за собой это название). Мужчины и женщины отдыхали отдельно, во всяком случае чаще всего Раскопки в Олимпии позволяют проследить эволюцию банных сооружений на протяжении более чем семи веков. Вначале это были скромные функциональные строения, где располагался бассейн с холодной водой и две сидячие ванны: одна с горя чей водой, одна — для пара; «термы» уже становятся целыми комплексами зданий, предназначенных для получения целого спектра удовольствий; согласно одному известному изречению, термы и амфитеатры были истинными храмами времен язычества. Начиная с эллинистических времен бани служили не только для соблюдения чистоты, они позволяли каждому реализовать свои мечты о лучшей жизни. Значительным новшеством (приблизительно к I веку до н. э. в Олимпии, а еще раньше в Гортисе, в Аркадии) стал подогрев полов и даже стен в банях: если раньше ограничивались только нагревом воды в ваннах и в бассейне, то теперь в городе появилось доступное место, где всегда было тепло. В то время, каким бы ни был мороз, в доме не существовало никакого обогрева, кроме жаровни, и зимой люди оставались в плащах и на улице, и в своих жилищах: поэтому в бани ходили и для того, чтобы просто согреться. Благодаря конвекции во всех зданиях терм Каракаллы был создан особый микроклимат. Следующим эволюционным изменением стало превращение сугубо функционального строения в замок мечты, со скульптурами, мозаикой, декоративной росписью, роскошной архитектурой, предоставляющий каждому возможность побывать в царском дворце. В этой «пляжной жизни» посреди искусственного лета наибольшим удовольствием оставалось присутствие среди множества других людей, бани были местом, где можно кричать, встречаться с друзьями, слушать собеседников, узнавать о забавных происшествиях, которые со временем станут сюжетом для анекдота — и красоваться на фоне толпы.
Зрелища
Страсть к состязаниям колесниц в цирке и сражениям гладиаторов на арене, вздыхает Тацит, у молодых людей из хороших семей соперничает с желанием изучать красноречие. Представления увлекали всех, включая мыслителей и сенаторов; колесницы и гладиаторы не были развлечением, предназначенным исключительно для простого народа. Критика зрелищ, в нашем понимании, была чаще всего платонической и имела сугубо утопический характер; театральные спектакли, которые называли пантомимами (сейчас значение этого слова изменилось, в то время это были своего рода оперы), осуждали за то, что они приводят к изнеженности, и время от времени даже запрещали, в отличие от гладиаторских боев: считалось, что гладиаторы, гадкие и отвратительные, такие, какие есть, учат зрителей храбрости. Но даже бои гладиаторов и состязания колесниц находили своих критиков: эти зрелища, по их мнению, поддерживали человеческую склонность усложнять простые вещи и придавать значение пустякам. В греческих провинциях интеллектуалы из тех же соображений, никак не связанных с заострением социальных различий, осуждали соревнования атлетов; другие им возражали: мол, подобные соревнования дают уроки выносливости, бодрости духа и красоты.
И тем не менее интеллектуалы посещали зрелища точно так же, как и все остальные. Цицерон, который спешил сообщить всем на свете, что проведет дни представлений, считавшиеся выходными, за написанием книг, тем не менее все–таки туда ходил, о чем потом давал отчет своим корреспондентам. Когда Сенека чувствовал, что в душе у него сгущаются тучи меланхолии, он приходил в амфитеатр, чтобы немного развлечься. Меценат, знатный и утонченный эпикуреец, просил своего верного Горация принести ему программу сражений. Однако Марк Аврелий присутствовал на гладиаторских боях исключительно потому, что таков был долг императора: он полагал, что эти представления почти всегда одинаковые. Всеобщая страсть к зрелищам заходила еще дальше: и золотая молодежь, и простые люди делились на соперничающие группировки, поддерживающие того или иного актера, команду возничих или гладиаторов настолько бурно, что иногда дело доходило до самых настоящих общественных волнений, в которых не было никакой социальной или классовой подоплеки. Иногда при ходи лось даже удалять с представления актера или возничего, способного вызвать настолько бурную реакцию толпы в свою поддержку или, наоборот, настроить публику против себя.
В самом Риме, как и в любом другом городе, представление неизменно становилось значимым событием; в греческих провинциях таким же важным событием были состязания атлетов: большие (isolympicoi, periodicoi), средние (stephanitai), воплощавшие собой все, что только есть на свете чисто греческого, и сопровождавшиеся ярмаркой, и малые (themides). Были у греков и бои гладиаторов, которые они услужливо переняли у римлян. Атлеты, актеры, возничие и гладиаторы находились в центре внимания; сам театр определял моду: народ распевал песни, ставшие популярными после их исполнения со сцены.
С точки зрения философской мудрости, страсть к зрелищам была предосудительна и порицалась так же, как и стремление к излишествам; христиане считали, что «театр — это сладострастие, цирк — отрешенность, а арена — жестокость». Причем, на их взгляд, жестокими были сами гладиаторы: они добровольно шли на убийство и самоубийство (и в самом деле, и то и другое было добровольным, в противном случае такого рода зрелища стали бы представлениями весьма посредственными). И если в нашем понимании осуждения достоин садизм самих зрителей, то подобный аргумент никогда бы не пришел в голову ни одному римлянину, вне зависимости от того, был он философом или нет. Гладиаторы привносили в жизнь римлян крепкую порцию вполне одобряемого всеми садистского наслаждения: наслаждение видеть трупы, видеть смерть человека. Само по себе зрелище не было подобием фехтовального поединка с реальным риском: весь интерес заключался в самой смерти одного из гладиаторов или, еще того лучше, в решении толпы его добить или же пощадить, когда он, изможденный и обезумевший, будет просить о пощаде. Самые лучшие бои заканчивались именно так — решением о смерти пли помиловании, которое принимал меценат, устроивший этот бой, или уставшие от зрелища зрители. Многочисленные изображения на лампах, посуде и других предметах домашнего обихода воспроизводят сей важный момент; меценат, оплативший представление, также не упускал возможности лишний раз похвастаться своими заслугами: он заказывал картины, мозаики или скульптуры для своей передней или для надгробия, на которых отображался момент убийства обессиленного гладиатора; если же он покупал у Фиска приговоренных к смерти заключенных с тем, чтобы казнить их в антракте представления, он велел запечатлеть их отданными на растерзание диким зверям — за его счет. Эвергетизм обязывает. В греческих провинциях смерть боксера во время поединка на состязаниях атлетов также не считалась «несчастным случаем во время состязаний»: она приносила атлету истинную славу, почти как смерть на поле брани; публика прославляла его храбрость, его силу духа и волю к победе.
Из этого не следует, что греко–римская культура была садистической; само по себе удовольствие видеть страдания не было общепринятым, и к тем, кто во время боев явно упивался видом перерезанного горла гладиатора, относились с неодобрением. Так, например, вел себя император Клавдий, когда вместо того, чтобы беспристрастно наблюдать за происходящим, приказывал, чтобы побежденному бойцу горло перерезали непосредственно перед его ложей. Во времена Старого режима во Франции толпы народа столь же бесстрастно присутствовали на публичных казнях. Литература и изобразительное искусство римлян вовсе не были садистическими: совсем наоборот — завоевав очередной варварский народ, римляне первым делом отменяли казни. Отдельные проявления культуры могут идти вразрез с ее основными принципами; римские зрелища являли собой один из таких культурных феноменов. Изображения казни были распространены в искусстве Рима лишь потому, что казнь несчастных совершалась во время представления, всеми признанного культурного института. У нас совершенно садистские картины можно увидеть в фильмах о войне, где их оправдывают соображениями патриотического долга, — любые другие изображения садизма общество отвергает: признать, что тебе что–то подобное может по–настоящему нравиться, попросту неприлично. Христиане осуждали это удовольствие от созерцания насилия куда принципиальнее, нежели само насилие.
Наслаждение и страсть
Подобные противоречия и необъяснимые ограничения, существовавшие на протяжении веков, обнаруживаются и в другом удовольствии, в любви. Если есть в греко–римской истории что–либо измененное до неузнаваемости и ставшее мифом, так это любовь. Не стоит полагать, что Античность представляла собой рай просто потому, что никакого давления со стороны христианства, еще не успевшего впустить червя греха в запретный плод страсти, не существовало. В действительности же и само язычество было парализовано своими собственными бесконечными запретами. Миф о языческом сладострастии — не более чем традиционное искажение действительности: известная история о распутстве императора Гелиогабала — всего лишь злая шутка, записанная авторами «Истории Августов», этой старой подделки; юмор этого текста сродни юмору романа «Бувар и Пеюоше» или юмору Альфреда Жарри: мы же не думаем, что его король Убю настоящий. Миф возникает еще и от неуклюжести самих запретов. «Латынь на словах бравирует порядочностью»: если быть точным, то этим людям, чьи души пребывали в чистоте едва ли не первородной, порой достаточно было одного–единственного «веского слова», чтобы они трепетали или смеялись от смущения. Подобная отвага есть отвага школьников.
Кого признавали настоящим распутником? Того, кто нарушал три главных запрета: занимался любовью до наступления ночи (любить друг друга днем могли только молодожены на следующий день после заключения брака); занимался любовью не в темноте (эротические поэты брали в свидетели лампу, которая освещала их удовольствие); занимался любовью с партнершей, снявшей с себя всю одежду (только падшие женщины делали это без бюстгальтера; на картинах, изображавших бордели в Помпеях, проститутки прикрывают грудь). Существовавшая вольность нравов даже ласки, которые были лишь легким прикосновением, дозволяла при условии, что делалось это только левой рукой, ни в коем случае не правой. Порядочный мужчина мог увидеть наготу любимой только в том случае, если луна случайно заглянет в открытое окно. О тиранах–распутниках Гелиогабале, Нероне, Калигуле или Домициане шептались, что они нарушали еще один запрет: они, мол, занимались любовью с замужними дамами, с девственницами из хороших семей, с подростками, свободными по рождению, с весталками и, наконец, с собственными сестрами.
Подобный пуританизм имел и свою оборотную, жестокую сторону. Символическая поза влюбленного — вовсе не та, где он держит возлюбленную за руку, за талию или, как в Средние века, обнимает ее за шею; влюбленный Античности изображается развалившимся на служанке, будто на диване: это нравы гарема. Легкие формы садизма обнаруживаются и в рамках еще одной принятой практики: в постели эту рабыню избивали под тем предлогом, что нужно заставить ее покориться. Партнерша служила для того, чтобы доставлять удовольствие своему господину, и иногда сама делала за него все, что требуется: если она «садится верхом» на возлюбленного, который лежит и не двигается, то исключительно затем, чтобы услужить ему.
Эта тирания была сексистской до крайности: овладеть женщиной и не дать ей овладеть собой; молодые люди дразнили друг друга словами, имевшими фаллические коннотации. Быть мужчиной — значит быть активным, получая удовольствие в сексе с пассивным партнером (или партнершей); существует два наивысших для мужчины унижения: во–первых. если мужчина проявляет рабскую покорность вплоть до того, что способен доставлять женщине удовольствие собственным ом; и, во–вторых, если он, как свободный человек, совершенно себя не уважает и в распущенности своей (impudicitia) доходит до того, что позволяет кому–то овладеть собой. Как мы знаем, педерастия считалась легким грешком: дело в том, что у свободного человека такие отношения могли возникнуть только с рабом или простолюдином; над этим подшучивали в народе или в театре, этим хвастались в высшем обществе. Поскольку практически каждый человек мог получить чувственное удовольствие при общении с человеком одного с ним пола, античная толерантность вполне допускала широкое распространение педерастии, впрочем, речь шла о связях довольно поверхностных: многие мужчины гетеросексуальной ориентации охотно получали такое легкое удовольствие с мальчиками; то, что мальчики приносят тихое и спокойное наслаждение, повторяли, словно поговорку: мол, мальчик не может затронуть душу, тогда как страсть к женщине погружает свободного мужчину в мучительное рабство.
Рабовладельческий маскулинный сексизм и отказ от любовного рабства — вот границы любви римлян. Групповые сексуальные оргии, которые приписывают тиранам, были всего лишь очередным проявлением власти рабовладельца над своими рабами и вольностями в стиле де Сада. Нерон, тиран скорее вялый, чем жестокий, получал в своем гареме удовольствие, пассивно позволяя партнерам трудиться над его телом; Тиберий устраивал для себя развлечение, вынуждая своих маленьких рабов себя ублажать, а Мессалина выказывала собственную рабскую покорность, копируя при этом поведение невоздержанных мужчин, вынужденных распределять свои силы между многочисленными партнершами. По сути, это было не столько нарушением самих запретов, сколько ложным их толкованием и намерением заранее спланировать удовольствие, что само по себе являлось проявлением совершенно недопустимой слабости, поскольку чрезмерное сластолюбие, так же как алкоголь и прочие удовольствия, представляет собой угрозу для мужской силы. Поэтому злоупотреблять этим нельзя: ведь изысканные деликатесы готовят для получения особого удовольствия от еды, а не для того, чтобы наесться до отвала.
Любовная страсть — еще большая угроза для мужчины, поскольку превращает свободного человека в раба одной–единственной женщины. Он называет ее госпожой и, словно рабыня, протягивает ей зеркало или зонтик. Любовь не была для римлян тем, чем она является для наших современников, она не была для них маленьким придуманным миром, где двое чувствуют себя защищенными и по какой–то не слишком понятной причине отстраненными от остального общества. Рим не принимал традиции греческой куртуазной любви к красивым юношам, потому что считал ее экзальтацией чистой страсти, во всех смыслах этого прилагательного (греки предпочитали верить, что любовь к эфебу, рожденному свободным, была платонической). Если римлянин влюблялся до беспамятства, то и его друзья, и он сам считали, что он либо потерял голову от какой–то бабенки из–за чрезмерной чувственности, либо морально низвел себя до положения раба и покорно, как верный раб, готов пожертвовать жизнью ради своей госпожи, если она того захочет. Подобный переизбыток чувств воспринимался как непристойная демонстрация позора, и даже эротические поэты не решались в открытую восхвалять такую любовь: они воспевали страсть косвенно, как будто бы изумляясь этакой нелепой напасти — как феномену откровенно комическому.
В Античности экзальтация страсти в стиле Петрарки была бы попросту скандальной — или послужила бы прекрасным поводом для насмешки. Римляне не знали средневекового возвеличивания предмета любви, объекта настолько возвышенного, что он должен оставаться недоступным. Не знали римляне и субъективизма, свойственного нашим современникам, которые стремятся во всем опираться на личный опыт, а не на общепринятые ценности, и в окружающем их безразличном мире предпочитают жить так, как считают нужным, действовать, чтобы узнать, что из этого выйдет, а не просто потому, что так принято, или потому, что их к этому обязывают, римляне не знали и настоящего христианства эпохи Возрождения, с его бесконечными молитвами и моментами озарения. Снисходительность, стремление к чувственным наслаждениям, которые становятся усладой для души, — все это не имеет отношения к Античности. В античных вакхических сценах нет ничего от барского разгула Джулио Романо в Палаццо дель Те в Мантуе. Отношение римлян к действительности было своего рода проявлением индивидуализма, который уважал правила, подразумевая возможность их нарушить: таков парадокс их несколько аморфной энергичности. Они с удовольствием смаковали подробности частной жизни сенаторов, исполненной безволия и неги, и при этом до небес превозносили их необычайную активность в жизни общественной: таковы Сципион, Сулла, Петроний и сам Катилина. Этот парадокс был тайной посвященных и делал сенаторскую элиту похожей на царствующих особ, носителей истинного разума, находящихся в буквальном смысле выше всех общественных законов; вялость порицали, но само это порицание могло быть весьма лестным.
Таковы римляне: люди удовлетворенные. Их индивидуализм опирается не на жизненный опыт, довольство собой или какое–то особенное благочестие — он проявляется в успокоенности.