История частной жизни. Том 1. От римской империи до начала второго тысячелетия — страница 22 из 34

РАННЕЕ ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКОЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ

Мишель Руш

Прошло триста лет. В 499 году Хлодвиг крестился и получил инсигнии консула Рима (то есть Византии, столицы Римской империи, лишившейся своих западных провинций, оккупированных варварами). На Западе греко–римский мир уничтожен, здесь начинаются новые времена: как сказал Макиавелли, «люди, которые звались Цезарями и Помпеями, становятся Жанами, Пьерами и Матье». На византийском Востоке римская система остается нетронутой, но, как всякое явление, постепенно видоизменяется полностью; греческие язык и культура станут там единственными хозяевами.

Запад варваризируется, не столько под натиском германцев, которым величие Рима внушало восхищение, сколько вследствие захвата ими политической власти; старая аристократия — и отцы городов, и знать, служившая в римском аппарате, — отстранена от власти, ни в чем более не находит смысла, опускает руки и теряет то, что делало римский мир «цивилизованным» обществом: бессознательную волю к само стилизации; и только Церковь, преследуя свои собственные цели, до некоторой степени эту волю сохраняет.

Варварство и культура: общества, называемые варвар скими, обладают собственной культурой, те же, что принято называть цивилизованными, поддерживают таковую ценой серьезных усилий, вне зависимости от того, направлены эти усилия к лучшему или к худшему; общества, зацикленные на пуританских или эстетских ценностях, насквозь мили таризованные или проникнутые духом капиталистическою предпринимательства, в равной степени относятся ко второй категории. Драма великих завоеваний состоит не в развале имперского аппарата, кризисе экономики или демографии, она касается другой сферы, где различия пролегают, скажем, между теми людьми, которые читают, и теми, кто не считает нужным прилагать для этого усилия, людьми, которые приучены к тяжелому труду, и теми, кто от этого свободен. Подобные бессознательные установки, связанные с самой возможностью делать над собой то или иное усилие, формируются не школой и не общественными установлениями, которые являются, скорее, их следствиями; они формируются в рамках того процесса, который очень неточно называют воспитанием — то есть тем, что автоматически дает человеку социальная группа, в рамках которой эта воля к самостилизации воспроизводится. Этот автоматизм совершенно явственным образом носит неосознанный характер, ведь как только возникает малейшее подозрение, что отцы произносят фразы, которым сами же не верят, обман становится очевидным и сыновья оставляют отцов произносить речи, которые больше никто не слушает. Если отцы хотят, чтобы им верили, их проповедь должна быть подкреплена реальной властью. А на Западе, в ходе великих завоеваний V века, эта власть исчезает, а потому и традиция самостилизации прерывается, и начинается то, что воспринимается нами как «мрачная ночь Раннего Средневековья». Здесь мы сталкиваемся еще с одной сугубо антропологической закономерностью: культурное усилие, работа над собой, которая практикуется лишь в некоторых обществах, как и любая традиция, не может быть навязано человеку умышленно или по принуждению. Иными словами, это усилие не имеет ничего общего с тем, что сторонники традиционализма подразумевают под воспитательной ролью труда и наказания; всякая попытка навязать здесь свою волю в конечном счете оборачивается медвежьей услугой, не будучи в состоянии подменить собой реальную власть традиции предотвратить девальвацию ценностей. Усилие, направленное на себя, не имеет никакого отношения к принуждению, и только в этом случае оно остается эффективным; скорее, оно должно подпитываться амбициями, чувством игры, тягой к роскоши, даже снобизмом. И некоторые уже за это ненавидят культуру; за культивацию усилия, направленного против природы, — а не только и не столько за ее классовую сущность, что бы при этом ни утверждали они сами.

Поль Вейн


В 584 году у короля Хильперика родился сын, которого он «повелел воспитывать на вилле Витри–ан–Артуа, чтобы с ним не случилось какого–либо несчастья, — говорил он, — если будет он на глазах у народа, и чтобы он не умер». Всего в нескольких словах епископ Григорий Турский дает нам точное представление о той тональности, в которой разворачивалась частная жизнь во времена Раннего Средневековья. Король только что получил важное известие: у него родился мальчик. Только мужской пол достоин внимания. О матери — ни слова, мы даже не знаем ее имени. Может быть, просто потому, что она была королевской наложницей. Разумеется, сразу же после рождения он отправляет сына к кормилице, из города — Камбре — в деревню. Нужно спрятать ребенка, такого беззащитного в первые годы, дать ему возможность жить частной жизнью, чтобы избежать несчастья. Окружающий мир так опасен! Едва он родился — отец уже думает о смерти. В самом деле, из пяти детей Хильперика выживет только этот, будущий Хлотарь II; впрочем, уже по одной только этой истории мы имеем возможность представить себе те обстоятельства, в которых протекала частная жизнь во времена Раннего Средневековья: любовь, жестокость, страх и смерть, несмотря на попытки найти счастливое убежище в сельской глуши.

По сравнению с римской Античностью, частная жизнь действительно становится значимым цивилизационным фактором, если не сказать — самым важным. Наиболее ярким тому доказательством служит упадок города по сравнению с деревней. Когда–то для того, чтобы почувствовать себя счастливым человеком, никак нельзя было обойтись без городских улиц и крупных общественных зданий, теперь же счастью суждено ютиться в частных домах и лачугах. Когда–то Империя гордилась тем, что благодаря своим законам, своим войскам и своим эдилам создала публичную жизнь как идеал человеческой жизни вообще. В эпоху германских королевств культ урбанизма уступает место частной жизни. Для пришельцев извне — германцев — к сфере частного сводится едва ли не все разнообразие доступных поведенческих практик. Потому читатель не должен удивляться тому, что я чаще буду говорить о Северной Галлии, чем о Южной, расположенной к югу от Луары. Относительно последней, остававшейся куда более римской по духу вплоть до IX столетия, практически не сохранилось никаких документальных свидетельств, связанных с частной жизнью. Очень немногие аквитанские или провансальские авторы описывают бракосочетание или похороны своих современников, их стол или ложе. Их позиция — это позиция беспомощных свидетелей как медленного разрушения галло–римских общественных структур, которое вызывает в них чувство отчаяния, так и неожиданного вторжения нового жизненного уклада, который их попросту пугает. Лучшие из них находили для себя выход в попытках христианизировать языческие народы, пришедшие с севера или с востока: это и была единственная доступная стратегия сопротивления. О пришлых же народах мы можем судить прежде всего по их сводам законов и по тем распрям, которые возникали между ними и Церковью. Исходя из этого мы можем делать выводы том, какой ценностью для них обладали личное имущество, еда, собственные тела, женщины, семейные связи; понять мотивы их мести и свойственные им страхи, те поводы, которые вызывали в них агрессию, и те надежды, которые они питали, их представления о сакральном, и, наконец, их приобщение таинству индивидуализации. Эта исходно заданная диспропорциональность вырисовывающейся в итоге картины в действительности отражает историю наступления частного с Севера на Юг.

ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ ЗАВОЕВЫВАЕТ ГОСУДАРСТВО И ОБЩЕСТВО

Новые правительства, которые формируют в V веке в Галлии вестготы, бургунды или франки, пытаются имитировать режим правления Римской империи как на уровне политических институтов, так и на уровне социальных структур, однако цели своей не достигают практически ни в чем. По большому счету, повсюду, начиная от королевского двора и до самого последнего чиновника, в профессиональных и религиозных сообществах, в городе и в деревне, частный человек и приватное пространство играют первостепенную роль. Даже богатство становится личным делом, а индивид пытается приватизировать все, что можно, включая то место, где он живет, и пищу, которой он питается.

Поздняя Империя прославляла государство и развивала право, чтобы поддерживать мир и препятствовать воине. Германские племена, создавшие монархические режимы, всегда воспринимались галло–римлянами как скопище варваров и рабов, единственным предназначением которых было подчинение либо Риму, либо Константинополю. Поэтому Григорий Турский, оставивший великолепные наблюдения касательно монархии и возникающего на его глазах нового общества, в своей «Церковной истории франков» использует Термин «республика» применительно к Восточной Римской империи. Res publica, государство, — понятие, которое требует способности к абстрагированию, а потому недоступно пониманию варваров. У них не существует государства, так как понятие варварства субъективно и охватывает не только германцев; оно применимо и к обитающим в Бретани кельтам, и к развращенным галло–римлянам, и к солдатам, которые на малейшую обиду отвечают бурной агрессией и могут испытывать лишь грубые чувства. Варвары жестоки и неотесанны, легко пьянеют, так как напиваются и наедаются до рвоты; занимаются же они главным образом грабежами, оставляя за собой опустошенную землю. Если мы подойдем к анализу «государственных» структур франков и других варварских народов со всей возможной беспристрастностью, придется и в самом деле признать, что это суждение небезосновательно.

Неразличимость «частного» и «публичного» у германцев

В тех племенах, где власть воспринимается как имеющая одновременно магическое, божественное и воинское происхождение и исполняется совместно королем, выборным военачальником и свободными воинами, нестабильный союз между heer–könig’ом, стремящимся к постоянным военным победам, за счет которых он только и может удерживать свою власть, и воинами, верными своему вождю только до тех пор, пока тот способен на деле доказывать свою силу, и составляет то, что следует называть «государством» нового типа. Это государство можно охарактеризовать как род воинского союза, участники которого не имеют определенного места жительства и продолжительность существования которого непредсказуема. Той субстанцией, которая цементировала этот институт, была не идея общественного спасения и общего блага, как в Риме, а скорее объединение частных интересов в рамках времен ной ассоциации, существование которой продлевает каждая следующая победа. Этим объясняется тот факт, что франки колеблются между вождем племени Хильдериком, которого осуждают на изгнание, и римским военачальником Эгидием. После убийства последнего они вспоминают о Хильдерике, отце Хлодвига. Тот велел похоронить себя с почестями одновременно гражданскими и военными, а предметы, обнаруженные в его могиле, включают одновременно и атрибутику частную, германскую, — и атрибутику римскую, свидетельствующую о том, что он занимал важные государственные должности. Хлодвиг восстановил римское государство, но сделал он это ценой уничтожения всей своей родни, дабы устранить вождей отдельных дружин, лояльных каждая собственному вождю, который также имел право претендовать на наследство.

Поскольку король является хозяином добычи и захваченной земли, после его смерти все, что ему принадлежало, делится поровну между наследниками — как частная собственность. Это материнский, по сути, принцип раздела между всеми сыновьями. Известно, какие кровавые гражданские войны были результатами такого раздела государства, низведенного до стадии простой частной недвижимости, и как это привело к раздробленности меровингской Галлии на автономные регионы — Бургундию, Аквитанию, Прованс, Бретань и т. д. Но не будем забывать, что и Каролинги, еще одно благородное семейство, которое силой захватило власть, тоже осуществляли раздел королевства, то между Пипином и его братом Карл Оманом I в 741 году, то между Карлом Великим и Карломаном II в 768 году. Карл Великий сам позаботился о разделе своей империи между тремя сыновьями в 806 году, и только благодаря случаю, который распорядился так, что двое из них умерли раньше старшего, Людовика Благочестивого, Империя оставалась единой с 814 до 840 года. Но давление германских обычаев было таково, что между 817 и 840 годами, несмотря на церковных советников, которые пытались вернуть государство в сферу публичного, называя его Respublica Christiana, несмотря на дворянское окружение императора, не говоря уже о настойчивости императрицы Юдифи, старавшейся для своего любимого маленького сына, будущего Карла Лысого, было предложено по меньшей мере четыре проекта раздела Империи. Верденский раздел 843 года, благодаря которому карта Европы до сих пор имеет вид барочной мозаики, является, таким образом, логическим завершением принципа раздела королевства между братьями. Лотарингия также стала жертвой этой практики, поскольку после смерти Лотаря I королевство разделили между тремя сыновьями, разбив на части европейскую ось, а ныне существующие Нидерланды, Бельгия, Лотарингия, Швейцария и Италия — это оставшиеся от него лоскуты. Важно осознать, что такое представление о государстве как о личной собственности властителя, представление весьма конкретное и телесно ориентированное, характерно для всех правителей Раннего Средневековья и что Капетинги могли бы надолго сохранить свою власть, если бы, наконец, поняли, что возвращение к понятию публичного государства, понятию, которое им пытались втолковать церковники, проникнутые духом римского права, в гораздо большей степени соответствовало их собственным интересам.

Их предшественники — Меровинги и Каролинги — не смогли понять того, что сегодня кажется нам очевидным, поскольку германские законы касаются главным образом сферы частного и в гораздо меньшей степени — сферы публичного права. В самом деле, давайте посмотрим, как вырабатывались эти законы. В эпоху Великого переселения народов вестготы, бургунды и франки не имели письменности, за исключением горстки рун, употреблявшихся в религиозных целях, и доверяли нормы права памяти отдельных знатоков, которые назывались у франков «рахимбургами». Они заучивали каждую статью наизусть, включая последние принятые решения, регулирующие судебную практику. Будучи своего рода живыми библиотеками, они представляли собой воплощенный закон, непредсказуемый и ужасный, так как было достаточно, чтобы судья произнес на древнем верхненемецком, например, friofalto uaua buscho, «свободный человек искалечен на траве», чтобы был вынесен приговор: «Сто золотых солидов[71] штрафа». Примат устной традиции в правосудии придавал судебному акту характер в высшей степени личный и субъективный, так как закон был неведом никому, кроме знатоков. Кроме того, каждый человек был, в зависимости от своего происхождения, подсуден — кто закону салических франков, кто закону франков рипуарских, то есть рейнских, кто — законам бургундов или вестготов, более известным под именем «Кодекса Эйриха». Субъективность законов усиливала разобщенность общества и лишала правосудие какого бы то ни было универсального характера, момента фундаментального для римского законодательства, применимого ко всем гражданам Империи. Поэтому очень скоро все эти правовые системы были записаны: Кодекс Эйриха — в 461 году, законы бургундов — в 502–м и первая редакция Салической правды — в 511–м. Тем не менее их продолжали заучивать наизусть и применяли в течение всего Раннего Средневековья, вплоть до X века — и даже еще того позже. Таким образом, они увековечили концепцию права, радикально отличавшуюся от концепции права римского. Действительно, из 105 статей закона бургундов только шесть являются нормами публичного права. Так же дело обстоит и в Салической правде — только восемь из 78. В других параграфах нормы, касающиеся короля и налогового управления, причудливым образом смешиваются с нормами, регулирующими жизнь простых граждан. Напротив, Кодекс Феодосия, обнародованный в 438 году, состоит из шестнадцати книг и содержит несколько десятков законов; только половина VIII книги и IX книга полностью посвящены частному праву. То есть соотношение между разными областями права — строго противоположное. В Галлии эту римскую традицию в усеченном варианте продолжал еще Бревиарий Алариха, опубликованный в 506 году и применявшийся в среде галло–римлян, живших к югу от Луары, а также среди христианского духовенства, поскольку XVI книга касается Католической церкви, жизнь которой по–прежнему регулировали нормы публичного, а не канонического права. Следовательно, расширение сферы частного права за счет права государственного — это инновация германцев. Франкские судьи будут заниматься делом о краже собаки с тем же усердием, с каким судьи римские рассматривали налоговые правонарушения членов муниципальных советов и курий.

Итак, система правосудия франков, Меровингов и Каролингов ориентирована главным образом на сферу частного. По–видимому, судьи, как и королевский трибунал, были зава лены делами о ссорах из–за размежевания земельных участков, тяжбами о недействительности завещаний, спорами между наследниками, протестами против нечестности торговцев. Среди редких сохранившихся актов государственной власти Меровингов можно найти достаточно много решений, подобных вердикту Дагоберта (629–639), подтверждающему раздел имущества Хродоления и Хемедия между их наследниками Урсинием и Беполением, или вердикту Хлотаря III (657–673), решающему судьбу наследства некоего Эрмелия. Конечно, в большинстве случаев речь идет о могущественных знатных родах, но то, что проблемы семейной собственности приобрели такое значение, доказывает доминирующую роль частных интересов. Этот феномен становится еще очевиднее благодаря огромному количеству дел о кражах движимого имущества. У германцев, которые, за исключением вестготов, практически не имели опыта владения землей, жестко и педантично охраняются главным образом ценные или жизненно необходимые предметы: украшения, оружие, продукты питания или домашние животные. Поэтому кража горшка меда, совершенная рабом в районе Ангулема в VI веке, принимает драматический оборот. Виновника должны были бы незамедлительно повесить, если бы за него не вступился отшельник Сибард и не добился, чтобы ему сохранили жизнь. Позднее Теодульф, епископ Орлеана, человек воспитанный в традициях римской культуры, горько сетовал, когда во время поездки missus dominicus, которую он совершил в Нарбоннскую Галлию в 798 году, увидел, что за кражу там карали смертью, а за убийство — денежным штрафом. Это было неизбежным следствием того первостепенного значения, которым в воинском по происхождению сообществе наделялось личное имущество. «Иметь» значило гораздо больше, чем «быть», — для народов, находившихся на грани выживания. Святой Амвросий называл это скупостью, Григорий Турский — алчностью. Но для тех работников ножа и топора, какими были германцы — кочевники и завоеватели, — смерть была лучшим способом маркировать непреодолимые границы между принадлежавшей разным людям частной собственностью.

И тем более, по мнению этих людей, те золотые монеты, которые возвращались в королевскую казну благодаря сложной системе римского налогообложения, должны были, по идее, быть частью их личного богатства, которое напрямую соотносилось с общей добычей. Итак, каждый воин имеет право на свою долю трофеев: в связи с этим нельзя не вспомнить знаменитый эпизод с суассонской чашей. Кроме того, он ждет от своего короля наград за службу: Меровинги, как и Каролинги, не скупились на подарки — золотые монеты, золотые и серебряные украшения с перегородчатыми эмалями, посуда из граненого хрусталя, оружие, инкрустированное драгоценными камнями — которые извлекались из королевских сундуков пли снимались с возов с добычей, для которой могло потребоваться, как после победы над аварами в 796 году, пятнадцать Телег, запряженных каждая двумя парами быков. Посредством обязательной демонстрации щедрости этот взаимный обмен дарами между королем и представителями воинской элиты укреплял существующие между королевской властью и войском связи. Понятно, что попытка адаптировать подобные практики к римской по происхождению системе налогообложения была чревата серьезными трудностями. Относительно франков меровингские короли, конечно, признавали, что «на лог кровью», который те платили на службе, освобождал их от налога, которым облагали галло–римское население, однако на юге они старались с помощью чиновников поддерживать практику взимания подушной подати и налога на землю со всех своих подданных. В каролингскую эпоху королевская власть потерпела поражение в этом длительном противоборстве, а феномен приватизации прямого государственного налога был столь широко распространен, что историки до сих пор расходятся во мнениях, когда речь заходит о том, является ли тот или иной налог, который платили крестьяне в крупных каролингских регионах, государственным или частным. В конце концов слово «франк» неизбежно стало означать «свободный человек», то есть человек, освобожденный от уплаты налогов. Тот, кто их платил, стал считаться крепостным, а сам статус выплачиваемой суммы был понижен до уровня локальных, сугубо частных отношений. Таким образом, налог попросту исчез, и подобная ситуация сохранялась во Франции до конца Столетней войны. Король должен был жить на доходы от своего хозяйства — так же как и любой рядовой землевладелец. Частная жизнь душила государство, лишая его финансов.

Армия сопротивлялась дольше и упорнее. Тем не менее уже на раннем этапе формирования института королевской власти германцев появились достаточно важные инновации: к примеру, личная охрана. Называемая hirdh у скандинавов или truste у Меровингов, она состояла из равных между собой по статусу молодых воинов, обязывавшихся хранить верность патрону в жизни и в смерти. У кельтов зачастую речь шла о молочных братьях, берущих на себя обязанность защищать своего кормильца. Пищевая общность, возможность быть сотрапезником военачальника, или, как сказано в Салической правде, разделять с ним хлеб, превращают охранника (cum panis, отсюда companio) в настоящего товарища, человека, отношения с которым напоминают едва ли не кровное родство. Оно и закрепляется кровью, бок о бок проливаемой в сражениях и как ничто другое сплачивающей этих «горилл», стоящих на защите власти. Кроме того, члены королевской дружины, antrustionbi, защищены штрафом, который составлял шестьсот золотых солидов, то есть самым значительным взысканием, которое вообще могло быть назначено в делах об убийстве. Эта санкция начиная с V века распространилась по всей Римской империи из–за постоянных покушений на жизнь важных особ. У римлян и вестготов этих воинов называли bucellaires, то есть едоками бисквита, так как лучший хлеб в армии предназначался им. Они хранили верность патрону даже после его смерти. Так, император Валентиниан III, убивший в 454 году своего полководца Аэция, амбиций которого опасался, в 455 году в свою очередь был заколот букеларием Аэция Акилой, а также зятем императора Трасилой. В данном случае оба типа родства — через трапезу и через усыновление — уподобляются кровному родству, если судить по поведению мстителей. Война стала делом частным благодаря тому, что мотивации, связанные с государственной властью, вытеснялись мотивациями телесно–ориентированными.

Эта «абсолютная монархия, ограниченная убийством», как говорил Фюстель де Куланж, то есть, собственно, ограничение всевластия монарха возможностью его убийства, сопровождалась весьма необычным режимом взаимодействия Устной и публичной составляющих в органах центральной власти германских королевств. Знаменитый мажордом, который дождался упадка династии меровингских королей и Дал начало возвышению Каролингов, изначально был всего лишь главным управляющим королевской налоговой службы, унаследованной от римской администрации. Там, где Империя различала государственную собственность, то есть казну, затем имущество частное, то есть собственность короны, и, наконец, личную собственность императора, меровингская администра ция смешивала все три категории. Мажордом стал, по сути, самым влиятельным администратором во всем королевстве. Эта должность была ликвидирована Каролингами. Однако в своей попытке восстановить государственность они остались в плену у прежних ошибок. Может ли сенешаль — sinis kalk на старонемецком, самый старший из придворных — считаться высокопоставленным чиновником? Да, когда он занимается внутренними делами. И — нет, не может, если мы рассматриваем его как человека, который занимается снабжением королевского стола. Точно так же управляющий винными по гребами показался бы нам простым официантом, если бы мы не знали о той важной роли, которую с чисто «политической» точки зрения играет в эту эпоху бокал вина, непременная для человека, умеющего уважить своих гостей и сотрапезников, обязанность устраивать попойки. Что касается престижных должностей коннетабля и маршала, давайте вспомним, что в то время они означали слугу, ответственного за конюшни, и слугу, ухаживающего за лошадьми (comes stabuli; maris kalk). Короче говоря, речь шла о главном конюхе и о кузнеце — приятелях и пройдохах, совершенно необходимых во время путешествия. Ближний круг прислуги включал в себя еще и королевского казначея, который, помимо надзора за сундуками, в которых хранились документы на право владения собственностью и королевские драгоценности, а также главного своего дела, то есть управления государственными доходами, не забывал о необходимости заниматься своевременной сменой пологов и постельных принадлежностей.

Это смешение представлений о частном и публичном, эта неспособность абстрагироваться от конкретных, сугубо личных интересов, показывают, что правители меровингской монархии так и не смогли подняться до понимания общественного блага — если не считать отдельных чиновников римской формации. Влиятельные аристократы отправляли своих малолетних сыновей ко двору в Нейстрии или в Австразии, с тем чтобы те смогли получить там навыки, связанные с отправлением ответственных должностей, которые они позднее смогли бы занимать в городах и деревнях. Их называли «питомцами» (nutriti), поскольку их брали, я бы сказал, на полный пансион — обеспечивали жильем, кормили, обстирывали, они жили под одной крышей с королем, который становился для них приемным отцом. Эмоциональный характер отношений, основанных на такой пищевой общности, маркировался определенными жестами, которые активировали поведенческую модель сыновнего подчинения. Так как за королевским столом (как и за всеми прочими) ели руками, и одна из важнейших застольных функций заключалась в том, чтобы держать полотенце, которым король вытирал руки каждый раз, когда их мыл. Поэтому mapparius (подносящий полотенце) был человеком гораздо более значимым, чем могла предполагать его скромная задача. Монарх, удостоверившись за эти годы в привязанности и преданности ребенка — от семи до четырнадцати лет, когда мы еще не умеем ничего скрывать, — мог сделать соответствующим образом вышколенного молодого человека графом или герцогом. Забавная школа кадров — школа, где сердце было важнее, чем компетентность! Часто называемая schola, то есть сообщество юных учеников, будущих чиновников, она продолжала существовать и в эпоху Каролингов. Однако, поскольку сердце имеет свои резоны, неведомые разуму, эти бывшие компаньоны короля или императора, в свою очередь, Регулярно путали публичные обязанности с личными интересами. Каролингская административная революция, начавшаяся в 840 году, присвоение администраторами прав, принадлежавших ранее королю, приводит к тому усилению местных властей, которое мы называем феодализмом. Как говорит в 888 году летописец, «тогда каждый в глубине души захотел сделаться королем». Невозможно лучше передать это торжество частного над публичным. Не стоит забывать и о том, что причинами этой трансформации были не только и не столько личные амбиции, сколько главенство чувства любви или ненависти по отношению к королю–отцу. Для Регино королевская власть в буквальном смысле порождается отцовским чревом, средоточием любви. Никто не может быть своим собственным отцом — но следует ли из этого неизбежность абсолютизации собственной персоны?

Феномен повсеместной приватизации можно наблюдать и во многих других сферах. Прекрасным тому примером служит такая, вне всяких сомнений, чисто королевская монополия, как чеканка монеты. С 560–580 годов монетные дворы, главной миссией которых была трансляция публично значимых символов, без каких бы то ни было колебаний начинают чеканить на золотых монетах собственную легенду вместо имени короля. В 790 году Карл Великий восстановил все свои полагающиеся по статусу права и упразднил всякую частную чеканку монет. Но при Эде, первом не–каролингском короле, верховная власть снова утратила часть своих прав, и у нас есть все основания полагать, что еще за несколько лет до 918 года бывший королевский администратор, герцог Аквитании Гильом Благочестивый повелел чеканить в Бриуде серебряный денье. Таким образом, он открывал путь появлению бесчисленных средневековых монет. Другой прерогативой королевской власти, сохранявшейся с древнеримских времен, было содержание дорог и строительство оборонительных сооружений. Меровингские правители, и особенно Брунхильда, постоянно заботились о римских дорогах; некоторые из них, скажем, так называемые «шоссе Брунхильды», еще и сегодня пересекают наши поля. Ту же за боту проявлял и Карл Великий. Но шок от скандинавских вторжений был настолько серьезным, что со временем рухнувшие мосты и пострадавшие от наводнений дороги ремонтировать перестали. Начиная с X века благодаря частной инициативе то здесь, то там появляются новые местные сети дорог, называемые путями. Кроме того, в то время как Карл Великий, дабы упрочить свои завоевания, строил масштабные деревянно–земляные цитадели, Карл Лысый в 864 году жалуется, что некоторые его подданные по своей собственной инициативе сооружают «барьеры и крепости», то есть укрепления, сделанные из плотно переплетенных деревьев и колючих кустарников, — или дома, окруженные частоколом. Действительно, начиная с 950 года в королевстве увеличивается число феодальных замков. Как великолепно заметил Жорж Дюби, феодализм — это не что иное, как «раздробление власти на множество автономных ячеек. В каждой из них хозяин в частном порядке обладает властью приказывать и наказывать; он пользуется этим правом как частью полученного по наследству достояния».

Увеличение числа малых групп

Перейдем теперь от государства к обществу и проследим за процессом развития частного сектора. Когда–то римские законы, зафиксированные в Бревиарии Алариха, тщетно запрещали владельцам строить свои дома вплотную к внутренней стороне крепостной стены, с тем чтобы сэкономить на строительных материалах за счет стены общественной — и за счет возможности для городского гарнизона свободно перемещаться внутри крепости. Точно так же и теперь мы можем констатировать возникновение частных пространств и частных горизонтальных связей, замыкающих иерархические структуры или создающих свои собственные. Мы уже видели значимость понятия schola. Если прежде оно означало императорскую гвардию, отныне оно применяется к свите из вооруженных слуг, к гильдии, к группе священнослужителей, окружающих епископа, к монашескому дортуару, в конце концов, к хору, но собственно школу оно до IX века не обозначало. Группа королевских дружинников имела свою параллель и в структурах общественных — группу вассалов. В этом смысле особенно показательна этимология слова. Речь идет о кельтском понятии gwas, которое во французском дает gars (парень), а в женском роде garce (девка) и обозначает молодого мужчину, раба, что доказывает его латинизированная форма vassus, употребляе мая в Салической правде. Этот персонаж упоминается в одном ряду с другими домашними рабами — кузнецом, золотых и серебряных дел мастером, свинопасом. Однако крупный собственник может иметь уже несколько таких рабов, иногда дюжину. Эти молодые парни (juniores) вверялись старшему, старому (senior, взрослый, откуда «сеньор», хозяин) посредством любопытной церемонии, наставления, в ходе которой хозяин охватывал своими ладонями соединенные вместе ладони будущего слуги. Такое дарение самого себя позволяло слабому человеку войти в новое для него пространство за щиты и взаимной помощи. Касанием рук начальник охраны передавал другому нечто вроде сакрального магнетического флюида, hail. Охраняемый системой табуистических запретов, вассал находился отныне под харизматической, языческой по происхождению властью господина, mundeburdium, main–bour, настоящей властью — которая одновременно предполагает возможность распоряжаться человеком и необходимость его защищать. Понятие отцовской защиты и сыновнего повиновения здесь неактуально. Новый тип отношений зависимости — между подчиненным и начальником — базируется на языческой, амбивалентной по природе вере в существование мира, по сути своей являющегося копией тела взрослого статусного человека, со всеми соответствующими коннотациями, связанными с тематическими полями не только могущества и оплодотворения — но также и разрушения. В то же время мир несовершеннолетних, женщин, рабов и прислуги целиком полностью принадлежит отцу или начальнику. Последний, через посредство mainbour, структурирует этот мир, тем самым фактически «оживляя» своих вассалов. В свете этих эмоциональных и религиозных отношений социальные разногласия буквально растворялись и freund становился frei — раб, он же друг, обретал свободу. Поэтому нет ничего удивительного з том, что в эпоху Каролингов вассалы стали свободными и что захвату власти Каролингами в значительной степени содействовали группы вооруженных слуг, жившие под одной крышей. Карлу Великому человеческие связи казались настолько сильными и надежными, что он счел нужным воспользоваться ими для усиления своего государства. Так, он ввел вассальную зависимость в политическую систему своего времени, сделав всеобщим правилом взимание доходов с земли каждым вассалом и увеличив число вассалов королевских, княжеских, графских и т. д. — в составе пирамиды, которую, по его мысли, он должен был увенчивать собственной персоной. Однако произошло обратное. Во время гражданских войн между сыновьями Людовика Благочестивого вассалы повиновались ближайшему сеньору, а не сеньору слишком далекому, императору, поскольку имели все основания гораздо сильнее опасаться мести со стороны соседнего князька, чем со стороны титулованного правителя. Как очень точно сказал об этом Робер Фольц, «Карл Великий [и его преемники] были преданы своими же людьми».

В этом случае перед нами встает проблема, имеющая глубоко личностное свойство — проблема обмана и клятвопреступления. В социуме, где доминирует молодежь — а в следующей главе мы увидим, что дело обстояло именно так, — соблюдение данного другому человеку слова практически не волнует индивида, переживающего острое наслаждение от настоящего мгновения. Задумываться о времени и о том, что будет дальше, — удел дряхлых старцев. Лжесвидетельство и клятвопреступление были настолько распространены, что Салическая правда, которая обычно посвящает в среднем три или четыре строки каждой статье, этим вопросам отводит три параграфа; и только один из них — о человеке, который отказывается соблюдать данное обещание, — занимает целых тридцать восемь строк! Проблема, судя по всему, была весьма животрепещущей: так, Теодульф, присутствовавший на одном судебном процессе, был повергнут в полное смятение невероятным обилием лживых клятв, которые давали все его участники — обвиняемые, обвинители, сами судьи, готовые в любой момент привлечь к делу несуществующий прецедент, не говоря уже о свидетелях. Что же говорить о Поле лжи (Lügenfeld), равнине, находившейся в пятидесяти километрах от Кольмара, где одной трагической ночью приверженцы Людовика Благочестивого один за другим предательски по кинули императора, оставив его в одиночестве, — чтобы тут же присоединиться к его сыновьям? Никогда человеческие отношения не обнаруживали такой слабости, как в этот момент поругания самого понятия дружбы — особенно после того как Людовик начал побуждать тех немногих, кто остался верен ему до конца и не пожелал оставить своего господина, все–таки уйти, «чтобы не лишиться жизни или не получить из–за него увечья». Индивидуальная ложь представляла собой силу в высшей степени разрушительную. Церковь настолько хорошо это чувствовала, что практически во всех пенитенциалиях Раннего Средневековья клятвопреступление считается самым тяжким в перечне особо тяжких грехов. В пенитенциалии святого Колумбана, самом распространенном и авторитетном из всех, человек, виновный в клятвопреступлении, совершенном из корыстных побуждений, осуждался на за точение в монастыре на всю оставшуюся жизнь, тот же, кто совершил это деяние из страха, должен был провести семь лет в покаянии, из которых первые три — на сухом хлебе и воде, и, что особенно страшно для той эпохи, — в изгнании и без оружия; кроме того, он должен был раздать едва ли не все свое имущество в качестве подаяния и освободить рабов! Короче говоря, если изначально вассалитет был питомником друзей, этаким фаланстером молодых людей, преданных человеку старшему, или же боевой ударной группой, — то был он также и клубком змей, и своеобразной социальной иллюстрацией принципа бумеранга.

Между тем сплоченность вассалов между собой была гораздо слабее, чем сплоченность других групп. Старые римские корпорации не исчезли полностью — или по крайней мере исчезли не все; весьма вероятно, к примеру, что корпорации каменотесов или стекольщиков продолжали существовать, бережно храня секреты производства и ноу-хау. Григорий Турский описывает случай с архитектором, который неожиданно потерял память о своих навыках и мастерстве. Тогда во сне ему явилась Святая Дева и вернула все утраченные знания. Этот эпизод показывает, насколько было важно, даже для южан, прямых наследников римской цивилизации, заучивание наизусть и сохранение культуры и профессии с помощью устной передачи от человека к человеку. Более известны маргинальные сообщества, которые священники всячески изобличают, называя их «заговорами», другие же авторы именуют те же объединения «гильдиями». Самые разные люди — крестьяне, ремесленники, а главным образом торговцы — давали взаимные клятвы поддерживать друг друга, как равные равных, — чего бы это ни стоило. Подобные присяги старались принимать 26 декабря, в день праздника языческого бога Юла, когда можно было общаться с душами мертвых, которые в этот день возвращались на землю, — и с демонами. Будущие коллеги устраивали огромные пиршества, где объедались до рвоты и напивались До потери чувств, что позволяло войти в контакт со сверхъестественными силами. И тогда каждый торжественно клялся. кто — убить такого–то, кто — поручиться за такого–то в сделке, и т. д. Многие церковники протестовали против этих объединений как откровенно опасных для общественного порядка, но прежде всего их беспокоили вещи куда более, с их точки зрения, серьезные: эти сборища носили характер сатанинский и аморальный. Гинкмар в 858 году тщетно пытался их христианизировать. Церковные соборы их запрещали В действительности же эти группы, способные в любой момент превращаться в самые настоящие отряды самообороны, иногда оказывались весьма полезны — скажем, для борьбы против викингов, как, например, в 859 году, между Сеной и Луарой. Объединения торговцев очень часто были попросту необходимы, чтобы противостоять морским пиратам или чтобы навязать свои цены в иностранном порту, где купцы сходили на берег. Эти гильдии, называемые так из–за денежных сумм (geld), которые каждый вносил в общий фонд, судя по всему, действовали очень эффективно. Они были вполне способны диктовать всем прочим социальным группам свои экономические условия, что объясняет стойкую неприязнь Церкви по отношению к торговцам и мещанам вплоть до XI столетия. Тогда эти весьма любопытные сообщества еще смешивали между собой право на законную самооборону и мотивацию куда более сильную, основанную на «пищевом» братстве и уравнительном эгалитаризме.

Еще более закрытыми были еврейские общины. Выходцы из римской диаспоры I и II веков — а в их случае это была уже диаспора второго порядка — утверждаются в галло–римских городах в меровингскую эпоху, затем в эпоху Каролингов закрепляются в Септимании (нижний Лангедок), в Рейнской области и в Шампани. Сосредоточенные на Торе, Законе, ставшем вместе с Библией их единственной настоящей родиной, эти общины, состоящие из еврейских семей, управлялись советом глав семейств, в котором не было единого духовного лидера. Раввины были не более чем учителями, а каждый верующий занимал определенное мести в социальной иерархии. Община выбирала одного из своих членов, с тем чтобы от общего имени вести переговоры с язычниками, goyim (иноверцами), то есть, фактически, с христианами, — по урегулированию проблем сосуществования, размеров пошлин и т. д., — и поэтому внутренняя и частная жизнь еврейских общин была абсолютно закрыта для галло-римлян и франков. Одновременно непроницаемая изоляция и интеллектуальное превосходство евреев, накопивших колоссальный опыт в толковании Писания, побуждали христиан измышлять всевозможные небылицы об этих автономных сообществах, анонимных союзах и странствующих торговцах, которые, живя по соседству, могли одновременно являться агентами чужеземных общин — испанской, египетской, итальянской и т. д.

Гораздо лучше христиане относились к общинам монашеским — как к пространствам умиротворения и трамплинам в вечность. Их закрытость не казалась подозрительной, но воспринималась, скорее, как идеальный микрокосм, этакое антиобщество, миниатюрное и незначительное по сравнению с жестоким миром, который его окружал. Конечно, первые монастырские уставы, действовавшие в Галлии начиная с V века, еще несли на себе отпечаток веселой анархии тех атлетов богоискательства, каковыми были неграмотные египетские крестьяне, чемпионы в искусстве поста и умерщвления плоти. Но вскоре, благодаря святому Колумбану, ирландскому монаху, который объединил древние уставы с уставом святого Бенедикта Нурсийского, умершего к 560 году, это закрытое пространство, охраняемое привратником, становится характерным элементом духовного и физического пейзажа по всей Галлии. Святой Бенедикт считал, что «монастырь должен, насколько это возможно, быть организован таким образом, чтобы производить все необходимое, иметь воду, мельницу, сад и Разные ремесла, чтобы монахам не было нужды выходить за его стены, так как это пагубно для их душ». Однако, в противоположность еврейским общинам, монахи, жившие в монастырях, не порывали связей с внешним миром и не инкапсулировались окончательно, отторгая окружающую социальную структуру. Они принимали гостей, паломников неофитов. Это был максимально замкнутый мир людей ищущих Бога, но в то же время он оставался приоткрыт для братьев–мирян. Принимая решения по многочисленным вопросам, отец аббат неизменно должен был консультироваться с советом своих братьев, монахов. Отношения в общине выстраивались одновременно по горизонтали и по вертикали. Ее приватное пространство служило своеобразным мостиком между двумя мирами — земным и небесным. Так, после церковного собора в Эксе в 817 году Людовик Благочестивый поручил своему советнику, Бенедикту Анианскому, распространить бенедиктинский устав по всей Империи. В результате увеличилось число самых настоящих социальных микроорганизмов, живых утопий братства, о которых Адельгард, аббат Корби, в 822 году сказал, что они не должны превышать численности в четыреста человек, включая работников–мирян, иначе в них воцаряются обезличивание и очерствение человеческих отношений. Действительно, в понимании Бенедикта аббат (abba, «отец» в переводе с арамейского) должен быть внимательным отцом, который воспитывает и направляет своих духовных сыновей на путь познания Бога, обучая их добродетелям молчания и смирения. В то же время, исходя из этой логики, понятно, почему впоследствии монастыри превращаются в то место, где на устойчивой основе парадоксальным образом сочетаются между собой элементы художественной мастерской и духовной школы. Бенедикт так настаивает на роли постоянной общины, живущей по уставу, что приходит к строгому осуждению странствующих — тех монахов египетского или ирландского типа, которые бродят от одной обители к другой безо всякого контроля, — и требует, чтобы затворникам было разрешено жить в одиночестве только после длительного пребывания в монастыре.

Слабость одиночки

Таким образом, он явно шел против течения, так как одним из самых удивительных новшеств в германо–латинских социумах было развитие отшельничества, проходившее в несколько последовательных этапов. Просто поразительно, какое широкое развитие получило это движение в мире, сплошь построенном на насилии, где, как мы увидим, для защиты индивида была необходима пусть небольшая, но община. Итак, некий человек — в некоторых случаях без всяких колебаний — уединялся в глуши лесов Галлии, которые в те времена должны были покрывать больше двух третей территории страны, и становился настоящим дикарем, лесным человеком (латинское silvaticus, «дикий», действительно происходит от silva, «лес»). В этом стремлении к изоляции не было ничего общего с суровой мизантропией человека надменного, презирающего моральную гнилость своих современников. Прежде всего это было опасно, поскольку отшельник уподоблялся человеку вне закона, покинутому своим племенем, которого кто угодно может убить как бешеную собаку. Многие отшельники и в самом деле погибли насильственной смертью. Этот уход от мира, как показал Жан Эвклен, в самом деле являлся попыткой дистанцироваться, поиском личного контакта с Богом, который потом посылает уверовавшего в него, преисполненного любви человека завоевывать мир. Необжитые земли вокруг отшельника мало–помалу заселяются; расцветают монастыри, а вскоре и города. Только в Северной Галлии с V по XI век более трехсот пятидесяти отшельников подобным образом духовно и материально преобразили социальную, экологическую, а главное человеческую среду. Три больших волны отшельничества — первая в V веке, вторая в VI и VII столетиях — были обусловлены влиянием высокой культуры ирландцев и аквитанцев.

Позже это движение вступило в период кризиса, а затемни вовсе свернулось под давлением каролингского законодательства, которое, стремясь построить упорядоченное общество, сделало недоверие Бенедикта Нурсийского к странникам недоверием всеобщим. Упорядочению подверглась даже жизнь затворников и затворниц, которые запирались в тесных кельях или, как Хильтруда из Льесси, в часовне, стоявшей рядом с церковью и сообщавшейся с ней посредством маленького окошка. Устав Гримлака, созданный в первой половине IX века, полностью пресек эту практику, разрешая ее лишь немногим, дабы исключить сумасшедших и неуравновешенных. Поэтому третья волна отшельнического движения смогла подняться только после 850 года. Необходимо подчеркнуть еще одно немаловажное изменение. В то время как в VII веке среди нищенствующих во славу божию было очень много простолюдинов и женщин, к концу каролингской эпохи большинство составляли представители знати — и мужчины. Пророческое, маргинальное, а в предельных случаях даже и разрушительное одиночество с трудом вписывалось в разраставшиеся церковные структуры. Чтобы им противостоять, нужны были персоны социально значимые. Тем не менее эти необыкновенные люди продолжали пользоваться народной любовью и олицетворяли противоположность окружающему — несправедливому — обществу. Эти проповедники, первопроходцы, земледельцы были столь воздержанны, что довольствовались травами, кореньями, куском черствого хлеба и глотком гнилой воды. Постоянными молитвами в тишине своих добровольных узилищ они исцеляли душу и тело и изгоняли бесов, старых языческих богов. Наконец, они ничего не имели, живя в хижинах из веток. Отказываясь от ненасытного стремления к обладанию собственностью ради обретения радости бытия, отшельник, по сути, представлял собой воплощение антиобщества, альтернативной жизненной модели Однако нужно было обладать немалым мужеством, быть незаурядной личностью, чтобы без страха встречать трудности этого духовного пути и не поддаваться чувству оставленности (в том числе и богом), которое является неизменным спутником одиночества. Куда проще было по слабости своей укрыться в защищенном пространстве, которое церковь стремилась предоставить «убогим», то есть тем, кто не имел высокопоставленных покровителей, чтобы избежать наказания за преступление или спастись от ложного обвинения. Нищий мог найти убежище при каждом храме, соборе или сельской приходской церкви, вписав свое имя в матрикул, список, который обеспечивал ему, вместе с дюжиной (символическое число) других товарищей по несчастью, кров и стол. Беглый раб, закоренелый убийца, брошенная жена могли укрыться на территории убежища — «паперти» храма, то есть прилегающей к западному фасаду церкви тройной галереи с колоннадой. Эти пространства были священны, а потому неприкосновенны, как земли, принадлежащие святому покровителю. Зоны подлинной свободы, они принимали вперемешку и целые семьи, и несчастных опустившихся людей, и отъявленных негодяев — в настоящий пандемониум бродяг. Поскольку там располагались надолго, некоторые предавались пьянству и разврату, тогда как их враги, взбешенные тем, что добыча от них ускользает, с нетерпением выжидали момент, когда жертва, потеряв бдительность, выйдет за пределы священной ограды и с ней можно будет тотчас расправиться. Григорий Турский, в частности, сообщает, что в его городе, внутри базилики Святого Мартина и непосредственно перед ней, герцог Клод устроил настоящую засаду на некоего Эберульфа; эта засада была наголову разгромлена во время грандиозной потасовки между рабами обоих господ, вассалами и церковными старостами — вскоре пол был залит кровью. Несмотря на подобные нарушения, а возможно и благодаря им, право убежища неизменно сохранялось в обществе Раннего Средневековья, становясь лучом надежды для слабых и местом отдыха для циников.

Та же идея защищенного пространства, охраны безоружных лиц от лиц вооруженных, как мне кажется, порождает привилегию иммунитета. По просьбе епископа или аббата король Даровал землям, которыми владела их церковь, право свободы каких–либо досмотров, инспекций, налогообложений и т. д., каковые по закону там мог осуществлять королевский служащий. Таким образом, земли получали иммунитет от местною тирана, а епископ или аббат, не имевшие возможности обнажить шпагу, были защищены от каких–либо преследований и могли расходовать свою прибыль на многочисленные в обложенные на них строительные и благотворительные нужды Наконец, идея ограды и ее реальные воплощения представляются мне факторами воистину фундаментальными в процесс возникновения в меровингской и каролингской цивилизациях «своей маленькой частной территории», собственной сферы вляния и островка законной неприкосновенности. Когда саксы обосновались в Булони, они построили деревни из землянок и шалашей, окруженных живой колючей изгородью, называемой zaun. Слово оставило следы в современных топонимах, таких как Ландретен и Бенктен. Zaun в конце концов превратилось в thun, а в английском — town, город. Последний является, в духе германцев, прежде всего изолирующим поясом, островком частной жизни. Кроме того, в законе бургундов и Салической правде нередко встречаются упоминания о пограничных деревьях, границах и изгородях на полях. Особенно строго были защищены виноградники: всякое чужое домашнее животное, которое потопчет или погрызет виноградные лозы и грозди, будет незамедлительно убито. С помощью необычайных процедурных ухищрений франкские рахимбурги наказывали того, кто украдет собранный в снопы урожай, срубит яблоню или грушу, увезет чужое сено или тем паче разрушит ограду, — за все это назначали разные штрафы, от 3 до 45 солидов. Тот же, кто сломает несколько звеньев ограды, или перевезет их на повозке для своего собственного пользования, или спрячет их, должен будет заплатить штраф в размере от 15 до 65,5 солида. Огромные суммы, поскольку раб или лошадь в то время стоили 12 солидов! Какое же у франков было желание защитить свою частную собственность, если они с таким рвением ее огораживали! Законы бретонцев обнаруживают ту же тенденцию, и это отсылает нас к кельтским и германским корням рощи Тьераш и современного французского Запада.

Рис. 28. План монастыря Санкт—Галлен. Как показали археологические раскопки, этот план, нарисованный Хейтоном для аббата монастыря Санкт—Галлен, был действительно осуществлен. Номером 11 обозначен гостевой дом для знатных посетителей, 31 — гостиница для паломников и бедняков, каждая со служебными помещениями (Exposition Charlemagne, Aix–la–Chapelle, 1965, рр. 400–401)

Однако самым дорогим огороженным пространством, без сомнения, был сад. Иногда франки выращивали в саду только какую–нибудь одну культуру — репу, турецкий горох, бобы или чечевицу. Но чаще всего в садах выращивали все. Фортунат, епископ Пуатье, в стихотворении так описывает сад одного из своих друзей: «Здесь пурпурноликая весна заставляет расти зеленые газоны, а воздух наполнен райским благоуханием роз. Там молодые виноградные лозы дают тень, защищая от летней жары и служа укрытием лозам, отягченным гроздьями. Весь этот участок усыпан тысячами разнообразных цветов. Одни плоды белого цвета, другие — красного. Лето здесь мягче, чем в других местах, и ветерок с тихим шелестом беспрестанно колышет висящие на ветках яблоки. Хильдеберт прививал их с любовью». Это место интимного отдыха и индивидуального труда, сад был маленьким миром, где каждый вкушал удовольствия жизни и готовился отведать овощей и фруктов, выращенных своими руками, которые, как известно, куда слаще тех, что растили руки чужие. Интимная связь, создаваемая садовником между возделанной землей и плодами, которые укрепят ею здоровье, имеет природу одновременно физическую (благодаря пролитому поту) и духовную (благодаря заботе об их росте). Сады монастырские и сады крестьянские, сад монастыря Санкт-Галлен, как и любой из тех садов, что существовали в каждом крупном каролингском поместье, — все требовали множества подсобных работ: рыхления почвы мотыгой, посева, пикировки, прополки и ремонта изгородей. Также очень часто встречались фруктовые сады, где могли выращивать по одному дереву от разных плодоносящих видов. Монахам рекомендовалось отводить несколько грядок под лекарственные растения — кустарниковую полынь, которая исцеляет подагру, укроп, помогающий при запорах, кашле и болезнях глаз, кервель, останавливающий кровотечения, и полынь для снижения температуры. Одним словом, в садах заботливо выращивали и деликатесы на десерт, и лекарства, способные вернуть страждущему радость жизни.

Кроме того, зачастую они были предназначены для приема гостей. Усталость и опасности, которые угрожали путешественнику, разбойники и овраги, заставлявшие аббата Лупа из Ферьера советовать своему другу брать с собой нескольких сильных спутников для защиты от нападений и грабежей, скоро забывались в атмосфере теплого общения в монастырской гостинице или в доме знатного франка. На самом деле гостеприимность была обязательной. «Тот, кто откажет прибывшем гостю в крове или очаге, заплатит 3 солида штрафа», — уточняет закон бургундов. Зимой нельзя отказывать им в сене или ячмене, которые необходимы их верховым животным. Впрочем, по предписанию аквитанского капитулярия 768 года, любой свободный человек, призванный в войско и направлявшийся в пункт общего сбора, бесплатно получал необходимые ему воду и траву. ® 789 году Карл Великий настаивал на необходимости организовать гостиницы «для путешественников, приюты для бедных при монастырях и церковных общинах, потому что в великий день воздаяния Господь скажет: „странником был, и вы приняли меня”». Это аллюзия одновременно и на Евангелие, и на устав святого Бенедикта. Таким образом, гостеприимство являлось священным долгом, по сути своей религиозным, и для язычников, и для христиан. Действительно, на плане монастыря в Санкт—Галлене справа от входа мы видим дом для паломников и бедняков, квадратную комнату со скамьями, два дортуара, служебные помещения с квашнями, печью и пивоварней, слева же расположен дом для гостей с двумя отапливаемыми комнатами, помещениями для слуг и конюшнями для верховых животных. Все это было весьма обременительно с финансовой точки зрения, как для больниц в прямом смысле этого слова, называвшихся xenodochia, так и для приютов для странствующих монахов, особенно ирландцев, hospicia Scottorum, которые направлялись через Галлию в Рим и на Восток. Предугадать возможное количество гостей было сложно. Скажем, в Корби планировали принимать на ночь по Двенадцать бедняков и запасали для них по полторы ковриги хлеба на ужин и в дорогу, оставляя еще двадцать семь ковриг на случай, если народу вдруг придет больше. А в Сен—Жермен—де—Пре в 829 году насчитывалось до сто сорока гостей в день! Фактически каждый епископ и каждый аббат, в конце концов, встраивал у себя одну гостиницу для бедных, другую для богатых, графов, епископов и других сановников, путешествующих по делам. И все же странноприимство не было деятельностью само собой разумеющейся. Так, святой Бонифаций сообщает что в 730 году его англосаксонские соотечественницы, отправившиеся в паломничество в Рим, чтобы добраться до цели были вынуждены по дороге в каждом городе заниматься проституцией. Из–за вероятности отказа в милостыне, порождавшего такой своеобразный способ умерщвления плоти, Церкви пришлось запретить паломничества женщинам. Салическая правда очень строго карала (300 солидов) убийцу королевского гостя, то есть близкого друга властителя, поскольку король делил с ним хлеб, и обязывала выплатить цену убийства гостя всем тем, кто принимал участие в одной с ним трапезе. Таким образом, общность трапезы, несмотря на обремененность смыслами, не всегда приводила к «перевариванию» чужака, который всегда в большей или меньшей степени воспринимался как враг. Тем более важно, что на будущее устав святого Бенедикта устанавливал, что «аббат и вся община омоют ноги каждого гостя». Это было началом кардинальной трансформации менталитета.

Уют домашний и застольный

От разговора о гостеприимстве мы переходим к домашнему пространству и попадаем в святая святых частной жизни. Прекрасные здания галло–римских вилл с мраморными полами и мозаиками из черных и белых квадратиков по–прежнему существовали в регионах, расположенных к югу от Луары. Описания, которые дают нам на сей счет Сидоний Аполлинарий в V веке и Фортунат в конце VI века, доказывают, что Айда в Оверни, Бур, Бесон, Борш и Преньяк в Бордоле нимало не утратили римского искусства жить в сельской местности с городским комфортом, как это было во времена Плиния Младшего. Однако археологические раскопки, в частности в Севиаке в Гаскони, показывают, что в разное время в разных регионах происходили отход от традиций или их трансформация. Взводились новые, более грубые каменные постройки, а планы королевских или господских жилищ в крупных каролингских поместьях становились намного примитивнее. Самый известный пример — Аннапп, где в начале IX века был «дом очень хорошей постройки, каменный, с тремя комнатами: все здание окружено одноэтажной деревянной галереей, в которой находятся одиннадцать маленьких отапливаемых комнат; внизу подвал; два портика; в глубине двора семнадцать других отапливаемых деревянных домов с таким же количеством комнат и другие подсобные помещения в хорошем состоянии, стойло, кухня, пекарня, два овина, три амбара. Двор надежно защищен оградой с каменными воротами, а сверху — деревянная галерея, служащая кладовой (для хранения провизии). Маленький дворик с красивой планировкой также обнесен оградой и засажен деревьями разных пород». Читатель, вероятно, обратил внимание на значимость оград и на появление деревянных конструкций внутри каменных построек и рядом с ними. Большинство зданий, вероятно, действительно были деревянными, с саманными стенами и соломенными крышами. Фортунат, итальянец, привыкший к камню, тем не менее восхищается тем, что он называет «дворцом из досок», причем доски эти скреплены так основательно, «что там совсем не видно щелей». Это творение плотника должно было быть поистине роскошным, поскольку археологические раскопки позволили реконструировать самые настоящие хижины, в которых жили крестьяне, «жалкие жилища… крытые листвой» (Григорий Турский). Их размеры, к примеру, в Бребьере или в Провиле, на севере, составляли от 2 до 6 метров в длину и порядка 2 метров в ширину. Раскопанные фундаменты на самом деле были подвалами под полом. Два, четыре, шесть или восемь столбов, которые проходили сквозь эти фундаменты, поддерживали соломенную крышу, спускавшуюся до земли. Таким образом, самые маленькие хижины на уровне подвала занимали площадь в 2,5 квадратных метра и порядка 5 квадратных метров на поверхности земли. Никаких следов очага в этих жилищах обнаружено не было, видимо, они были чем–то вроде времянок или предназначались для занятий ткачеством — а может быть, служили для хранения инструментов. Рядом в земле обнаружено множество мусорных ям и ям для зерна в форме бутылей. Следы очагов были найдены лишь в нескольких местах снаружи от хижин. По сравнению с этими более чем примитивными лачугами, в Дуэ археолог Пьер Демолон обнаружил две настоящие прямоугольные фермы, построенные из дерева: первая — меровингская, вторая, превосходящая ее по размерам, — каролингская, 16 метров в длину и 4 метра в ширину. Последняя имела по углам массивные дубовые столбы, вкопанные в землю, и стяжки в фундаменте, доказывающие, что конструкция здания была очень прочной. Анализ остатков дерева и экскрементов показывает, что дорожки и изгороди, сплетенные из орешника, позволяли ходить от одного здания к другому и охватывали весь комплекс в целом. В самом большом доме, должно быть, жили вместе люди и животные. И вдруг перед нами предстает картина повседневной жизни этих мужчин и женщин, которые прячут свое зерно и вино в ямах и подвалах, делятся теплом с животными, топчутся по навозу и грязи. Похожие фермы, построенные из камня, существовали и на Юге, например в Ларине в Бургундии, в V веке, но крыша там вместо соломы была крыта плоскими камнями.

Надо полагать, что имущество, хранившееся в погребах и подвалах, привлекало воров, поскольку Салическая правда предусматривает 15 солидов штрафа для того, кто ограбит одну из этих подземных домовин (screona), если она не заперта, и 45 солидов, если заперта. Утварь в этих жилищах была очень бедной: несколько шарообразных горшков красной, серой или черной керамики, котелки с коническими горловинами, подвешенные над огнем за ручки, костяные шилья и ножи. Украшена была только раннехристианская штампованная керамика — блюда и тарелки, изготовленные на Юге. Позднее к этому прибавилась керамика каролингская — разновидности фляжек, производившихся в Пингсдорфе и Бадорфе. Даже если У самых богатых и были стеклянные кубки или серебряные и бронзовые блюда, в целом утварь все же не отличалась разнообразием. Единственным большим новшеством стало изменение функциональных свойств столовой утвари: блюдам стали предпочитать кубки и другую посуду, которую можно держать одной рукой. Получают распространение кубки и чаши конической формы. Раннехристианская керамика такого типа появляется начиная с V века. Это доказывает, что даже на Юге римская манера принимать пищу лежа, опираясь на локоть, вытесняется галльской привычкой есть сидя за столом. У германцев это было принято уже давно и позволяло пользоваться ложкой и ножом, но прежде всего — есть двумя руками, очень часто пальцами, следовательно, как мы уже имели возможность убедиться, предполагалась необходимость достаточно часто их мыть — практика одновременно языческая и гигиеническая.

Вечерние трапезы, всегда более значимые, чем дневные, представляли собой настоящие религиозные ритуалы. Разделив трапезу, два человека становились друг для друга неприкосновенными. Участие в пиршествах сплачивало общину и поддерживало ее связь с богами, поскольку они были источником жизни и обновления. Галлы славились своей прожорливостью уже в IV веке, в эпоху аквитанца Сульпиция Севера. С приходом германцев эта склонность к обжорству только усилилась. Франки изобрели суп — мясной бульон с намоченным в нем хлебом — который ели в начале трапезы. Хильперик, чтобы задобрить Григория Турского, который называл его Нероном или Иродом нашего времени, предложил ему суп, более изысканный, чем обычный, сдобренный птичьим мясом и нутом. Григорий не притронулся к угощению — это значило бы одобрить политику неправедного властителя! У галло–римлян эквивалентом супа было пюре из сушеных овощей, pulmentum. Затем шли мясо в соусе и жареное мясо, то есть говядина, баранина, свинина и дичь. Все сопровождалось капустой, репой, редисом, было приправлено чесноком, луком и множеством пряностей, призванных облегчать пищеварение, — перцем, тмином, гвоздикой, корицей, нардом, острым стручковым перцем, мускатным орехом. Разные блюда часто поливали соленой приправой garum, приготовленной из вымоченных в маринаде внутренностей скумбрии или осетра с устрицами. Он был похож на современный ныок мам[72]. Фортунат оставил нам описание совершенно пантагрюэлевских по размаху пиршеств, с которых он уходил «с животом, раздувшимся, как шар». Григорий Турский с возмущением говорит о двух епископах, Салонии и Сагиттарии, которые проводили ночи, пируя и пьянствуя, поднимались из–за стола с наступлением утра, спали, а затем, вечером, «возлегали за пиршественным столом, чтобы насыщаться ужином до рассвета». В свете всех этих сведений легко понять, что пост был не гигиенической необходимостью, но религиозной контрмерой, призванной противостоять культу утробы. Богатый бретонец Виннош довольствовался тем, что ел только сырые травы. Один монах из Бордо «не ел даже хлеба и только раз в три дня выпивал полную чашу травяного отвара». Факт, сам по себе весьма информативный, поскольку некоторые пили еще больше, чем ели. К концу одной пирушки в Турне, когда «стол убрали, все остались на скамьях, кто где сидел; было выпито столько вина и столько съедено, что рабы [и гости] валялись пьяные по всему дому, каждый там, где упал». Для сознания, привыкшего к тому, что опьянение есть дар богов и путь к истинному экстазу, трезвость вовсе не была достоинством. Кроме того, не будем забывать и о том, что вино было в то время единственным тонизирующим средством, доступным каждому Однако не следует полагать, что обжорство и пьянство были привилегией богатых. Мы только что видели, что рабы принимали в этом участие. Нет, такое поведение было общепринятым не только для всего меровингского общества, но и для общества каролингской эпохи. Святой Колумбан, который рекомендовал своим монахам есть «коренья [репу, редис и т. д.], сушеные овощи, жидкую кашу из муки с маленьким сухариком, чтобы не отягчать живот и не подавлять разум», был бы очень удивлен, если бы увидел обильные трапезы, практиковавшиеся за монастырскими столами. На волне эйфории, вызванной каролингским процветанием, предусмотренные рационы значительно увеличились. В среднем каждый монах потреблял в день 1,7 килограмма хлеба (а каждая монахиня 1,4 килограмма), полтора литра вина или пива, от 70 до 100 граммов сыра и 230 граммов пюре из чечевицы или нута (133 грамма для монахинь). Что касается мирян, тех, кто служил в монастыре, или тех, кто пришел со стороны, они довольствовались полутора килограммами хлеба, но зато им выделялось полтора литра вина или пива, более 100 граммов мяса, более 200 граммов пюре из сушеных овощей и, наконец, 100 граммов сыра. Эти пищевые рационы составляют около 6000 калорий, вдвое больше того, что сегодня мы считаем необходимым для человека средней активности, и на треть больше того, что нужно для человека, занятого физическим трудом. Этот средневековый идеал правильного питания основывается на убеждении, что насыщают человека только тяжелые и жирные блюда, пюре, а прежде всего хлеб. На самом деле все, что едят вместе с хлебом, имеет второстепенное значение — «травы», корнеплоды, фрукты, и даже мясо и пюре. Впрочем, когда нет тарелок, каждый съедает любые из перечисленных легких закусок прямо на кусках хлеба. Это почтительное отношение к хлебу хорошо характеризует слово companaticum — «то, что сопровождает хлеб», — которое позднее, в старофранцузском превратилось в companage.

Вторым элементом, необходимым для того, чтобы облегчить усвоение этих изобильных и неудобоваримых блюд, конечно же, было вино — вино, вероятно, очень легкое, но количество его удваивалось, когда не оставалось больше пива! В конце концов, учитывая необычайное однообразие этой еды, приправы, специи и garum были необходимы, чтобы возбуждать аппетит и стимулировать задремавшие вкусовые рецепторы.

Я повторяю, что это был обычный режим питания, и крестьяне, занимавшиеся тяжелым физическим трудом, также ею придерживались. Когда же наступал праздник, все намеренно предавались излишествам. Праздничный рацион для монахов, каноников и мирян и в самом деле увеличивался еще примерно на треть. Христианский календарь включал по меньшей мере шестьдесят праздничных дней. Сюда добавлялись дни памяти некоторых особо почитаемых святых, а в крупных монастырях — поминальные трапезы в честь членов каролингской династии. Во время подобных больших праздничных пиршеств монахи съедали столько же хлеба, сколько в обычные дни, а норма вина и овощного пюре удваивалась, кроме того, в эти исключительные дни каждый получал по шесть яиц и по две птицы. На некоторые праздники каноники в Мане получали килограмм мяса и примерно пол–литра «микстуры» — вина, ароматизированного укропом, мятой или шалфеем. На время поста мясо и птицу заменяли морская камбала, копченая пикша, вьюны или морские угри. В общей сложности рационы доходили до 9000 калорий.

Как и почему в этих условиях поглощалось такое количество еды? Чрезмерное содержание углеводов и протеинов, недостаток витаминов требовали долгих сиест для ее переваривания, вызывали отрыжку и скопление газов в кишечнике, сопровождавшиеся самыми что ни на есть звучными акустическими эффектами, которые было принято считать признаком крепкого здоровья и выражением благодарности радушному хозяину. Гость был доволен только тогда, когда его живот был набит битком. Подобные пищевые практики не имели ничего общего с роскошными и изысканными пирами, а весь смысл обжорства сводился к борьбе с чувством голода, которое возвращалось снова и снова потому, что питание было не сбалансировано. Как следствие, появился физический тип заплывшего жиром толстяка, а несчастные монахини преклонного возраста, получая в качестве подаяния нескольких поросят, мучились от того, что их желудки были уже не в состоянии нее это переварить. Но такой порядок вещей в конечном итоге порождал чувство постоянной неудовлетворенности. Карл Великий испытывал неприязнь к своим лекарям потому, что они, из–за его слишком полнокровной комплекции, запретили ему есть жареное мясо. Таким образом, страдания толстяков превращали их в самых настоящих мучеников, вынужденных постоянно сносить пытку ожирением.

Языческие религиозные представления, усиленные христианскими, были неизбежной причиной всех этих пантагрюэлевских пирушек. Германская традиция поминальных династических трапез берет свое начало в жертвенных застольях язычников, объединений и гильдий, о которых мы говорили выше. Кроме того, человек, который много ел, подтверждал тем самым свою прокреативную мощь. Призванные обеспечить физическое и духовное спасение каролингской династии, эти невероятные пиршества, сопровождавшиеся обязательными молитвами, упрочивали положение королевской власти и увековечивали ее преемственность, поскольку молитвы возносились и за то, чтобы королева или императрица стала матерью. Согласно забавной и богоугодной желудочной алхимии, набитое брюхо монаха соответствовало округлившемуся животу королевы. Мышление этой эпохи было не способно ни отделить, ни даже отличить дух от тела, веру от знания, сердце от разума. Если четверть или две пятых времени литургии были посвящены пиршествам, значит, это было необходимо. На этих пирушках свойственное эпохе литургическое благочестие стремилось вызвать у присутствующих непосредственное ощущение того, что счастье материального существования и радостное ликование духа едины. Спасение империи и императора, здоровье его супруги и потомства, победу армии и изобилие урожая можно обрести в молитвах и застольях: благочестие, проникая с едой и вином в утробу верующих, приводит к подлинному воплощению, я бы сказал, подлинному слиянию вер — веры в Бога и веры в тех, кого он наделил властью. Забавная амальгама, с которой мы еще встретимся.

Этот настоящий культ пищевой избыточности, который исповедовали мужчины и женщины, способные испытывать только сильные чувства, в X веке исчез из повседневной практики — но остались пиршества, длившиеся по два или три дня. Во всяком случае, церковными соборами XI века клирикам и монахам было строго запрещено следовать каролингской модели питания. Но для матерей семейств и их мужей она продолжала оставаться нормой. Та же ненасытная алчность, которой не могли сдержать ни врачи, черпавшие советы по сбалансированному питанию из «De observatione ciborum»[73] Анфима и диетических календарей, ни духовные власти и религиозные законодатели, проявляла себя и в скряжничестве.

Жажда золота

Ощущение власти, связанное с обладанием золотом и серебром, окрыляет тех, кто способен накапливать драгоценные металлы. Это зло обличает Григорий Турский, постоянно повторяя строки Вергилия: «О, на что только ты не толкаешь / Алчные души людей, проклятая золота жажда!»[74] Оставим в покое богатства королей и обратимся к состояниям некоторых влиятельных мирян. Меровингский генерал Муммол оставил после своей смерти 250 талантов серебра и более 30 талантов золота в виде монет или серебряных лоханей и блюд, одно и3 которых весило 170 фунтов. В целом все это составляло 5250 килограммов серебра и 750 килограммов золота. Серебряная лохань весила почти 56 килограммов! Крупный франкский собственник, который захватил в заложники и обратил в рабство сына южно–галльского сенатора, просил за него выкуп в 3 килограмма и 270 граммов золота, то есть стоимость тридцати рабов! Образованный раб Андархий, управлявший делами своего хозяина, чтобы жениться на дочери знатной дамы, смог убедить ее в том, что имел 16 000 золотых солидов, то есть 68 килограммов! Жадность не щадила никого. Григорий Турский описывает случай с одним крестьянином, которому во сне явился святой и попросил очистить свою молельню. Так как он этого не исполнил, святой явился снова, сопроводив свою просьбу ударами посоха. Зря он старался! В третий раз святой предпочел оставить на самом видном месте у постели землепашца золотой солид. И — о, чудо! — тот мгновенно сообразил, что от него требовалось. Этим объясняется процесс активной тезаврации, характерный для конца меровингской эпохи, с накоплением гигантских сокровищ в частной и церковной собственности. К примеру, в 621 году епископ Дидье Оксерский, уроженец Аквитании, завещал своей церкви около 140 килограммов золотых и серебряных литургических предметов. Жадность до украшений и драгоценностей была такова, что Фредегонда, которая ненавидела свою дочь Ригунту, однажды заманила ее в ловушку: «Войдя в кладовую, она открыла сундук, наполненный ожерельями и драгоценными Украшениями. Поскольку мать очень долго вынимала различные вещи, подавая их стоявшей рядом дочери, то она сказала: „Я уже устала, теперь доставай сама, что попадется под руку”. И когда та опустила руку в сундук и стала вынимать вещи, мать охватила крышку сундука и опустила ее на затылок дочери. Она с такой силой навалилась на крышку и ее нижним краем так надавила ей на горло, что у той глаза готовы были лопнуть»[75]. Ригунта была спасена своими рабынями. Тем не менее в качестве приданого к свадьбе с королем Испании она получила пятьдесят телег, наполненных золотом, серебром и драгоценными одеждами. В каролингскую эпоху сокровища богатых мирян не были столь значительны, но, судя по их завещаниям, по–прежнему могли произвести весьма серьезное впечатление. Эбергард, основатель Сизуена, в 865 году имел девять шпаг, клинок и гарда которых были украшены золотом, шесть золотых перевязей, инкрустированных драгоценными камнями и слоновой костью, чаши из мрамора или рога, по крытые золотом и серебром, и т. д. Мы прикоснулись здесь к другой традиции этой цивилизации: к роскоши как маркеру качества жизни, которое, собственно, во многом и определяло статус того или иного человека.

Кроме того, нужно признать, что меровингские и каролингские украшения из золота и серебра были, вероятно, самыми красивыми за всю историю существования ювелирного искусства. Однако вовсе не эстетизм был главной заботой литейщиков, граверов и золотых и серебряных дел мастеров. Лишь немногие из их чудесных произведений — пряжки для ремней с чернью и инкрустациями серебром, найденные в парижских захоронениях, или кубок Тассилона — дошли до нас сквозь столетия. Изначально это были защитные амулеты, которые со временем утратили свою функцию и превратились в предметы сугубо престижные. С V по VIII век ременные пряжки, портупеи с филигранью, вставками из стекла, кабошонами из гранатов, круглые или дуговые фибулы, застежки кошельков, серьги и заколки для волос неуклонно увеличиваются в размерах. Перстень с печаткой, особенно золотой, вроде того, что был обнаружен на правом большом пальце Арнегунды, одной из жен короля Хлотаря I, был и свидетельством личной власти. Знак, который он позволял поставить на восковой печати в конце государственного акта, демонстрировал присущие автору текста статус и уровень богатства. Другие перстни украшены античными инталиями, и меровингскую глиптику нельзя считать упадком по сравнению с глиптикой IV столетия. Впрочем, как показывают раскопки захоронений, постепенно привилегия ношения драгоценностей закрепилась за женщинами и только одна мужская принадлежность — оружие — еще сохраняла прекрасные образцы золотого и серебряного декора. Следует ли из этого, что такое разделение погребальных предметов между полами было бессознательным свидетельством закрепления насилия за мужчинами, а богатства за женщинами?

Прежде чем перейти к рассмотрению роли человеческого тела в частной жизни, следует отметить, что последняя захватила буквально все сферы социального бытия — государство, право, судебную систему, армию, финансы, чиновничество, деньги, дороги. Она стерла принципиальные различия между закрытым интимным пространством личного отдыха и пространством, куда была допущена воинская свита, между общностями с горизонтальными внутренними связями, такими как группы заговорщиков или еврейские общины, и общностями со связями горизонтально–вертикальными, как монастыри. Она умножила количество садов и оград. Она превратила дом и хижину в места, где люди прячут свои сокровища. Но эту частную жизнь, которая все на свете разграничивала и при этом связывала индивидов между собой, раздирало противоречие между наслаждением иметь и счастьем быть. Она порождала ложь и ненасытность, колебалась между стремлением принять чужеземца и желанием ответить ему отказом, одинаково искренне приветствовала и отшельника, и массовые убийства, и, терзаясь зовом утробы и жаждой золота, обожествляла на языческий манер свои инстинкты и желания. Мы увидели стол, заглянули в сундук, подойдем же к постели. Теперь за мечом воина и украшениями женщины нам нужно разглядеть основы раннесредневековой сексуальности.

ТЕЛО И СЕРДЦЕ