Тяжесть насилия, страх секса и смерти вызывали в каждом индивиде глухое чувство вины — и тем самым возвращали его к глубоко личным отношениям с сакральным. С победой христианства над язычеством индивидуальная связь со сферой божественного действительно приобретает первостепенное значение. Интимное и внутреннее превращаются в духовные категории, наполненные новым содержанием. Языческое сакральное, претворенное руками Церкви, письменный документ, священник и писарь становятся основными действующими лицами этого нового внутреннего спектакля, новых поведенческих модусов и — посредниками между человеком и Богом, хранителями или разоблачителями тайн каждого в тяжком и двусмысленном постоянстве сомнений.
После 391 года в Галлии и на Западе христианство становится государственной религией — вместо язычества. Обличаемые святыми чудотворцами, осуждаемые соборами Отцов Церкви, языческие религиозные практики постепенно переходят на положение практик сугубо частных, и даже — чем дальше, тем больше — глубоко законспирированных. Языческое сакральное со временем попытается укрыться в ночных культах, гадании, магии, фольклоре или, еще лучше, позволит облачить себя в христианские одежды. Под сакральным я понимаю здесь совокупность охватывающих мир и человека космических сил, которые могут быть использованы как во благо, так и во зло. Обращаться же к ним надлежит через посредство ритуальных практик, действенных только при неукоснительном соблюдении принципа обмена даров на ответные дары. С исчезновением официальных культов, особенно начиная с VIII века, после Лептинского церковного собора 743 года, на котором было принято решение закрыть, вероятнее всего, самые последние сельские храмы (fana), языческая вера, замкнутая в деревенской среде, подвергается все более и более настойчивой христианизации при помощи пенитенциалиев, служивших руководствами для исповедников. Однако несмотря на то что они в большей степени соответствовали указанным целям — если сравнивать их с текстами, составленными в VIII веке, — влияние на ментальность, проникнутую тревогой и страхом, они оказывают весьма незначительное.
Сохранение языческой сакральности
И в самом деле, по меньшей мере до X века жалобы епископов и священников на сохранение языческих практик слышны почти постоянно, особенно когда речь идет о недавно завоеванных регионах вроде Северной Галлии, Фризии или Саксонии. Так, помимо сохранившихся очень надолго публичных языческих праздников, подобных 1 января, почти неизменными остаются на протяжении более пятисот лет и многие частные практики. Страх перед будущим увековечивает римские или германские традиции гадания. Ворона, с карканьем летящая в левую сторону, предвещает путешественнику, что его поездка будет благополучной. Зерна ячменя, брошенные на горячую золу очага и начавшие подпрыгивать, предрекают большую опасность. Внимательное изучение людского чиха и экскрементов лошадей или быков позволяет — по этим эманациям их жизненной силы — определить, каким будет День — благополучным или неудачным. Гадание может быть связано даже с вызыванием мертвых. Прорицатели садились ночью на перекрестке на шкуру быка, вывернутую окровавленной стороной наружу, чтобы заставить духов выйти из–под земли в сакральное пространство, образованное перекрестьем дорог. В ночной тишине они вступали в таинственные контакты с духами покойников, что позволяло им предвидеть исход того или иного конфликта или причину катастрофы. Об этой древней галльской и кельтской практике еще в 1008–1012 годах сообщает Бушар Вормский. Он же упоминает о существовавших на протяжении долгого времени жрицах–медиумах. Считалось, что кельтские filida были способны предвидеть и выдавать предсказания о будущих сражениях. У германцев они были хранительницами рунической письменности, которой викинги еще пользовались в IX и X столетиях. Слово «руна» означает «тайна», а также «нежная подруга». Связь между тай ной, женщиной и тайнописью обнаруживает, какие неведомые богатства таит в себе женский пол. Каждая буква была вместилищем божественных тайн. Руна Y означала богатство, покровительство; N — нужду, несчастье; Т — победу; J — хороший урожай, богатый год. Написанные на деревянных брусочках руны женщина выбирала в случайном порядке. Даже после христианизации гадание на рунах считалось эффективным. Более того, эта практика была христианизирована настолько, что иногда даже считалась вполне законной. Ее называли sortes sanctorum, «жребий святых».
Из 46 известных пенитенциалиев 26 без особого осуждения говорят о гадании на Библии, когда ребенок или священник открывал книгу на случайной страницей читал первую попавшуюся на глаза строку, которая приобретала звучание настоящего пророчества. Григорий Турский приводит множество примеров на эту тему. Приключение претендента на престол Гундовальда, которое трагически закончилось в Сен—Бертран–де–Комменж в 585 году, было предсказано другим способом — через интерпретацию стихийного бедствия. Вознесеииый на большом щите на плечах воинов, новоиспеченный король едва не упал на землю. В тот же момент началось землетрясение и появился огненный столб, который поднялся выше звезд. Совокупность этих явлений могла предвещать только насильственную смерть. Таким образом, предсказание будущего, сделанное двумя способами — христианским и языческим, — всегда подразумевает страх перед судьбой, совершающейся по воле Бога или богов. В обоих случаях степень собственной свободы человека остается ничтожной. Ему нужно получить преимущество над сакральными силами, хранящими тайну, которая интересует лично его. Кроме того — и это явное нововведение — книга и вообще любой письменный текст становится в цивилизации с преимущественно устной традицией предметом таинственным и сакральным. Священные книги интегрированы в мир страха, и даже обыденные письменные тексты обретают тон посланий из потустороннего мира. Последним проявлением такого состояния сознания является книга с характерным названием Domesday Book — «Книга Страшного Суда», обнародованная Вильгельмом Завоевателем в 1087 году. В действительности это был обычный юридический текст, в котором владения короля и сеньоров перечислялись с такой точностью, что достаточно было прочесть страницу, касающуюся того или иного поместья, чтобы прекратить любой спор и вынести неоспоримое судебное решение. То есть в глазах людей неграмотных письменный текст был одновременно магическим и пророческим.
Парижский церковный собор 829 года в очередной раз осудил подобные верования, проникавшие даже в среду Духовенства, а Пьер Рише обнаружил каролингские манускрипты с магическими квадратами, предсказывающими «исход болезни по сочетанию букв ее названия и числу дней, в которые она длилась». Колдовские формулы, написанные на макаронической латыни, использовались как средства против кровотечений, водянки, болезней глаз и т. д. Здесь мы попадаем во вторую область языческой сакральности, связанную с секретами пагубного или благотворного воздействия на других.
Магия, хотя и находившаяся под строгим запретом, стала идеальной сферой для амбивалентной языческой сакральности и средством изменения межличностных отношений. Я уже говорил об амулетах и талисманах в связи с похоронными обычаями. Живые тоже их носили, а талисман из горного хрусталя, принадлежавший Карлу Великому, видимо, является самым знаменитым предметом этого типа. На пряжки для ремней наносили апотропеические рисунки — как средство защиты от неудач. К рукам и ногам привязывали на счастье сплетенные из травы жгутики. Случалось, что клялись чьими-то волосами или бородой, чтобы — в случае нарушения клят вы — попасть под весьма вероятное наказание жизненной силой, исходящей от головы адресата клятвы. Рабан Мавр сообщает даже, что некоторые сжигали дотла голову мертвеца и, чтобы исцелить недуг, заставляли больного выпить отвар из полученного пепла. В конечном счете, настоящая магическая медицина старалась уловить малейшее движение божественного духа, веющего в космосе. Чего только не сделаешь, чтобы спасти больного ребенка! Мать могла положить его на перекрестке дорог в земляной туннель, закрытый колючими ветками; соприкосновение с матерью–землей имитировало возвращение в материнское лоно; подземный мир каким–то образом сдерживал болезнь, и если ребенок переставал кричать — он выздоравливал. Если ребенок заболевал коклюшем, его клали в дупло дерева. В общем, каждый раз нужно было найти способ вступить в контакт с потусторонними силами и произвести обмен, вызвать духа или, наоборот, преградить ему путь.
Я предпочитаю оставить в стороне процесс сбора лекарственных трав и растений, который совершался в начале каждого месяца и сопровождался заклинаниями. Его легко христианизировали при помощи чтения «Отче наш» и «Верую». Обратимся лучше к зельям, поскольку они связаны со всем комплексом представлений о сексе и смерти, который был свойственен людям той эпохи. Они позволят нам увидеть, насколько частная жизнь была исполнена невидимых миру войн и навязчивых идей. Вспомним сначала всеобщую веру (о которой свидетельствуют едва ли не все юридические тексты) в колдовство, то есть, по большей части, в волшебные зелья. По общему мнению, эти чудесные напитки могут быть либо вредными, либо полезными. Пенитенциалии однозначно подтверждают существование этой веры; 26 из них свидетельствуют, что полученные путем искусного смешивания яды, в которые входили белладонна и ягоды жимолости, могли вызвать смерть — или выкидыш. Однако намного чаще (48 раз) упоминаются зелья, предназначенные для того, чтобы убивать или вызывать любовь. В 26 случаях их готовили женщины. Чтобы сделать мужчину импотентом, практика привязывания шнурков или ленточек ко всем предметам одежды обоих супругов казалась недостаточной. Женщина, которая хотела спровоцировать импотенцию, раздевалась донага, обмазывалась медом и затем каталась по куче зерна. Зерна тщательно собирали и перемалывали на ручной мельнице, которую крутили в направлении противоположном нормальному, слева направо. Из полученной муки замешивали хлеб, которым потом кормили мужчину, которого женщина фактически хотела кастрировать. Поскольку весь процесс приготовления хлеба был вывернут наизнанку, прокреативный и возбуждающий эффект наготы и меда (о значимости которых мы говорили в главе «Тело и сердце») аннулировался. Мужчина был уничтожен. Напротив, «нормальное» приготовление того же самого хлеба приводило к противоположному результату, тем более Что тесто при этом месили на ягодицах женщины, заменяющих в Данном контексте ее гениталии — с тем чтобы умерить или Усилить желание у ее мужа или у мужчины, которого она домогалась. Использовался и другой способ: женщина вводила себе во влагалище живую рыбу и держала до тех пор, пока та не умирала. Затем ее, наполненную порождающей и возбуждающей чувственность силой, варили, сдабривали приправами и подавали мужу. Это же средство жена могла использовать и для того, чтобы помешать мужу привязаться к наложнице. Но, как мы уже имели возможность в том убедиться, делалось и обратное. Тем не менее целью, к которой безотчетно стремились, было зачатие, а не только удовольствие. Сегодня нам прекрасно известно, что жизнь зародилась в воде, что рыба была одной из первых форм жизни и что в начале первого месяца жизни эмбрион имеет жабры. Какая таинственная связь, какая удивительная догадка языческого религиозного мышления! Стоит ли удивляться, что мужчины Раннего Средневековья были убеждены в том, что женщины хранят тайны безумной страсти под названием любовь и ключи от главного сокровища — жизни. В этом смысле кельтская легенда о любовном напитке, который объединяет Тристана и Изольду вопреки их воле, легенда, распространявшаяся устно задолго до того, как была записана в XII веке, должна была вполне соответствовать тогдашней реальности. Верить в безумие любви — значит уже любовь испытывать.
Не буду останавливаться на других типах магических напитков, которые использовали для возбуждения желания (менструальная кровь, мужская сперма или моча обоих полов). Принцип их действия был аналогичным: получить контроль над жизненными силами при помощи всего того, что выделяется живым существом. Приручить сакральное, приоткрыть покров, из–за которого сочится его опасное для смертного человека сияние — таков, в конечном счете, главный секрет этих прорицателей, колдунов и ведьм, которые отправлялись по ночам в священные леса (nimidas, nemeton), этих толп верующих, которые собирались, чтобы праздничными трапезами и ритуальными танцами добиться плодовитости и процветания, изгнать или вызвать мертвых.
Рождение внутреннего сознания
Что нужно было сделать, чтобы традиционные языческие представления о сакральном заменить в умах понятием таинства? Как христианизировать верования, которые были недосягаемы, поскольку целиком и полностью принадлежали сфере домашней и интимной? Одним словом, как почувствовать Бога в самом своем сердце, если прежде божественная сила воспринималась как внешняя? Создание новых священных пространств, базилик и часовен, развитие культов святых, крестные ходы и торжественные богослужения способствовали распространению веры публичной. Мы уже имели, в частности, возможность разобраться в причинах того, что культ мертвых стал публичным. Но чтобы «приватизировать» или интериоризировать веру, было только два пути: либо приписать «неправильную» сакральность Сатане, либо изменить «правильную» сакральность в христианском духе. Мы уже видели, как христианское воображение включило дьявола в свои представления о потустороннем мире. Включен он был также и в повседневную жизнь. Культ идолов рассматривался как сатанинское проявление: сам идол и есть демон. Кроме того, зелья, колдовство, sortes sanctorum, и магия вообще преподносились как дьявольские порождения. Церковные соборы в Агде (506) и Орлеане (511) осудили прорицателей и гадалок, «одержимых дьяволом». Представляемые как наваждения, эти бестелесные существа, обретавшие реальное бытие в облике льва или змея, то есть, собственно, демоны, стали олицетворять собой темные силы космоса, которые внушали страх древним язычникам. Противнику следовало дать имя, и это уже меняло соотношение сил. Способный на всяческие перевоплощения (мы наблюдали, как в храмах его изгоняли Из тел одержимых), по словам Григория Турского, он мог «осквернить епископский трон, восседая на нем, в насмешку одетый в женское платье». Кроме того, он нападает на слабых: «Женщины, робкие существа, должны всегда его опасаться». Он присваивает свойственные человеку дурные чувства — коварство, зависть — и превращается во внутреннего врага Страх перед дьяволом становится новым именованием страха перед злыми силами мира, а чтобы их нейтрализовать, нужны были близость и мощь того покровительства, которое могли дать святые. Угрожающая безграничность необузданной при, роды уступала место противостоянию двух сторон, борьбе а не договорным отношениям с неотъемлемыми от таковых хитросплетениями обходных путей.
Между тем нам недостает свидетельств об эволюции внутреннего восприятия дьявола, поскольку автобиография, произведение нового типа, начало которому было положено «Исповедью» Блаженного Августина, — есть литературный жанр, в VII столетии основательна забытый. К ней обращаются вновь значительно позже, в XII веке, Рауль Глабер и, особенно, Гиберт Ножанский. Если, для того чтобы проследить процесс интериоризации религиозного чувства, мы обращаемся к житиям святых, то сталкиваемся с теми же препятствиями, обнаруживая лишь косвенные свидетельства случаев одержимости. Напротив, примеры христианизации языческого поведения многочисленны. В сборниках чудес значительный процент всех сюжетов (иногда до 26 процентов) касается несчастных случаев, болезней, в частности параличей, которые поражают мужчин и женщин, зачастую высокопоставленных, из–за того, что они нарушили наказ святого, проявили скептическое отношение к нему или же утаили от него какой–то проступок. Эти «чудеса» наказания обнаруживают у пострадавших скрытое чувство вины. Особенно это заметно, когда речь идет о каролингских храмах на севере Франции. В меровингскую эпоху такого рода феномены встречаются реже, и если наказание настигает грешника, то исходит оно не от святого — святой только исцеляет, а не наказывает. Есть существенная разница между этими двумя важнейшими моментами христианизации: люди как бы переходили от представления о существовании внешнего источника своих бед к представлению о собственной внутренней ответственности.
Чтобы лучше понять феномен столь значимый, как процесс возникновения внутреннего сознания, обратимся к эволюции таинств — в их отношении к человеку. Как уже было показано, к началу каролингской эпохи крещение стало таинством, ориентированным главным образом на детей — естественно, за исключением территорий, еще только подлежавших христианизации. При этом погружение в воду было заменено окроплением. Крестильная вода как символ перехода от смерти к воскресению занимает место воды как источника жизни. Отныне крещение воспринимается как освобождение от греха, вхождение в церковь, в общину, в христианский мир — и как обещание спасения. В некотором смысле крещение означало автоматическое и почти магическое причащение ко всему вышеперечисленному, и это представление легло в основу насильственного, несмотря на протесты Алкуина, крещения саксов Карлом Великим. Им же объясняется и то обстоятельство, что крестные отцы и крестные матери отныне были связаны, как кум и кума, настоящим духовным родством, которое становилось каноническим препятствием для брака между ними. После Римского церковного собора 721 года нарушители этого установления приговаривались к покаянию в течение срока, длившегося от семи и до пятнадцати лет, и должны были быть разлучены. По мысли каролингских Церковнослужителей, подобный брак, видимо, следовало квалифицировать как самый настоящий инцест. Действительно, крестный отец и крестная мать были из того же рода, что и ребенок. Это позволяло настаивать на том, что в результате процедуры крещения человек рождается заново. Но в то же самое время это должно было побуждать духовных отца и Мать стать реальными отцом и матерью, тем более что приемное отцовство вызывало очень сильные чувства; а ввиду многочисленных в ту эпоху смертей, крестные родители часто становились опекунами осиротевшего крестника. С развитием практики крещения детей союзы между крестными должны были стать обычным явлением, а само таинство рассматривалось как средство укрепления семейного единства при помощи новых связей, продолжающих браки, вассальные отношения и т. д. Следовательно, суровость запретов имела целью остановить распространение языческой эндогамии, в соответствии с августинианским принципом, согласно которому брак является seminarium caritatis, семенем любви, прорастающим за пределами семьи. Поскольку любовь родительская, сыновняя, духовная уже существует в семье — бессмысленно и опасно ее усиливать, необходимо и полезно извлечь ее оттуда и посеять в другом месте. Таким образом, несколько искаженное представление о крещении (созданное впечатлением, что исполнение этого ритуала вело к немедленному включению только что окрещенного человека в общину) вызывало реакцию, направленную против большой семьи и против взаимного влечения, которое этот обряд мог порождать по примеру других языческих церемоний.
Евхаристия также претерпела весьма показательную трансформацию. До конца меровингской эпохи освященный хлеб во время мессы вкладывали в руку верующему. Но уже Оксерский церковный собор (561–605) потребовал, чтобы женщины, принимая тело Христа, обертывали руку полой своего платья, как будто над ними тяготело подозрение в нечистоте, вызываемой менструацией. В этом вопросе каролингская церковь пошла не так далеко, как византийская, но когда она приняла римскую литургическую реформу, Алкуин воспользовался этим, чтобы под страхом святотатства заставить принять принцип причастия в рот пресным (то есть без дрожжей) хлебом. Последнее стало причиной постоянных споров с Византийской церковью и, несомненно, воплощало еще языческую по происхождению веру в сакральность евхаристии — пищи неприкосновенной и не подверженной порче. Естественный аспект освященного хлеба, таким образом, был стерт в пользу сверхъестественного, выходящего за рамки обыденного, а отношение к Богу утрачивало часть своей чисто человеческой составляющей. Скачок, который по требованию христианства должен был совершить каждый верующий, был огромен: от богов далеких и ужасных — к Богу близкому и благому. Оно имело дело с массовым притоком германцев в церковь, и страх перед трансцендентным Богом, вероятно, был не худшим педагогическим средством для того, чтобы заставить их входить в храм с уважением.
Если, по сравнению с периодом Поздней Античности, евхаристия из «близкой» становится «далекой», то покаяние проходит противоположный путь. До Цезаря Арльского (503–542) покаяние предлагалось грешнику как возможность, которой он мог воспользоваться добровольно, чтобы освободиться от своих грехов. Для этого он входил в группу кающихся и носил одежду, украшенную крестом. Церемония была публичной, а покаяние разрешалось пройти лишь раз в жизни. Для германских воинов такое официальное унижение было немыслимо. Страх умереть опозоренным, если хоть какое–то из событий в твоей жизни дает к этому хоть какие–то основания, был невыносим. Тогда в конце VI века кельтскими монахами был предложен новый способ примирения с Богом: частное покаяние с исповедью на ухо священнику, с тайным признанием грехов и их искуплением в соответствии с законами германцев. Успех был достигнут сразу же и надолго, поскольку последний пенитенциалий — Алана Лилльского — Датируется 1180 годом. Как смерть, становясь публичной, стремилась избавить человека от страха перед мертвыми, так Же и частное покаяние имело целью устранить его страх перед своей собственной смертью.
На первый взгляд представляется, что процедуры поения почти не меняют образа мышления ввиду их тесной связи с германскими законами, и прежде всего с теми, которые были составлены до IX века. В самом деле, каждому греху соответствовало определенное количество лет, которые следовало провести в воздержании от пищи, на сухом или подгорелом хлебе и воде. Если грешник не мог или не хотел поститься, ему позволялось выкупить свою епитимью за определенную плату установленную за год поста. Это, конечно, не могло способствовать развитию христианской совести, так как не принимало в расчет греховного намерения; поэтому всегда оставалась возможность рецидива, а денежный эквивалент поддерживал представление о том, что спасение можно попросту купить. В результате был увековечен древний языческий принцип do ut des, «ты — мне, я — тебе». Бесплатное милосердие Бога совершенно не принималось в расчет. Парижский церковный собор 829 года осудил практику составления пенитенциалиев и повелел искоренить ее, а тексты сжечь. Тем самым высшее каролингское духовенство еще раз продемонстрировало свою полную оторванность от народа. Из двух–трех книг, которые имел в своем распоряжении сельский священник IX века, одной практически всегда был пенитенциалий. Следовательно, предписания, содержавшиеся в этих маленьких книжечках, отвечали глубоким потребностям верующих и должны были успокаивать их тревоги.
На какие бы уступки языческой религиозности ни шли пенитенциалии, они, в отличие от германских законов, нисколько не мешали кардинальному изменению ценностей. В то время как законы расценивали кражу как преступление более серьезное, чем убийство, а изнасилование и похищение считали более опасными, чем полигамию и конкубинат, нормы пенитенциалиев ставят на первое место три самых тяжких греха: блуд — термин, который покрывает все виды сексуальных прегрешений, насилие — тоже в самом широком смысле слова, и клятвопреступление. Только последний из грехов получал одинаково негативную оценку со стороны как светских законодателей, так и духовенства. Поддаться плотским желаниям, убить человека или дать ложную клятву — таковы были самые частые и самые, по общему мнению, предосудительные грехи. Другое новшество: хотя только богатые были в состоянии обменять епитимью на деньги, каждый грех имел свою стоимость без какой бы то ни было скидки на социальный статус грешника. Теперь не имело никакого значения — был ли такой–то рабом, свободным, знатным, королевским антрустионом и т. д. утверждалось реальное равенство перед Богом, а произвол хозяев в отношении рабов осуждался. За один и тот же грех наказание для мирян и для духовенства было разным. В то время как с каждой ступенью восходящей церковной лестницы, от псаломщика к епископу, епитимья становилась все более суровой, и за одинаковую провинность всегда оказывалась серьезнее, чем для мирян, у последних больше не учитывались ни пол, ни профессия, ни этническая принадлежность. Искупление греха было инструментом уравнивания мирян и сакрализации духовенства, учитывая строгость по отношению к нему. Пенитенциалии распространяли представление о том, что священники и монахи должны быть абсолютно непорочны, и тем самым выделяли их из числа всех прочих христиан.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что мирянина за убийство наказывали покаянием в течение трех–пяти лет, а епископа — низложением и постом в течение двенадцати лет. Что касается преследования за насилие, пенитенциалии содействуют воспитанию чувства личной ответственности, постепенному переходу к приоритету существования («быть») над обладанием («иметь»). Воровство, за исключением разграбления храмов или погребений, которые относятся к ценностям священным и вечным, всегда наказывается мягче и искупается легче, чем убийство. Согласно Кодексу Эйриха, Раб, который совершил преступление по приказу хозяина, не Должен быть наказан. Пенитенциалии идут дальше, заявляя, что хозяин обязан нести ответственность за подобного рода правонарушения со стороны рабов и выплачивать возмещение. Такое утверждение было бы немыслимо в V веке. Более того если хозяин запорет своего раба до смерти, он должен будет провести четыре или пять лет в покаянии — как если бы убил свободного человека.
Однако подлинные новшества заключались в другом В некоторых случаях наказание было направлено против насилия внутри рода. Хозяину, который изнасиловал собственную рабыню, иногда приходилось даже освобождать ее, чтобы искупить грех. Новшество, вероятно, должно было быть принято не без скрежета зубовного, поскольку посягало на го, что каждый считал своим правом, тем более когда речь шла об убийстве из мести, то есть о faide. Сначала церковники не свирепствовали, но начиная с IX века за убийство, совершенное из ненависти, стали наказывать гораздо строже, чем за другие убийства. Это уже означало, что при разборе дела начали учитывать субъективные намерения, даже если они оставались невыраженными. В любом случае, одна и та же степень ужесточения наказания наблюдается и при убийстве из мести епископа, жены и мирянина. Эти три изменения произошли синхронно после 800 года. Целью их было сокращение числа такого рода преступлений — ни одно из трех не было новым. Но в период Каролингского возрождения они должны были казаться недопустимыми. Это особенно очевидно для случаев убийства жены мужем. До IX века пенитенциалии о них не упоминают совсем. Я далек от мысли, что сами Меровинги не убивали своих жен. Вспомним Хильперика, приказавшего задушить Галесвинту. Однако необходимость избавляться от них, особенно среди аристократии, была не столь уж велика, учитывая практику полигамии. Распространение моногамии и нерасторжимости брака, напротив, привело к росту того, что я назвал «разводом по–каролингски». Нужно было любой ценой остановить эту волну смертей. Поэтому подобный тип убийства стал считаться самым серьезным. В трех пенитенциалиях он был приравнен к убийствам сеньора и отца, потому как «его жена является частью его». И наоборот, женщина, отравившая своего мужа, подлежала точно такому же наказанию. Итак, речь шла о попытке уравнять мужчину и женщину, защитив женщину замужнюю. Покаяние, полагающееся за супружескую измену, которое до каролингской реформы составляло три года, выросло до семи лет. За убийство супруги — с четырнадцати лет в IX веке стало пожизненным в XI веке. Такая суровость привела, судя по хроникам того времени, к явному сокращению числа прецедентов подобных преступлений. Аристократия была вынуждена хитрить, манипулируя запрещенными степенями родства, чтобы избавиться от бесплодной, сварливой, бесполезной и бог знает какой еще супруги, которая становилась препятствием для осуществления политических планов мужа, надеясь таким образом получить развод и разрешение на повторный канонический брак.
В противоположность этому, авторы пенитенциалиев менее суровы в отношении изнасилований и похищений. Никакого увеличения срока покаяния (примерно три года) не произошло, за исключением, естественно, наказаний, предусмотренных для духовенства. Почему? Эта относительная снисходительность была обусловлена все той же общей концепцией: позволить женщине иметь равные права и свободу в браке. Я уже упоминал о похищениях и «изнасилованиях», происходивших по обоюдному согласию молодых людей, с тем чтобы преодолеть родительские запреты. Совершенно очевидно, что духовные власти начали вмешиваться в эти Дела, чтобы выяснить, было ли их причиной совпадение интересов, по пословице: «Взаимное согласие приводит к свадьбе». На севере Галлии даже появился очень любопытный обычай, stefgang, проход между палками. Если два семейства жаловались, что произошло похищение и за ним изнасилование, девушка должна была публично встать между двумя столбами. За каждым из них стояли семьи похитителя и «изнасилованной»; последняя должна была повернуться либо к своей семье, либо к семье молодого человека. В первом случае возмещение за похищение и изнасилование должно было быть выплачено Во втором — брак становился официальным. Таким образом чтобы узаконить частное взаимное согласие, нужно было сделать его публичным. В то же время женщина из подчиненной становилась равноправной, утверждая полную независимость своей личной жизни. Это был первый шаг хотя бы к некоторому равенству.
Следовательно, изменения, происходившие в частной жизни, заметнее всего были на уровне поведения в публич ном пространстве. Смогла ли интимизированная исповедь изменить поведение частного человека внутри семьи, выяснить гораздо сложнее, поскольку здесь христианский идеал напрямую сталкивается с языческими верованиями и практиками. В каких же грехах, не осуждавшихся язычеством, люди действительно исповедовались священнику? По степени тяжести на первое место, вероятно, следует поставить зоофилию, часто приравнивавшуюся к содомии; за ней следовали оральный секс, кровосмешение в широком смысле слова и все формы супружеских разводов, особенно начиная с IX века, в частности из–за бесплодия женщины, — запрет абсолютно непонятный для новообращенных христиан, так же как и осуждение женской гомосексуальности, в которой языческие религии не усматривали никакого криминала. Два последних положения, и в самом деле, должны были казаться абсурдными, ведь бесплодная женщина могла быть только проклятой богами, а лесбиянка, как мы видели, считалась чистой, в отличие от мужчины–гомосексуалиста. Далее следовали деяния, за которые назначались намного менее суровые наказания — по большей части сроком в несколько десятков дней (вместо трех-семи лет) — за мастурбацию и все сексуальные позы, кроме позы лицом к лицу. Наконец, рекомендовалось воздерживаться от секса в течение трех дней до воскресенья, во время постов (на Пасху и Рождество) и праздничных дней и т. д. Было подсчитано, что в некоторых пенитенциалиях, как, например, у Финиана в VI веке, оставалось всего двести дней в году, когда супруга 6ыло позволено заниматься сексом. Это дает нам первый срез того, что исповедники полностью отвергали или настоятельно рекомендовали. В соответствии со Священным Писанием они выступали против всякого союза, не похожего на моногамный и нерасторжимый союз между Христом и Церковью. Сюда добавлялось стремление к распространению в обществе и в умах естественного порядка, одновременно божественного и человеческого. Это подразумевало некоторую защиту женщины от мужчины, скрытую борьбу против родовых отношений и старание канализировать желание. Удовольствие от физической близости никогда не осуждалось само по себе, а только в том случае, если оно становилось самоцелью. Впрочем, представляется, что в ту эпоху оно не было неотступной заботой супругов. Например, оральный секс осуждали не за то, что женщина ищет удовольствия, а за то, что она доставляет его мужу, «чтобы он любил тебя за твои дьявольские действия». Многие эротические практики стали считаться языческими, магическими и демоническими. Это объясняет, почему в подобных, чисто дисциплинарных, текстах уничижительный термин amor — неуправляемая страсть, как и противоположный ему термин caritas — целомудренная супружеская любовь, отсутствует. Лишь однажды, в 830 году, епископ Камбре Халитгер использовал слово amor в своем пенитенциалии: «Если кто колдовством пытался добиться чьей–то любви…» Как видно, он использовал его в значении необузданной страсти. Напротив, слова libido, desiderium, concupiscentia, delectatio, которые можно перевести как «жажда наслаждения», «желание», «эгоистическое желание», «удовольствие», употребляются часто. Однако существенная разница с германскими законами заключается в том, что они применяются по отношению к обоим полам. В то время как язычество осуждает женщину как единственный источник страстного желания, христианство приписывает его как женщине, так и мужчине. Таким образом, нам становится понятнее контраст между двумя типами религиозной оптики и, в частности, при, чины серьезных столкновений между Церковью и аристократией в вопросах брака в IX веке.
Между тем мышление не могло измениться столь же быстро, и превосходство мужчины над женщиной не могло исчезнуть в одночасье, хотя бы по причине господствовавшего в обыденной жизни насилия, а также из–за одною малоизвестного лингвистического феномена — превращения вульгарной латыни в старофранцузский язык. Каролингские церковные соборы напрасно провозглашали «единый закон для мужчин и для женщин», как, например, собор в Компьени в 757 году, — это представление никак не могло проникнуть в умы. В качестве доказательства хочу привести лишь один самый знаменитый пример — вопрос, заданный одним из епископов на Маконском соборе 585 года: «…поднялся кто–то из епископов и сказал, что нельзя называть женщину человеком (homo). Однако после того как он получил от епископов разъяснение, он успокоился. Ибо Священное Писание Ветхого Завета это поясняет: „…мужчину и женщину сотворил их, и нарек им имя Адам”, что значит — „человек (homo), сделанный из земли”, называя так и женщину Еву (Ева означает живая). Таким образом, он обоих назвал человеком». Этот текст, ставший источником знаменитой легенды о соборе, на котором якобы отрицалось существование души у женщин, в действительности отражает лингвистическую трансформацию, которая и по сей день обусловливает лексическую бедность французского языка. Когда епископ задавал этот вопрос, он, фактически, употреблял слово homo в значении vir, то есть «человек» в значении «мужчина», а не «человек в общем смысле». Следовательно, его вопрос был вполне логичен, однако его латынь уже была немного французской, поскольку наш язык отказался от латинского слова vir, отчего ему и до сей поры не хватает — в отличие от английского и немецкого языков — специального наименования для обозначения человека в мужском роде. В данном случае двойной смысл слова «человек» (существо человеческое и существо мужского пола) мог только укрепить убежденность в превосходстве одного пола над другим, даже несмотря на то что библейский текст указывал на их полное равенство. Разница между языческим и христианским мышлением здесь очевидна, и даже сегодня еще не преодолена: вот до какой степени означающее может скрывать означаемое.
Мы рассмотрели противоречия между язычеством и христианством, вызванные бескомпромиссностью Церкви в вопросах сексуальности и брака. Теперь стоит перейти к тем точкам, в которых эти два типа ментальности если и не совпадали полностью, то были вполне совместимы друг с другом. Опираясь на те же самые пенитенциалии, мы можем констатировать, что меровингское и каролингское общества стремились культивировать частную жизнь плодовитую и очищенную от скверны. Самыми тяжкими грехами, бесчестьем, как мы видели, у язычников считались содомия и супружеская измена. Но это совпадает с тем, что я только что продемонстрировал выше: начиная с IX века наказание для женщины, совершившей измену, от более сурового, по сравнению с наказанием для мужчины–изменника, становится равным с наказанием Для супруга, который обманывает свою жену. Это полный отказ от языческой идеи, согласно которой адюльтер оскверняет женщину, но не мужчину. Зато мы наблюдаем полное сходство в осуждении абортов, противозачаточных средств (которые путали с абортивными снадобьями и приворотными зельями), Увечий (прежде всего кастрации), а также запрет на наготу, которая никогда и ничем не может быть оправдана, и половые контакты во время менструации, до и после родов — по причине явственной их нечистоты. Таким образом, пенитенциалии воспринимают две основные языческие религиозные интуиции: цель брака — деторождение, в котором можно преуспеть только при условии полной чистоты супругов. (Впрочем здесь снова проявляются языческие женоненавистнические предрассудки. Женщина считается единственной ответчицей за аборт, детоубийство и применение противозачаточных средств. Повторные браки вдов никогда не поощряются.) Женщина нечиста из–за крови и всех прочих выделений, которые могут выходить из нее. Можно только поражаться тотальному противоречию этих предписаний тексту Евангелия от Матфея (XV, 18), уточняющего, что только дурное слово, исходящее из сердца человека, оскверняет его. Здесь мы снова сталкиваемся с явным смешением понятий чистоты и чистоплотности. Языческие представления определенно повлияли на христианское поведение. Но как было избежать подобного смешения в сельской цивилизации, где все жили в грязи и навозе? Повседневная жизнь не была чистоплотной, такой же — по принципу контаминации — должна была быть и жизнь частная, и при этом морализм все–таки как–то умудрялся процветать.
Интериоризация через молитву
Таковы были тайны, которые поверяли шепотом на ухо в атмосфере двойственной сакральности, то вступая в противоречия, то соглашаясь с исповедником. В отличие от старых языческих запретов и новых христианских санкций, практика исповеди оказывала положительное воздействие на развитие самосознания мирян — и тем более духовенства и монашества. Теперь суровость наказания грехов священнослужителей значительно превосходила осуждение, которому подвергались проступки людей светских. Появилось большое количеств о литературы, предназначенной для воспитания моральных представлений мирян. «Зерцала» правителей стремились выработать христианские политические принципы на основе справедливости и послушания. Трактат Ионы Орлеанского «De institutione laïcali» («О мирских учреждениях») распространял идеал христианского брака, состоявший в умеренности и цедомудрии. Мать Гильома Септиманского Дуода в наставительной книге, адресованной сыну, старалась привить будущему воину представления о верности, милосердии и молитвенной жизни. Епископ Камбре Халитгер включил в свой пенитенциалий целый список качеств, которые необходимо развивать христианину, будь он человеком деятельного склада — или склада созерцательного: вера, надежда и милосердие (последнее всегда определяется как любовь: «Тот, кто не любит, — верит и надеется напрасно»), благоразумие, справедливость, сила и умеренность. Эти стремления достигли высшей точки прежде всего в обучении молитве.
В Галлии инициатором подобного воспитания души был Иоанн Кассиан, в 417 году основавший в Марселе два монастыря. В своих трактатах «О постановлениях киновий», «Собеседования египетских отцов»[85] (и прежде всего в последнем) он разработал метод познания Бога, основанный на изучении Священного Писания: lectio divina (божественное чтение).
Божественное чтение является повторением «устами [то есть вслух] и сердцем» псалмов и внутреннего опыта первых монахов. Оно названо божественным потому, что является словом Бога, произнесенным в присутствии Бога («Там, где двое или трое соберутся во имя Мое, там Я среди них», — говорит Иисус). Оно позволяет слышать, чтобы лучше понять и принять через слова, то, чем является Бог, так же как во время Долгой глубокой беседы каждый собеседник позволяет понять и почувствовать, кто он есть, через то, что и как он говорит. Со временем чтение и повторение фиксируют и отпечатывают слово в духе того, кто молится. Тогда даже во время физической работы может зародиться и подняться из глубин души мысленная молитва, что–то вроде диалога и эмоционального излияния, исхода слова, запечатленного в сердце. Кассиан добавлял к этому стратегию борьбы с пороками и терапию: освобождающее от всякого дурного помысла признание старцу который духовно руководит монахом. Такая глубина психологического самоанализа была совершенно новой. Она позволяла направить индивидуальное сознание на самое себя, заставляя его от явившегося извне, глухого и безотчетного чувства вины перейти к простому анализу причин этого чувства, формируя тем самым представление об ответственности.
Святой Бенедикт Нурсийский, который разработал устав, с 817 года распространившийся по всем монастырям каролингской империи, воспринял нововведения Кассиана и продолжил их в плане поиска личного пути к Богу. «Уготовим же, — говорит он, — сердца наши и тела [заметим, что речь идет не о разуме] к воинствованию во всеоружии святого послушания божественным заповедям. <…> И так создадим школу, где сможем научиться служению Господу». Как только молодой монах выучивался читать и писать, затвердив наизусть сто пятьдесят псалмов, практика «повторения» позволяла ему перейти к медитации. Устав помогал ему в этом, делая обязательным пение и чтение наизусть всех псалмов каждую неделю. Таким образом, монашеская община исполняла сто пятьдесят псалмов по пятьдесят два раза в год. Кроме того, устав в одной откровенно скучной главе уточняет порядок, в котором их следует петь. Советуя, как группировать те или иные псалмы, он подсказывает каждому монаху внутренний путь личного познания Бога, начиная от восхваления божественного величия, через страдания и заброшенность, которые испытывает грешник, к помилованию и благодарности за оказанные благодеяния. Поэтический язык этих текстов посредством образов и символов внушает мысль о существовании другого измерения — измерения вечности, осуществляя тем самым разрыв с окружающим миром. В этом случае духовная культура становится как бы второй натурой, а отречение от мирской жизни — осознанным благодаря глубокому изменению менталитета, которое происходит из–за веры в Другого. В то время как франкская и даже галло–римская цивилизации культивируют насилие, монашеская община отказывается от него и надеется на помощь иной силы.
Однако завоевание внутреннего мира не было полным отказом от мира внешнего. Напротив, оно вело к изменению мира. Первоначальный разрыв, борьба за исполнение трех обетов — бедности, целомудрия и послушания — позволяет вырваться из космоса, чтобы потом однажды вернуться в него уже вполне сформировавшейся личностью. Идеал бенедиктинской жизни можно передать короткой формулой: «Молись и работай» (Ora et labora). Это совершенно ново по сравнению с римской цивилизацией, где жизненным идеалом считался личный досуг культурного человека, otium. Итак, несмотря на то что (или потому что) Бенедикт был из знатного римского рода, он осудил otium и предпочел negotium, не–досуг, работу, рассматриваемую как страдание. Почему? Потому, что «праздность — враг души. Потому в известное время братья должны заниматься рукоделием, в известные же опять часы — божественным чтением». Радикальное изменение! Тяжелая физическая работа становится идеалом, а умственный труд, уединенный или коллективный, из развлечения, которым он был прежде, превращается в часть общей человеческой Деятельности. Ничего удивительного, если в этих условиях внутренняя монашеская жизнь, конечно, при успешном сохранении должных балансов, ведет к новому мироустройству.
Эти новшества имели огромное значение, поскольку вместо инстинктивной, субъективной реакции на опасность Побудительной причиной действия становилась внутренняя убежденность. Они были результатом напряженного умственного труда: совместного чтения во время трапез и после повечерий, а иногда даже и во время кухонных или других работ. Чтение совершалось также для гостей монастыря Наконец, святой Бенедикт со всей тщательностью установил время для личного чтения: по два часа каждое утро от Пасхи до 1 ноября и по три часа в зимние дни. Во время отдыха «если кто хочет читать — пусть читает себе так, чтобы никого не беспокоить». На самом деле читали почти всегда вслух, за отсутствием знаков препинания и разделения слов в текстах той эпохи. К тому же чтение «про себя» оставалось трудным занятием в обществе, где одиночество было редким, исключительным состоянием, одним словом — согласно языческому выражению — происходило от «ненависти к роду людскому». Бенедикт же, не сомневаясь, поощряет его и даже делает обязательным. Во время поста воскресенье полностью посвящали уединению. В начале поста каждый из братьев «пусть возьмет себе из библиотеки особую книгу, которую должен прочитать всю подряд». В общей сложности на личное чтение уходило более двадцати часов в неделю. Эту дисциплину было настолько сложно соблюдать, что были предусмотрены два старших монаха, чтобы следить во время чтения за болтунами, лодырями, за теми, кто предавался otiurn’у, или теми, кого охватывала ацедия (отвращение к духовным предметам), и делать им внушения. Для тех, кто хотел почитать ночью, наоборот, оставляли книгу и светильник. Основной целью было направить каждого брата в молельню. «Кто хочет таким образом помолиться, пусть войдет потихоньку и молится не громким голосом, но в сокрушенном и со слезами устремлении сердца к Богу». Таким образом, сердечная молитва является результатом напряженной аскезы, интеллектуальной работы, строгость которой современникам казалась чрезмерной. Кроме того, такая молитва совершается без слов — произносимых вслух или мыслимых, что является еще одним источником страданий почти невыносимых.
Открытие молчания
Чтение в одиночестве должно было вести к молчанию. Эта новая ценность действительно была необходима для того, чтобы сосредоточиться. «Девятая степень смирения, — гласит устав, — есть, когда монах удерживает язык свой от говорения, я храня молчание, не говорит, пока не спросят». «Во всякое время монахи должны со всем усердием хранить молчание; особенно же в ночные часы». «И после повечерия никому уже нет позволения говорить о чем–либо с кем бы то ни было». Если воспользоваться выражением Августина, целью молчания является воспитание «внутреннего человека». Здесь эта ценность еще нова. Бенедикт требует ее иногда с суровостью и даже с раздражением, поскольку в его глазах она является главной для обретения стремления к жизни вечной «всем духовным желанием» (concupiscentia spiritualis). Слово «желание» выбрано здесь сознательно, чтобы заставить почувствовать, насколько связь с Богом отличается от связи любовной — она не эгоистична и не ограничена плотью, но включает эту любовь в себя и превосходит ее. В уединении монастырей и молелен Бенедикт и все его последователи способствовали развитию субъективности, а анализ привязанностей, чувств и достижений каждого человека в жизни духовной готовил открытие человеческой личности во всем ее богатстве, наконец, обретшей свободу от сотворенности, рабом которой он больше не был и мог взамен стать ее господином. Сошлемся здесь на влияние таких знаменитых монахов, как Бонифаций, Бенедикт Анианский, Одон Клюнийский, чтобы показать рождение нового типа человека, кажущегося слабым и одиноким, но неизменно сильного благодаря своему бесстрашию перед лицом молчания.
Несомненный прогресс обнаруживается и во внутренней жизни другого погруженного в одиночество человека — переписчика. Этот монах, не имевший возможности, как другие братья, находиться в отапливаемом помещении (шофуаре) и часто жаловавшийся в надписях, которые он оставлял на полях (колофонах) манускриптов, на то, что ему холодно, что час отдыха еще далеко или что чернила замерзают в чернильнице, — один из наименее известных исторических персонажей. В конце Античности его задача стала проще благодаря отказу от папирусных свитков и переходу к codex’y — книге, страницы которой мы перелистываем до сих пор (в то время они были пергаментными). Это изобретение имело важные психологические последствия. Оно позволило обходиться без раба–чтеца, когда нужно было сделать заметки. Можно было одной рукой следить за текстом, а другой писать. Чтение и письмо становятся отныне синхронными действиями и побуждают начать читать «про себя», что в каролингскую эпоху, судя по всему, становится распространенным навыком и дает саму возможность возникновения внутреннего диалога между текстом и читателем. Помимо возможности размышлять, codex позволяет с гораздо большей легкостью копировать текст или сверять несколько экземпляров одновременно.
Тем не менее работа переписчиков была очень тяжелой. Даже когда они находились по нескольку человек в одном зале, им приходилось молчать, чтобы лучше сосредоточиться. Книгу или свиток, который нужно было скопировать, клали на пюпитр. В каролингскую эпоху писарь работал тростниковой палочкой с расщепленным острием или, чаще всего, птичьим пером, держа страницу либо на коленях, либо на доске или столе. Предварительно он должен был сухой иглой прочертить горизонтальные и вертикальные линии, чтобы разметить поля и столбцы. Добавим к писарям других работавших в одиночестве монахов — корректоров, рубрикаторов, художников, миниатюристов и переплетчиков. В конце VIII века в Корби был изобретен каролингский минускул впоследствии получивший широкое распространение (наша современная антиква). В отличие от беглого меровингского курсива, писавшегося единой линией, этот очень разборчивый шрифт нужно было каллиграфически выписывать. Это изобретение увеличило нагрузку на переписчика. Тяжелое ремесло, по свидетельству одного из них: «Оно затуманивает взор, делает тебя горбатым, вдавливает грудь в живот, вызывает боль в пояснице. Это суровое испытание для всего тела. Поэтому, читатель, переворачивай страницы осторожно я не прикасайся пальцами к буквам». Таким образом, копирование было формой самой настоящей аскезы, наравне с молитвой или постом, прекрасным средством усмирения страстей и обуздания воображения в силу необходимости постоянно удерживать глаза на тексте и напрягать пальцы. Чтобы скопировать одну Библию, требовался год работы. Благодаря каролингским переписчикам до нас дошло более восьми тысяч манускриптов. Среди них — труды практически всех известных античных авторов.
Что происходило в голове и воображении этих монахов, когда они переписывали языческий текст, по их мнению, либо неправильный, либо фривольный или непристойный? Прежде всего заметим, что они никогда не проводили отбора или цензуры. Переписчики были верны тексту. Но некоторые из них оставили нам свои впечатления. Только Хросвита, монахиня из Гандерсгейма, которая в X веке, подражая Теренцию, писала комедии, признает, что некоторые его выражения, даже извлеченные из своего непристойного контекста, заставляют ее краснеть. Прочие предпочли сохранить молчание. Как сказал об этом монах–бенедиктинец дон Леклерк, «остается Доля тайны, которую лучше не нарушать». Это в неменьшей степени служит доказательством того, что ко всем текстам относились с уважением и благоговением и что никакие из них не считались более достойными, чем другие. Книга стоила очень дорого. Нужно было целое стадо баранов, из расчета По одному животному на четыре страницы, чтобы скопировать Цицерона или Сенеку. Корешок и переплетные крышки, украшенные клуазоне[86] и кабошонами[87] из драгоценных камней зачастую становились настоящими предметами ювелирного искусства, что роднило книги с реликвариями[88]. Таким образом культ прекрасного приводил к настоящей сакрализации книги, достойного собеседника в частной жизни образованного человека эпохи Раннего Средневековья. Для монахов это тем более справедливо, потому как и грубые, и утонченные удовольствия им были запрещены — и оставалось восхищаться одной только прекрасной поэзией. Аббата Лупа из Ферьера, который радовался, отправив в подарок другу сочные персики, нисколько не утомляли самые напыщенные стихи Вергилия, тогда как представитель предыдущего поколения Павел Диакон, развлекался писанием стихов «немного сатирических». Одиночество переписчика и автора в целом вело к поиску красоты и тому глубокому удовольствию, которое доставляет стилистическая удача у порога невыразимого.
Может ли быть передана другому человеку столь интенсивная, достигшая таких вершин духовная жизнь? Был старый путь литературной переписки, мастерами которой оставались Плиний Младший и Сидоний Аполлинарий, умерший епископом Клермон—Феррана между 486 и 491 годами, после того как сделал все возможное для защиты культуры и веры от вестготов. Только в IX веке Луп из Ферьера смог в своих письмах подняться до их уровня и достичь тех же эстетических высот. Однако он оставался исключением, а на его апостольскую миссию, вершимую при помощи пера, практически никто не откликнулся, кроме разве что одного мирянина, Эйнхарда, столь же образованного, как и он. Чаще всего переписка была средством урегулирования конфликтов, как в том случае, когда епископы Импортун Парижский и Фродеберт Турский в 665 году обменивались взаимными оскорблениями, или в случае с многочисленными выступлениями архиепископа Гинкмара Реймсского, который не оставлял попыток вернуть земельные участки, отнятые у его церкви. Другие — как Алкуин — возносят молитвы о прощении грехов и успокоении души. В описываемую эпоху именно осознание важности молитвы становится причиной возникновения общин священников и мирян. Они брали на себя обязательство молиться о каждом из своих заболевших братьев, заботиться о нем до самой смерти и служить мессы после его кончины. Церкви и монастыри обменивались пергаментными свитками, на которых были записаны имена мертвых, о которых нужно было молиться. Пьер Рише упоминает о заключении в 842 году такого союза между Сен–Жермен–де–Пре, Сен–Дени и Сен–Реми–де–Реймс. Когда один из братьев умирал, кто–нибудь из монахов каждый день в течение месяца читал Псалтирь. Священники служили мессу в первый, седьмой и тринадцатый дни после смерти. Так появилась практика молиться за умерших, которая в X веке была одним из основных занятий монахов в Клюни. Однако из–за опасности механического произнесения текста она была очень далека от богатства внутренней жизни великих мастеров молитвы.
Это доказывает, что монахи и священники считались особой кастой заступников, которые благодаря личным связям с божеством могут быть очень полезны как для повседневной жизни, так и для жизни загробной. Эти люди, которые создали сакральные пространства (монастыри, церкви, территории, где действовало право убежища), которые были хранителями мощей святых и священных книг и которые воздерживались от сексуальной жизни, отгораживались от остального населения. Таким образом, они более или менее сознательно поддерживали путаницу между sacer и sanctus, между табуированным и священным. Кроме того, добровольный возврат священнослужителей в конце каролингской эпохи к старой педагогике страха и трепета как единственному действенному средству для обуздания насилия укрепил представление о том что Церковь является хранительницей сакрального.
Следовательно, чтобы достичь личного спасения, нужно было Церковь присвоить. Наивное умозаключение, благодаря которому возникла так называемая «частная церковь» (нем. Eigenkirche). С самого начала деятельности в Галлии христианских миссионеров, германские аристократы помогали вновь прибывшим, обеспечивая их землей и имуществом, необходимыми для возведения первых культовых зданий. Но мысленно аристократы продолжали считать себя собственниками, светскими патронами и правообладателями новых церквей. Чего было проще — взять крестьянина–раба из своих земель, освободить, чтобы уважить церковные законы, и оплатить его священническое образование. В этом случае у крупного землевладельца появлялся свой собственный священник, который молитвами и мессами должен был выхлопотать ему вечную жизнь. Тем же более или менее осознанным расчетом руководствовались и короли, покровительствуя монастырям и епископствам. Система «частной церкви» превращала священников в прислугу, особенно на севере Франкского королевства. Иона Орлеанский с глубокой горечью говорит об этом: «Есть священники, которые настолько бедны и лишены человеческого достоинства, настолько презираемы некоторыми мирянами, что те не только нанимают их в качестве управляющих и счетоводов своего имущества (очевидно, по тому, что они единственные умеют читать и писать), но еще и используют их как светских слуг, не допуская их к своей трапезе». Господство влиятельных мирян было настолько подавляющим, что это привело к значительному ослаблению духовенства в X веке и спровоцировало грегорианскую реформу — настоящее его освобождение. Только в конце IX столетия некоторые благочестивые миряне вроде Жирара Вьеннского или Жеро д’Орийяка почувствовали опасность. Они основали монастыри, свободные от какой бы то ни было светской власти. Но Жеро был одним из тех немногих дворян своего времени, которые проводили жизнь в молитве, оставаясь при этом в миру. Он не только декламировал псалмы вставая с постели и одеваясь, но и заставлял себе читать библейские тексты за столом, сам комментировал и разъяснял их гостям. В целом приоритет внутренней жизни вел к освящению межличностных отношений мирян и духовенства. Отсутствие же внутренней жизни приводило к сакрализации духовенства и приватизации церкви. Наконец, следствием неполной христианизации частной жизни становилось возвращение к языческой сакральности. Этим объясняется тот факт, что в 1000 году Раннее Средневековье завершается стремлением сильных мира сего завладеть тайнами духовенства и рецептами сакрального, чтобы справиться со страхом, которого не могло утолить осуществление политической власти, приобретшей, наконец, характер абсолютно частной.
Итак, несмотря ни на что, христианизация — в каролингскую эпоху даже более интенсивная, чем во времена Меровингов, — не смогла уничтожить того конгломерата субъективных верований, который я назвал языческой сакральностью. Дологическое знание, женские предчувствия, магические рецепты, снадобья, зелья и все прочее в этом же роде вращается вокруг одних и тех же навязчивых идей — любви, смерти и загробной жизни. Усилия христианизации были направлены на избавление от страха перед злыми силами, этот страх переносился на дьявола — с тем чтобы освободить личное сознание. Но этот медленный переход от человека, ориентированного на внешнее, к человеку с внутренним, более личным сознанием, остался незавершенным. Таинства такие как крещение и евхаристия, были не лишены некоторой сходства с магическими ритуалами. Покаяние и брак были, вероятно, наиболее эффективными средствами христианизации частной жизни. Конечно, анализ пенитенциалиев в хронологической последовательности, начиная с VI века и до века XI обнаруживает несомненный прогресс в развитии морального сознания. Они свидетельствуют о настоящей бескомпромиссности по отношению к убийствам, полигамии, разводам и утверждают равенство для всех мирян в наказании за совершенный грех, а также — до некоторой степени — равенство между женщиной и мужчиной. Кроме того, они утверждают превосходство «существования» над «владением». В этом они полностью противоречат законам германцев и ведут к глубоким изменениям в личном и социальном поведении. В рамках брака жесткое требование нерасторжимости и естественного порядка в сексуальных отношениях противопоставлялось бурным разрывам, среди которых дело Лотаря и Теутберги было одним из простейших. Тем не менее епископский корпус прекрасно осознавал всю тяжесть тех необходимых компромиссов с языческими верованиями, которые все–таки допускались в пенитенциалиях, поскольку все попытки запретить их оказывались тщетными. Слишком часто осознание греха больше походило на признание в преступлении или материальной нечистоте, чем на осознание отказа от божественной любви. Механическое покаяние оставляло религиозное отношение на уровне контракта равного с равным. Использование языческой аргументации при запрещении некоторых практик приводило к возникновению противоречий с Евангелием. Наконец, непринятие в расчет человеческих намерений (за исключением случаев проявления ненависти) оставляло сознание в полном неведении относительно мотивов совершаемых действий. Прогресс был, поскольку теперь преступное деяние подвергалось осуждению вместо возмещения ущерба, но этот прогресс требовал следующего шага, который будет сделан только в Трудах Пьера Абеляра.
Таким образом, личное самосознание медленно формируется под воздействием несколько хаотичной и исполненной противоречий деятельности Церкви. Эта смесь непримиримости и готовности идти на компромисс показывает, что, несмотря на то что в течение десяти веков любовь и смерть проделали путь от языческой сакральности к христианским таинствам, первобытное мышление никуда не исчезло. Собственно, всякая аккультурация требует подобной же смеси ригоризма и терпимости. Философ Жак Маритен в своей последней книге использовал понятие «коленопреклонения перед миром» для обозначения того двойственного отношения, которое Церковь проявляет в своем уважении к нехристианским ценностям, капитулируя перед ними. Церковь Раннего Средневековья, присваивая языческую сакральность, играет с ней, как с огнем, рискуя обжечься, — при этом она переманивает с той стороны людей, чтобы привести их к самим себе.
Развитие внутреннего мира с помощью молитвы, уединения и молчания было единственным средством последующей десакрализации субъективного отношения к Богу. Здесь двойственность уже недопустима. Аскеза должна заменить ее — аскеза тела и сердца посредством умственной и физической работы, поста и молитвы. Бенедикт Нурсийский совершил настоящую интеллектуальную революцию, распространив lectio divina и чтение вообще. Так же как одинокий писарь перед пергаментом, человек во время молитвы подвергает себя настоящему насилию, постоянно перепахивая свои ум и сердце, чтобы раскрыть душу неведомому зову. Престиж монашеской молитвы в сочетании с общим ореолом сакральности, окружившим духовенство благодаря суровым наказаниям, предусмотренным для него в пенитенциалиях, и, особенно, в связи сакрализацией книги, приводит к изменению ситуации: влиятельные миряне присваивают монастыри и церкви, эти преддверия вечности. Монах–молитвенник или священник становятся магическим средством для достижения рая. Внутреннее развитие, непередаваемый индивидуальный опыт превращается в обыкновенный рецепт.
Заключение
От приватизации государства — к присвоению церкви: круг замкнулся. От политика — к монаху; Раннее Средневековье — время расцвета индивидуальности, отказа от абстракции и от широких горизонтов; время малых групп и сообществ с повышенной эмоциональностью. Главнейшей ценностью является инстинкт: ненасытность и алчность — две силы, правящие миром, жадным до жизни и обладания. Тело и сердце — в разладе. Природа осаждает культуру. Зверь завораживает человека. Тело боготворят, калечат или истязают. Только насилие позволяет выжить. Смерть угрожает каждому.
Речь вовсе не о романтическом видении, подобном тому, что сформулировал Гюго, или системе представлений, которую растиражировал словарь Морери[89], — о крови, золоте и пурпуре наших корней. Я предлагаю рассматривать Раннее Средневековье, скорее, как наше коллективное бессознательное и как важный этап вытеснения наших спонтанных влечений, этап, на котором апроприация большей части публичных структур обнажает интенции каждого и позволяет создать нового человека. Это была битва двух религий — язычества и христианства — за семью, сексуальность и смерть.
Главной заботой народов, которые вторглись в Галлию и смешались с галло–римлянами, было выживание. Эта неиотступная мысль, внушенная неплодородными землями и лесами Европы, заставила их свести мужчину к искусству убивать, а женщину — к обязанности рожать детей. Следовательно, сексуальность была инструментом построения общества, который нужно было использовать в соответствии с законами природы: правом сильнейшего, чистоты матери и жены. Любовь, как страсть разрушительная, подлежала изгнанию. Необходимо было снискать расположение благих сил таинственного космоса и отразить его негативные импульсы. Смерть была столь же опасна, как и секс, потому как принадлежала другой части космоса — невидимой, подземной. Насилие было необходимо, чтобы обуздать любовь и укротить смерть. Так могли образоваться эти стаи, с тревогой вдыхавшие воздух, приносивший запах охотника, — эндогамные семейства, которые хоронили своих мертвых в самом центре принадлежавшей им территории.
На религию страха должна была дать ответ религия надежды. Она именно это и сделала, дав ответ одновременно слишком простой и слишком сложный, с сочувствием и враждебностью. Она восприняла все языческие представления, касающиеся ребенка и чистоты брака, однако слишком рано попыталась уничтожить родовые связи, чтобы заставить перейти к моногамии. Приняв языческую сакральность, церковь Галлии трансформировала ее в таинства. Прежде всего она произвела важные перемещения между двумя секторами: публичным и частным. Чтобы побороть страх смерти, она перенесла мертвых и разместила их вокруг живых, у всех на виду. Чтобы избавить человека от страха наказания, она отказалась от покаяния в публичном пространстве, заменив его исповедью священнику один на один. Наконец, мужчине, который ощущал смысл своего существования во враждебном Мире только внутри вооруженной группы, она предложила страсть изолированного отшельника или безмолвие монаха в Молельне. Каким бы неоднозначным ни было воздействие Церкви на частную жизнь, эта длительная аккультурация, усеянная поражениями, самым очевидным из которых был раздел каролингской империи, тем не менее вела к обособлению, автономии каждого человека от его окружения. От страха перед миром через безразличие к нему человек вскоре перейдет к его завоеванию.