р коммуны первым наносит тройной удар), а мужчины забивают виновника во имя общего блага, никак себя при этом не компрометируя: «От сего не может зародиться ни война [то есть месть одного дома другому, осуществляемая группой родственников и друзей и направленная против другой подобной группы], ни вражда, ни злые козни, так как сие есть дело правосудия и суверена».
Итак, на всех уровнях социальной структуры — неизменное разделение между тем, что является публичным, и тем, что им не является, и одновременно — подвижность, смещаемость границы между двумя этими сферами; в силу такого взаимопроникновения понятие частной жизни в феодальную эпоху остается весьма относительным. Чтобы продемонстрировать это нагляднее, я проанализирую один эпизод из истории Генуи, рассказанный нотариусом коммуны. На самом деле эта коммуна представляла собой «компанию» — частноправовую ассоциацию с ограниченным сроком действия, подобную торговому обществу, объединяющему глав знатных домов, чьи башни, символы власти, возносились одна над другой, бросая друг другу вызов. Власть члены союза, однако, делегировали магистратам, консулам — этот титул, позаимствованный из лексикона Древнего Рима, напрямую отсылал к понятию res publica, а консульская должность состояла в действительности в том, чтобы сдерживать агрессивные настроения. В 1169 году в Генуе шла «война», начало которой положила драка на пляже, затеянная пять лет тому назад молодежью из двух соперничающих домов. Предложенный порядок разрешения конфликта заслуживает отдельного внимания. Прежде всего от всех граждан потребовали принести — публично — клятву мира, которая обязывала их преследовать того, кто нарушит порядок. Дома глав враждующих кланов не были разрушены, но в них разместили по крайней мере по одному общественному гарнизону. Затем в публичном месте — во дворе дворца архиепископа, главного патрона, наделенного регалиями, были организованы публичные бои: «шесть сражений или поединков между лучшими гражданами в огороженном пространстве». Однако в пику этим мерам были предприняты частные инициативы: «кровные родственники и свойственники от каждой стороны» пришли упрашивать магистрата поступить по–иному — созвать примирительное собрание. Обстановка, таким образом, меняется: это уже не гражданский мир; весь город уподобляется спасенному месту, пространству Божьего мира; перед каждой дверью был помещен крест, и в назначенный день весь клир, возглавляемый архиепископом, явился в праздничном облачении, неся реликварии. Обоих «предводителей войны» пригласили поклясться на Евангелии в сохранении мира. Один из них воспротивился. Сидя на земле и отказываясь сдвинуться с места, несмотря на мольбы родственников, он, «завывая», перечислял всех членов линьяжа, умерших «во имя войны»; в конце концов его приволокли к Библии и заставили положить конец мести. Месть в данном случае была, вне всякого сомнения, частным делом. Но вот обязательство сохранять мир — частный это вопрос или все–таки общественный, до конца остается неясным.
И вновь обращаясь к Италии, где рано возникшее нотариальное делопроизводство (в русле которого, помимо всего прочего, зарождались передовые размышления о логике правосудия) позволяет нам лучше разглядеть происходящее, я скажу в заключение еще пару слов о том, каким образом публичные порядки преломлялись, попадая в частную сферу. Речь идет о поддержании мира внутри семейной группы, разрастание которой привело в XIII веке к ее разделу на множество отдельных домохозяйств. Я говорю о consorteria, организации родства по модели общины и с той же целью — «для расширения и поддержания дома в добром порядке». Руководствуясь соглашением о consorteria, мужчины старше шестнадцати лет, и только они, давали клятву соблюдать мир, принимали кодекс, учреждали «палату» для хранения общих денежных средств, назначали магистрата, именуемого также консулом; роль последнего состояла в поддержании мира, и с этой целью он периодически заставлял своих братьев и племянников читать наизусть текст соглашения, а когда срок его полномочий подходил к концу, он собирал их вместе, чтобы выбрать себе преемника. Таким образом, внутри самой системы «ячеек», «жилищ», формировавших коммунное объединение, существовала власть — власть семейная, частная, но при этом странным образом мало чем отличавшаяся от власти публичной, которая управляла всеобщим домом, то есть коммуной. Внутри каждой родительской молекулы от группы взрослых мужчин исходила власть, которая обволакивала все клетки (их можно назвать частными в более строгом смысле), согласуя их между собой. При этом очевидно, что эта власть не пыталась проникнуть в дома силой, так как последние этому настойчиво сопротивлялись.
Сопротивление, выстраивание барьера: складывается ощущение, что в самом центре такой «матрешечной» системы мы наталкиваемся в конечном итоге на некое твердое ядро, базовую родственную группу, «семью», состоящую из мужчины, его жены, их неженатых и незамужних детей и слуг. То есть на дом. Такие дома — публично — обменивались женщинами, привлекая к себе внимание шумными шествиями, проходящими через общественные места, которые устраивались лишь для того, чтобы совершить переход, в котором такой обязательный самопоказ служил интермедией между двумя закрытыми церемониями: помолвкой, которая проводилась в доме девушки, и свадьбой, которая праздновалась в доме юноши. Впрочем, и здесь, в доме жениха, не являлся ли пиршественный зал менее частным, менее приватным пространством, чем комната, кровать, где в конце праздничного вечера исполнялся супружеский долг? Девушка, прежде чем отец, брат или дядя выдавали ее замуж, должна была ясно выразить свое согласие. Как мы знаем, некоторые упрямились и отказывали — получается, что власть главы семьи встречала противодействие, натыкалась на препятствия, охраняющие островки индивидуальной независимости. Кажется, что мы вот–вот постигнем самые сокровенные стороны частной жизни, но они от нас ускользают. Наше расследование, перейдя за видимые границы частной жизни, должно продвинуться еще дальше, добраться до самого человека, до его тела, его души, его внутренней жизни.
Жорж Дюби
ГЛАВА 1 ЗАРИСОВКИ
Жорж Дюби, Доминик Бартелеми, Шарль де Ла Ронсьер
ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ АРИСТОКРАТИЧЕСКИХ ДОМОВ ФЕОДАЛЬНОЙ ФРАНЦИИ
Как мы видели, частную жизнь в феодальную эпоху, то есть в XI–XII веках, нелегко отделить от того, что ее окружает, пытается в нее проникнуть и ей противостоит. Для этого необходимо хорошо знать присущий этой эпохе культурно — социальный уклад во всей его целостности и взаимосвязях. Было бы неосторожно при нынешнем состоянии наших знаний рассуждать о Западной Европе вообще — ведь она являет собой мозаику народов, каждый со своими обычаями, или об обществе в целом — ведь в источниках достаточно подробно освещена жизнь только его высших слоев. Поэтому этюд, предлагаемый вашему вниманию, ограничивается северными территориями французского королевства и касается исключительно аристократических семейств. Находясь под властью главы семьи, домочадцы были включены в двойную сеть отношений: в отношения со–жительства и в отношения родства. Мы решили изучить их по отдельности. Доминик Бартелеми рассмотрел вопросы, касающиеся линьяжа и брака, — о чем я сам немало написал в других работах, которые не стоит пересказывать. Здесь же я сосредоточился на вопросах домохозяйства.
Ж. Д.
Совместное проживание
Воображаемое
Чтобы попытаться обрисовать властные отношения, обычаи и ритуалы совместной частной жизни в больших феодальных домах, не лучше ли прежде всего обратиться к воображаемому, к представлениям об идеальном жилище, и начать с рая, с условий проживания избранных в загробном мире? Из текстов, в которых он описывается, я в первую очередь привлекаю те, которые Жак Ле Гофф цитирует в своем «Чистилище» и которые датируются началом Средневековья. Согласно видению Сунниульфа, рассказанному Григорием Турским, «те, кто выдерживает испытание, попадают в большой белый дом». Другому визионеру два века спустя привиделось нечто похожее: «По другую сторону реки — высокие сияющие стены»; однако упоминавший это видение святой Бонифаций поясняет: «То был Иерусалим Небесный». То есть не дом, а город: это политическая, городская метафора; она отсылает нас к городу, который продолжает поражать воображение своими величественными строениями, даже превращаясь в руины, заставляющие вспомнить о Риме; это образ убежища, но убежища публичного, способного принять весь народ божий. Впрочем, и аркады, в которые вписаны фигуры евангелистов на каролингских миниатюрах, отсылают не к архитектуре двора, а к портикам форума. Образ дома наслоится на этот исходный образ позже: романская церковь все еще желает видеть себя городом–крепостью. Тем не менее она прежде всего является жилищем: на тимпане церкви в Конке, где по правую руку от Христа–судии, с правильной стороны, царит спокойная упорядоченность, противопоставленная хаосу левой стороны, где нечестивцы попадают в пасть адову, выделяется один архитектурный символ: ниши, Распахнутые в огороженное пространство всеобщего мира и согласия, но при этом покрытые оберегающей их кровлей, как единое общежитие. В ту же эпоху Бернард Клервоский взывает к раю в сходных выражениях: «О чудный дом, что милее родных шатров», надежный оплот, где homo viator[20] может обосноваться и обрести покой после многих лет изменчивой скитальческой жизни; вне всякого сомнения, рай — это жилище.
Оставив в стороне грезы священников и перейдя к воображаемому рыцарей, обратимся к тексту, написанному в конце XIII века для мирского развлечения. Религиозная тема, взятая за основу, трактуется в куртуазном духе, приобретая едва ли не кощунственную окраску: текст озаглавлен «La court de paradis» («Райский двор»). Court с t на конце значит curtis. Но также и curia: Бог Отец «хочет собрать свой двор» в полном составе ко Дню всех святых. Он извещает об этом сеньоров и дам из своего дома; глашатаи обходят «дортуары, комнаты и рефектории». Жилище просторно, в нем, как в самых современных замках того времени, много разных помещений, каждое предназначено для особой категории жильцов; есть комната для ангелов, есть комната для дев… Очевидно, что речь идет о совместном проживании домочадцев; перед взором Иисуса Христа — его maisnie, домашние, «готовые веселиться». Ключевое слово здесь — праздник, в данном случае бал. На почетном месте находится дама, Богоматерь. Играет музыка, все танцуют и поют. Рай в этом наивном описании предстает как дом всеобщей радости, со всеми домочадцами, активно общающимися, распевающими церковные песни, танцующими в круг, взявшись за руки и хороводами, объединенными хозяином, senioroM, обязанным «развлекать двор». Здесь переплетаются, с одной стороны, сакральное — непередаваемая радость, ангельский хор, единящее милосердие, а с другой — мирские, куртуазные ценности: утонченная любовь, которая, по примеру милосердия, упорядочивает и объединяет всех сотрапезников суверена в одно целое.
Эта поэма побуждает нас расширить исследование, включив в него дошедшие до нас образцы литературы эскапизма, начало расцвета которой приходится на конец XII века. Ее авторам тоже грезятся дома, но уже не небесные. Наиболее значимые тексты, которые были проанализированы Мишель Перре во время одной из наших встреч в аббатстве Сенанке, позволяют сделать три основных вывода. Во–первых, об обязательности ограды; кроме того, мы обнаруживаем, что на рубеже XIII века пространства, огороженные стенами, пустеют, становятся декорацией для индивидуальной авантюры. Во–вторых, в произведениях, предназначенных для «молодых», то есть для холостых мужчин, образ идеального домашнего пространства невероятно эротизируется: это заповедник женщин, которые находятся под замком и под присмотром, отчего становятся только соблазнительнее, — девичья башня с запертыми в ней девственницами. Здесь выходит на поверхность подавляемый, но навязчиво возвращающийся фантазм о свободных половых отношениях, нашедший, в частности, воплощение в этиологическом мифе, рассказанном Дудо Сен-Кантенским в начале XI столетия, а три века спустя упомянутый в речи кюре Клерга из Монтайю. Кроме того, защитники ортодоксального христианства проецировали его на тайные ночные, будоражащие воображение собрания еретических сект с целью их очернить. Как бы то ни было, когда в куртуазном романе дело доходит до любовной игры, авторы помещают ее в специфическое пространство: если, проникнув за ограду, герой овладевает одной из недоступных женщин, то это часто происходит в подземелье: любовью не занимаются при свете, в если любовь незаконна, то и место ее, собственно говоря, под землей. Причем — и это третий вывод — идеальное жилище в воображении мирян наполнено воздухом и светом: это дом с тысячью окон и множеством светильников, разгоняющих тьму. Достраивают всю эту картину воспоминания о садах на Оронте[21] — восточный колорит, бегущие ручьи, все мыслимые красоты. Рай представляется густонаселенным домом, ликующим от счастья, а идеальный дом — лучезарным раем, готовым предаться всем радостям жизни.
Монастырь: образцовая частная жизнь
Однако копии райского жилища можно увидеть своими глазами на земле. Таковы бенедиктинские монастыри, претендующие на то, чтобы быть проекцией райского дома в поднебесной, являться одновременно его преддверием и прообразом. Соответственно, они представляли собой «город», со всех сторон огороженный крытой галерей — клуатром (claustrum), доступ в монастырь строжайшим образом контролировался; единственные ворота, так же как и городские ворота, открывались и закрывались в определенные часы, а сообщение с внешним миром регулировалось жизненно важной «гостиничной» службой. И все–таки монастыри — это прежде всего дома, в каждом из которых проживает «семья», причем дома самые совершенные, самые обустроенные: с одной стороны, начиная с IX века в монастыри стекались наиболее значительные ресурсы, что выдвинуло их в авангард культурного прогресса; с другой стороны, все в них было организовано в соответствии с ясным, четким, тщательно выверенным планом достижения совершенства, предусмотренным уставом святого Бенедикта. А так как именно о бенедиктинских монастырях, чьи внутренние распорядки ясно изложены во многих документах, сохранилась наиболее подробная информация, то, анализируя их, мы сможем подойти к изучению совместного проживания в богатых домах.
Рис. 1. План аббатства Клюни в середине XI века (составлен К. Дж. Конантом)[22]
В период расцвета каролингского возрождения, между 816 и 830 годами, когда император Людовик Благочестивый завершал монастырскую реформу, планомерно вводя бенедиктинскую модель, был разработан один теоретический проект — идеальная планировка монастырского пространства: я говорю о знаменитом плане монастыря Святого Галла (аббатство Сен–Галлен), чертеже, снабженном экспликацией и выполненном в масштабе 1:192 на пяти сшитых пергаментах. Он был отправлен, по всей видимости, епископом Базеля настоятелю Гозберту, который занимался перестройкой аббатства. В данном проекте, теоретическом, вследствие стремления максимально полно соответствовать вселенской гармонии композиция ориентирована по сторонам света в прекрасном арифметическом равновесии, в основе чертежа лежит базовый модуль для сорока колонн, образующих неф церкви — точку отсчета для всей планировки. Сердцем этого организма является церковь, связующее звено между землей и небесами: здесь, когда община собирается для исполнения своей главной обязанности — пения хвалы Господу в унисон с ангельским хором, — происходит соединение с раем.
К югу от богослужебного пространства находятся жилые помещения монашеской братии. Планировка обители напоминает античную виллу: к церкви примыкает внутренний двор с кладовой, хранилищем для продуктов, кухней и хлебопекарней по одну сторону и рефекторием по другую; над рефекторием предусмотрено помещение для хранения одежды; наконец, с третьей стороны — зал, по бокам от которого располагаются отхожие места и купальни, а над ним, на втором этаже, — дормиторий, сообщающийся с церковью. К этому комплексу примыкают многочисленные сельскохозяйственные и ремесленные пристройки, сады, риги, конюшни, стойла, хлев, мастерские, жилища для слуг. С северной стороны, за церковью и тоже соединяясь с ней, находится обитель отца–настоятеля — отдельный дом с кухней, кладовой и купальней. Здание в северо–восточной части предназначено для временно исключенных из братской общины, для больных и новициев, оно тоже автономно, но разделено пополам, с отдельным помещением для очищений и кровопусканий в самом дальнем углу. Наконец, рядом с воротами, на северо–западе, находятся два здания, также полностью оборудованные, — для гостей, допущенных на территорию монастыря; в здании, стоящем ближе к дому настоятеля, принимают почетных гостей и школяров «со стороны», которые не являются частью семьи; другое здание, то, что ближе к братьям, отведено для бедных и паломников.
Мы видим, что такая организация стремится отразить строгую иерархию небесного двора. В центре находится Бог, храм; справа от него, в продолжение северного трансепта, стоит изолированный дом настоятеля — главы семьи: только он поселен по высшему разряду; по левую сторону от Всемогущего на третьей ступени иерархии находятся равные между собой члены семьи, сыновья, братья, монахи, занимающие место ангелов и образующие, подобно им, воинство; кормит этот «гарнизон» домашняя служба при трапезной, ведь автаркия, самодостаточность является здесь идеалом; дальше всего от ворот — этого разлома, ведущего в испорченный внешний мир, — размещают молодых новобранцев в период обучения, немощных, детей, стариков, а также мертвых (здесь же находится кладбище); это самая беззащитная часть общины, которую по причине этой ее слабости следует приютить, поместив вдали от остальных, хотя и под защитой десницы Божьей. С правой стороны находятся сооружения, связанные с Духовной деятельностью, — школа и скрипторий (мастерская писцов), в то время как все материальное, все, что питает тело, отнесено по левую руку Господа. Также можно заметить, что Могилы ориентированы на восток, на рассвет, символ воскресения, а гостям отведена западная часть — сторона заходящего солнца и порочного мира.
Этот проект нашел воплощение в монастырях IX века. Некоторые из них были огромны и перенаселены: так, в Корби в 852 году проживало 150 монахов, постоянно кормилось 150 вдов и ежедневно останавливалось 300 гостей; много численные службы были выведены за пределы монастырской ограды, образовав обширный посад, как вокруг аббатства Сен–Рикье, где на каждой улице проживали работники, специализирующиеся на том или ином виде деятельности. В феодальную эпоху монастырское пространство всякий раз пытались приспособить к плану Святого Галла, однако тенденция к постепенному уплотнению затрудняла его воплощение. Это можно заметить на примере Клюни при аббате Одилоне в середине XI века (до возведения роскошных строений его преемником святым Гуго, который, воплощая имперскую мечту, обратился к другой модели — городской, восходящей к Античности и уделяющей больше внимания публичности). Та же ориентация в пространстве; то же расположение ворот; в центре — церковь, немного смещенная в сторону; та же планировка жилища для братской общины; больные и кладбище на востоке; на западе просторный двор для приема гостей и сама гостиница, тоже разделенная на две части. Однако исчез отдельный дом для настоятеля, который теперь жил среди своих сынов, а внутри монастырских стен больше нет ни риг, ни мастерских. Ведь согласно клюнийской интерпретации устава святого Бенедикта, физический труд, предписанный монахам, стал сугубо символическим; идеал самообеспечения сохранился, однако снабжение продовольствием стало возлагаться на хозяйства–спутники — деканаты, рассеянные по округе, структура которых воспроизводила в самом скромном виде, как ясно видно на примере деканата Берзе, устройство «материнского» дома. Здесь из всех вспомогательных построек сохранились только конюшни; в эпоху «цивилизации всадников» пристрастие к лошадям проникло и в монастырскую жизнь: настоятель Клюни выходил во внешний мир только в сопровождении эскадрона всадников. Монастырская община стала более широко пользоваться деньгами, поэтому в раскинувшемся у ворот монастыря «бурге», снабжавшем его vestitus, одеждой, и другими предметами exteriora, то есть тем, что покупалось снаружи, охотно селились торговцы, ремесленники, наемные слуги. Так монастырь внутри своей ограды стал более однородным. Стал единым домом. Мы довольно подробно представляем себе внутренний распорядок частной жизни монастыря благодаря сборникам кутюмов и уставам, где все обычаи подробно фиксировались.
Вообще в рамках клюнийской культуры совместное проживание понимается как непрерывное и тщательно ритуализированное богослужение. Оно организовано вокруг настоятеля, отныне плотно интегрированного в руководимую им общину, которую он не покидает ни для принятия пищи, ни для сна; если он болен, то находится в лазарете вместе с другими больными; как и все прочие монахи, в порядке очереди выполняет свои обязанности по кухне. В этом состоит первая особенность — усилившееся желание обрести чувство локтя, страх изоляции: частная жизнь стала настолько коллективной, что глава семьи не имел больше места для уединения. Вместе с тем знаки почтения по отношению к нему приобрели более выраженный характер. При его появлении, как и при его уходе, все встают; кланяются, когда он проходит мимо; в рефектории перед ним стоят две свечи, а когда он направляется в церковь, в зал капитула для ежедневного собрания или идет по монастырю в ночное время, один из сынов освещает ему дорогу. Когда он возвращается после отъезда, вся община, празднично одетая, выходит его встретить, при входе в церковь он по очереди целует монахов (ритуал отеческого поцелуя), а в рефектории в этот день подают дополнительное блюдо (ритуал праздничного пира); впрочем, и за столом он отличается от остальных: ему приносят более изысканные кушанья и лучшее вино. Свет, поцелуй, вино, шествие, все торжественные признаки «радостного въезда», как позднее будут говорить о королях. Настоятель — это хозяин.
Он правит суверенно, он держит в своей монопольной власти все домашнее общество. Тем не менее он управляет не один. Ему помогает команда, с которой он должен совещаться, посредническое звено, состоящее из тех, кого в сборниках кутюмов называют seniores, словом, проливающим свет на главную черту внутренней социальной жизни — обязательную подчиненность младших старшим. С другой стороны, настоятель опирается на тех, кто возглавляет различные службы, на должностных лиц. Приор, «первый», — своего рода вице–настоятель, заместитель аббата. Ниже него стоят ответственные за четыре подразделения. За церковь отвечает ризничий, он открывает и закрывает ее в положенные часы, распоряжается богослужебными принадлежностями, всей религиозной утварью, которой пользуется община, отправляя свои специфические обязанности. Камерарий ведает тем, что хранится в самом сердце жилища, в казенной «палате»: он отвечает за финансы и за все, что попадает в монастырь в качестве дара, оброка или приобретается за деньги и что в течение XI–XII веков только увеличивается в объемах: будь то ткани, вино, ценные металлы или деньги — все концентрируется в его руках, а он обеспечивает их разумное перераспределение. Именно камерарий каждую весну обновляет гардероб монахов, а каждую осень, накануне Дня всех святых, — их тюфяки и другие спальные принадлежности; он приобретает подковы для лошадей и бритвы, а также везде, кроме церкви, следит за освещением. Всем, что касается victus, съестных припасов, обычно пополняемых за счет монастырской земли, ведает келарь; распорядитель кладовой, в которой ночует один из монахов и где постоянно горит свет, ежедневно распределяет пайки, ему помогают виночерпий, лабазник, ответственный за зерно (но также и за воду, а значит, за стирку), и коннетабль, отвечающий за то, что представляет элемент светской роскоши в Клюни, — за кавалерию.
Контакты с внешним миром, на которые падает подозрение в нечистоте и которые стоят ниже монашеского достоинства, обеспечивает четвертая служба, ею совместно заведуют гостинник и раздатчик милостыни. Последний распределяет излишки среди нищих, навещает в посаде за монастырскими стенами прикованных к постели больных (кроме женщин — этим занимаются светские слуги под его начальством), в самом монастыре отвечает за содержание восемнадцати бедных пребендариев, то есть пансионеров (присутствие нуждающихся в благотворительности считалось обязательным для любого зажиточного дома), а также за приют странствующих нищих: давать им пристанище — значит оказывать милосердие. Знатных же гостей, выходцев из той же среды, что и монахи, — которых легко опознать по тому признаку, что они путешествуют не пешком, а верхом, — принимают принципиально по–иному: их встречают как друзей и размещают в помещениях, которыми заведует гостинник. В конце XI века в ходе строительной кампании под руководством святого Гуго странноприимный дом превращается во внушительное строение, 135 на 30 футов, поделенное на две части (и тут внезапно проливается свет на то, что нас особенно интересует, — на домашние распорядки в среде светской аристократии): одна часть на сорок тюфяков и сорок индивидуальных отхожих мест — для мужчин, другая — на тридцать спальных и тридцать отхожих мест — для женщин, «графинь и других благородных дам»; между ними располагался рефекторий, где мужчины и женщины встречались за столом: роскошный зал с кубками и скатертями, обслуживаемый многочисленной прислугой, дворецким, поваром, привратником, подручным, который мыл гамаши и приносил воду, погонщиком ослов, который снабжал дровами. Все они были наемными работниками, которыми руководил гостинник — посредник в отношениях с внешним миром, вступающий в контакт с тем, что оскверняет, почему, собственно, на его службе, помимо всего прочего, лежала обязанность заниматься уборкой всех отхожих мест в монастыре.
Посторонние, таким образом, попадали в частное пространство и делили его какое–то время с теми, кто жил там постоянно: такое совместное проживание было, как правило, общедоступно, а гостеприимство, оказываемое согласно статусу, в случае приема самых знатных гостей подчинялось строгому этикету: в Клюни суверенов встречали торжественным шествием. Однако тот, кто, покидая публичное пространство, входил в монастырь, в эту особую форму privacy у должен был, едва переступив порог, измениться, вжиться в роль кающегося грешника: так, находясь на территории монастыря, жены не делили ложе со своими мужьями. Одиноким женщинам, в частности вдовам, решившим провести остаток жизни при монашеской общине, разрешалось присутствовать при самых важных богослужениях, но жили они за монастырской стеной в собственных домах — вспомним, к примеру, Иду, графиню Булонскую, со свитой приживалок и служанок, или мать Гвиберта Ножанского, живущую при монастыре Сен–Жерме–де Фли. Если в определенные часы посторонние и допускались в пространство, предназначенное для такого торжественного и полупубличного праздника, каким стремилось стать клю нийское богослужение, на такие церемонии, которые могли бы считаться эквивалентом ритуала коронования в королевском дворце, то их всегда строго ограждали (точно так же, как не большую группу домашней прислуги, питавшуюся черным хлебом бедняков) от того бастиона частного пространства, где жили хозяева, ядро «семьи», братство, стоящее за отцом настоятелем.
Братство, согласно зафиксированным клюнийским пред писаниям, состояло из четырех групп, распределенных по четырем различным зонам: новициат, лазарет, кладбище и клуатр.
Жилище новициев, отделенное от жилища монахов церковью, являлось переходным пространством, чем–то вроде места для созревания: здесь своим неспешным ходом совершалось духовное воспроизводство общины; детей, которых линьяжи отдавали сюда в весьма юном возрасте, кормили и обучали под руководством наставника; когда период обучения заканчивался, когда новиции усваивали далеко не простой образ поведения, выучивались петь, делать то, что требуется, изъясняться знаками в моменты соблюдения тишины, их торжественно переводили в ряды взрослых. Это был обряд усыновления, включения в общину. Начиналось все с акта принятия на себя личных обязательств, с обета, который излагался письменно, подписывался, зачитывался, а потом помещался в алтарь перед собравшейся общиной; затем следовали жесты, символизировавшие, как в обряде посвящения в рыцари, принятие в соответствующую группу: бывший новиций завершал свое облачение, надевая недостающий элемент монашеского костюма — рясу, после чего шли жесты приветствия: поцелуй мира, который новоиспеченный монах получал от аббата, а после него от каждого из братьев; завершалась церемония трехдневным уединением, погружением в себя, во внутреннее и сокровенное, в самое что ни на есть личное. Все эти действия, жесты и обряды, подобно подготовительным ритуалам бдения и омовения, которые проходил посвящаемый в рыцари, символизировали смерть и последующее воскрешение; здесь, однако, особо примечателен трехдневный период одиночества. Это испытание. Чтобы стать монахом, нужно уединиться, покрыв голову капюшоном, а тело рясой, и оставаться так день и ночь в полной тишине: это как оболочка, маленький дом внутри большого, кокон, в котором происходит перерождение, внутренний монастырь — для ухода в себя, уединения, напоминающего о Христе в гробнице, и для возрождения в новом виде.
Лазарет — это тоже изоляция, место ожидания: часть общины остается здесь в течение какого–то времени вследствие своей нечистоты. Ведь болезнь понимается как знак греха; больной должен быть изолирован до момента своего очищения. В лазарете Клюнийского монастыря было два помещения для очистительных омовений, омовений ног и посуды, в каждой из четырех других комнат располагалось по две кровати, и только настоятель имел привилегию один занимать такую комнату; здесь же была отдельная кухня, так как больные монахи, менее чистые из–за своей болезни, придерживались особого питания: им уже не запрещалось есть мясо, которое, как считалось, возбуждает кровь, придает огня их немощным телам; однако тот факт, что они на время становились мясоедами, еще больше отдалял их от общины, в частности не давал им права причащаться; после соборования мясо исключалось из рациона, так как отныне умирающие причащались каждый день и главной заботой было приблизить их к ангельскому состоянию, постепенно отдалив от всего плотского. Пансионеров лазарета можно было узнать по посоху, знаку немощности, и покрытой голове, знаку покаяния. Ведь болезнь настигала их из–за греха, поэтому они должны были стремиться к очищению, совершая покаянные ритуалы; когда они выздоравливали, то прежде чем присоединиться к остальным, им следовало совершить последнее очищение, пройти ритуал омовения.
Для большинства пребывание в лазарете предшествовало переходу в мир иной, переходу, который тоже представлял собой коллективную ритуальную церемонию. Никто не умирал в одиночестве: смерть была одним из самых публичных актов. Как в светском обществе праздновали свадьбу, так и вокруг умирающего организовывали нечто вроде праздника, в ходе которого взаимодействие достигало максимальной полноты. Когда состояние больного ухудшалось, два брата выносили его из лазарета и доставляли в зал собраний, то есть зал капитула, к ожидавшим там монахам для последней исповеди, которая должна была быть публичной; затем умирающего возвращали в лазарет, чтобы он прошел причащение, соборование и попрощался с общиной: поцеловав крест, он затем обменивался поцелуем мира со всеми братьями, начиная с аббата, точно так ухе как в конце своего новициата. Когда начиналась агония, над ним бдели не отходя ни на шаг; перед ним помещали кресты и свечи, а все монахи, оповещенные стуком в дверь клуатра, собирались и читали вместо своего брата Credo и другие молитвы. Когда тот отдавал душу Богу, монахи, равные ему по статусу в иерархии возрастов и обязанностей, омывали его тело, приносили в церковь и после отпевания хоронили на кладбище. Кладбище входило в самую приватную зону монастыря, отведенную именно для братства, собственно, и составлявшего монашескую общину, и занимало три четвери семейного пространства. Покойные вовсе не были отделены от здравствующих братьев. В годовщину их смерти в рефектории подавали более обильные и вкусные блюда; считалось, что покойники кормят общину, едят вместе с ней (и только с ней, так как посторонние не допускались к этой трапезе, а ее остатки доставались бедным членам семьи) и снова приобщаются к ее плотской жизни, как того требует главный ритуал совместного проживания.
Наконец, последняя зона — жилище. Подразумевалось, что жилище, занимавшее в Клюни место в центре curtis’а, является иллюстрацией, образцом идеальной частной жизни на земле, и потому его устройство и распорядки старались приблизить к небесным. Упорядочить четыре стихии видимого мира — воздух, огонь, воду, землю — во внутреннем пространстве, внутреннем дворе с крытыми галереями, который мы называем клуатром, в этакой интровертированной форме публичной площади, замкнутой в рамках приватности; упорядочить время, строго регламентированное согласно сезонам, Дневным и ночным часам; упорядочить виды деятельности, гармонично распределенные по различным помещениям. Тщательнее всего прибирали и украшали церковь — помещение» предназначенное для opus Dei, дела Божьего, для службы монахов, для молитв, которые пелись всеми вместе в полный голос. Рядом с ней, ориентированный в том же направлении, располагался зал (aula) для обсуждений и судебных собраний, аналогичный античной базилике, но изолированный, все слова, произнесенные в этом месте, были тайными и приватными; ежедневно после утренней молитвы «действующие» братья, которые не были наказаны, собирались здесь все вместе, для того чтобы в первую очередь поддержать чувство сплоченности, зачитывая главу из устава и список покойников, называние которых по именам фактически заявляло об их присутствии, а также для того, чтобы совместно, как на совете феодального суверена, рассмотреть текущие дела и затем всей семьей приступить к взаимным наказаниям: зал был местом для нескончаемой самокритики, где регулярные доносы на нарушение дисциплины, исходящие либо от самого провинившегося, либо от других монахов, имели целью поддержание внутренней дисциплины. Виноватых стегали розгами — наказание, характерное для частного домашнего правосудия, применяемое отцом семейства в отношении жены, детей, прислуги и рабов; затем на время очищения их изолировали от общины, они получали пищу отдельно от остальных, ходили только с покрытой головой, не пересекали порог церкви, держась в стороне и будучи в одиночестве; и здесь важно отметить, что одиночество опять–таки понимается как изгнание. Как испытание и наказание.
Когда вина была таким образом искуплена, заблудшая овца вновь присоединялась к стаду. Ежедневная совместная трапеза в рефектории и постный ужин являли собой церемонию, которая также скрепляла братскую общность. Пищу принимали, сидя в определенном порядке, скатерти на столах меняли каждые две недели: настоящий княжеский пир, где для каждого сотрапезника, занимавшего предназначенное ему место, уже были приготовлены хлеб и нож; из кухни приносили миски, а из погреба — вино, которое разливали по чашам «надлежащей» меры: по одной на двух монахов; порядок предписывал пить бесшумно, контролируя свои жесты и поддерживая безупречную дисциплину. Когда настоятель, сидевший в центре, в полной тишине подавал сигнал, все причащались, а чтение вслух одним из братьев занимало умы, отвращая от вожделения пищи.
На закате наступало опасное, время, когда дьявольские искушения становились особенно навязчивыми. Тогда следовало плотнее сомкнуть ряды, следить друг за другом еще внимательнее: в дормитории на верхнем этаже, на недосягаемой для ползучих гадов высоте, в самом укромном уголке жилища, одиночество было под запретом, и сам настоятель пребывал среди своей паствы. Свет горел всю ночь, за порядком следили дежурные — ночной дозор. Каждый спал на своей постели, формально устав запрещал делить ее с другими: общинные предписания в этом вопросе подчинялись исключительно страху — непроговариваемому, но навязчивому — гомосексуального искушения. Ведь, в конечном счете, основополагающей чертой монашеского общежития была тесно сплоченная «стадность», где любая интимность, любой секрет неизбежно становились известны всем, а одиночество считалось одновременно опасностью и наказанием.
Топография аристократического дома
Для того чтобы отважиться на анализ — гораздо менее репрезентативный, так как сведений у нас несравненно меньше, — устройства частного пространства в знатных светских Домах, беглый обзор монастырских строений необходим. Необходим и закономерен, так как такие дома были очень похожи на монастыри клюнийского братства. В каждом доме проживала весьма зажиточная семья, убежденная в своем превосходстве над массой народа и имеющая явную склонность к роскоши и тратам. Различия же можно свести практически к Двум пунктам.
Рис. 2. Сен–Мартен–де–ла-Браск (Воклюз). Замок: общий план, включая реконструкции (расстояние между изогипсами —1 м, рельеф до раскопок). 1. Башня. — 2. Ограда. — 3. Дом. — 4. Вход. — 5. Внутренний ров. — 6. Внешний ров. — 7. Крепостная стена или вал
Во–первых, правящая верхушка светской аристократии вносила свой вклад в общее благо иным способом: она не бежала от мира, ее призвание состояло в том, чтобы сражаться со злом оружием, а не молитвой; это определяло тот факт, что частная жизнь аристократов в гораздо большей степени была выставлена напоказ и вписана в пространственные рамки, уже много поколений тому назад приспособленные к отправлению публичной деятельности, военной и гражданской: аристократический дом обязательно включал в себя крепость и дворец.
Во–вторых, если в монашеской «вычищенной» семье отсутствовали все слабые звенья, такие как женский пол или дети (клюнийские новиции рассматривались как маленькие взрослые), то главы знатных семейств были обязаны совокупляться и размножаться, состоя в законном браке. Супружеская плодовитость составляла в их случае основу порядка. Дом без супружества был немыслим, как немыслимо и супружество без дома. Всякий дом был организован вокруг одной и только одной размножающейся пары; дети, как только они обзаводились собственными семьями, из него исключались, старики тоже, вдов выселяли под монастырские стены, а престарелых отцов отправляли либо в монастырь, либо в паломничество в Иерусалим, подготавливающее к смерти.
Данное исследование, как и предваряющий его анализ, объектом которого стали монастыри, мы начнем с обзора частного пространства, отметив по крайней мере то, что удается разглядеть, так как качество сохранившегося материала здесь гораздо ниже, чем в случае монастырских поселений. Впрочем, во Франции этот материал с некоторого времени стал объектом пристального изучения со стороны археологов, внимательных к деталям повседневной жизни. Их исследования показывают, что численность аристократических домов существенно возросла между 1000 годом и концом XIII века и что волна их распространения дважды набирала обороты. Первый этап пришелся на начало XI века, когда происходило дробление суверенных территорий, сопровождавшееся распылением атрибутов верховной власти: всюду воздвигались строения военного назначения и башни, дабы оправдать эксплуатацию крестьянского населения — поборы, которые выдавались за цену мира. Второй этап начался в конце XII века и Длился сто пятьдесят лет; для этого периода характерны более скромные сооружения, «укрепленные дома»: в Бургундии, в районах Бона и Нюи, в 240 населенных пунктах, включая хутора, были обнаружены следы 75 сооружений такого рода, подчас по несколько в одной и той же местности, причем Многие из них занимали в ту пору суды высшего правосудия, карающие за общественные преступления. Такую раздробленность провоцировали четыре основных фактора: обогащение господствующего класса благодаря подъему сельского хозяйства и щедростям восстановленного государства; разложение крупных домохозяйств по причине предоставления бывшим домашним рыцарям, которые обзавелись семьей, собственных жилищ; менее строгий контроль глав семейств за количеством браков сыновей, более терпимое отношение к женитьбе младших сыновей и необходимость обустраивать жилище для каждой новой пары; наконец, распад кастелянств, что привело к еще большей дезинтеграции властных полномочий, которые отныне в рамках приходов перешли к высшим представителям государственной власти. Приступая к исследованию, мы сразу же сталкиваемся со следующим фактом: в период XI–XII веков в Северной Франции ячейки аристократического общежития становились все более многочисленными, и их приумножение привело к постепенному распространению поведенческих моделей, выработанных в домах — «родоначальниках» суверенов разного ранга.
Здесь необходимо было сочетать публичное с личным, демонстративность с уединенностью, что и сказывалось на их структуре. В одном тексте, а именно в отрывке из биографии епископа Иоанна Теруанского, датируемой первой третью XII века, она описывается следующим образом: «У самых богатых и знатных людей этой местности есть такой порядок: они набрасывают столько земли, чтобы получился холм, как можно более высокий, а вокруг выкапывают ров, как можно более широкий и очень глубокий, укрепляют этот холм крепким частоколом, если позволяют условия, пристраивают к ограде башни, а внутри в центре огороженного участка строят дом типа крепости, который возвышается над всем остальным, а войти в него можно только через мост». Земляная насыпь, ограда, окружающая место проживания, единственный вход — особенности обустройства, аналогичные тем, что встречаются в монастыре. Здесь, однако, акцент поставлен на обороноспособности сооружения — так делалось всегда, даже в периоды относительно мирные. Например, дом–крепость в Бургундии XIII века можно идентифицировать по рву, земляному валу, то есть по насыпям, окружающим двор, и, главное, по башне, которая зачастую является пусть и единственным, но непременным укрепленным сооружением: это был символ могущества, dominium — от этого слова происходит не только слово «danger» (опасность), но и «donjon» (донжон) — символ власти, которая защищает и эксплуатирует. Символ, функциональный знак, как хоругвь или колокольня для монастырской церкви, башня обычно не была жилым помещением: археологи почти не находят здесь следов повседневной жизни, жизнь проходила в другом месте, в «доме» (domus), иногда примыкавшем к башне.
Это здание менее основательное, и от него обычно почти ничего не сохраняется. Однако в том случае, если в нем проживал знатный вельможа, о некоторых особенностях внутренней организации жилища можно догадаться: такие дома раньше других начали строить из камня. Например, замок Кана — прямоугольное строение 30 на 11 метров и 8 метров высотой, возведенное во второй половине XII века. Два уровня, свода нет. На нижнем уровне мало проемов, в полу выгребные ямы, в центре очаг, есть резервуар для воды: видимо, это кладовая, но по крайней мере часть помещения служила кухней. На втором, «благородном» уровне шесть больших проемов, несколько каминов, дверь, в которую можно было войти, поднявшись по внешней лестнице. Руины замка становятся красноречивее, если их сопоставить с перечнем Расходов на его ремонт, составленным около 1180 года: в этом Документе после башни, укрепленного ограждения, часовни Упоминаются наконец «покои» и «зал», то есть, вероятно, то, Что находилось в самом строении, о котором я говорю. Мишель де Боюар, проводивший раскопки, предлагает различать «зал, где демонстрируется публичная власть» и «личные апартаменты властителя». Таким образом, здесь, как и в монастыре, только гораздо более явно, проводится разделение между пространством открытым, больше предназначенным для демонстрации власти, и пространством максимально закрытым. Публичная часть в основном использовалась для проведения пиршеств: в этом хорошо освещаемом помещении хозяин выступает в роли кормильца своих друзей: окна, очаги, светильники, с нижнего этажа торжественно вносятся блюда, приготовленные младшими слугами. Что же касается покоев, места «приватности» (privance), неофициальности, то, вероятно, данное помещение отделялось от зала лишь перегородкой, которая не сохранилась, или просто занавесом, как в Вандоме или Труа, если только она не шла поперек всего зала, но была выполнена из более хрупких материалов, не оставивших после себя следов, как это было в Анже. Эта модель княжеского жилища воспроизводится при постройке домов–крепостей. Дом–крепость Вилли–ле–Мутье конца XIII века (Бургундия), раскопки которого проводили Ж.-М. Пезез и Ф. Пипонье, представлял собой большое деревянное одноуровневое здание площадью 10 на 20 метров, поделенное на два помещения, в одном из которых находился парадный камин, в центре другого — очаг для приготовления пищи.
Это все, что археология способна нам представить: не более чем скелеты. Чтобы вдохнуть в них жизнь, историк должен обратиться к письменным источникам. Только из них он может получить некоторое представление о внутреннем убранстве, в основном о текстиле, материале недолговечном, но, как свидетельствуют инвентарные описи, широко используемом и разнообразном. Например, опись имущества каталонского сеньора Арнау Мира, составленная в 1071 году, демонстрирует нам княжеский дом, битком набитый тканями и мехами; в ней перечисляются перчатки, шляпы, зеркала, все необходимые аксессуары — ведь хозяин и его близкие должны были представать перед публикой при всем параде; затем идут светильники, посуда из драгоценного метала для роскошного убранства пиршественного зала, наконец детали обстановки комнаты, предметы личного комфорта, прежде всего кровать garni («оснащенная», «с удобствами»), как тогда говорили, — язык не скупился на слова, чтобы описать многочисленные детали ее экипировки: матрасы, набитые пером подушки, одеяла, занавеси, ковер. Все это украшало тела, располагалось на столах и висело на стенах во время праздников, когда семейство хвасталось своими сокровищами. Но в обычное время они убирались в самую закрытую часть дома, в покои сеньора. Тексты указывают, что именно здесь хранились денежные запасы и сокровища, чаще всего в виде предметов, которые можно было показывать, так как хозяину надлежало демонстрировать свои богатства. Во время мародерств в 1127 году сокровища убитого Карла Доброго, графа Фландрии, разыскивали, и, видимо, безуспешно, фландрские рыцари и горожане, сначала в доме, затем в башне Брюгге; накинувшись на движимое имущество, они перессорились из–за кухонной утвари, свинцовых труб, вина, муки, опустошили все сундуки и не оставили ничего, кроме голых стен, весьма напоминающих остовы сооружений, которые раскапывают археологи.
И опять–таки, только по текстам мы можем догадаться о функциональном назначении и использовании внутреннего пространства. Возможно, самое ясное свидетельство можно почерпнуть из истории графов де Гин, где описывается восстановленный в 1120 году сеньором Ардра деревянный дом (описывается во всех подробностях, ибо он вызывал восхищение); от него до наших дней не сохранилось ничего, кроме земляной насыпи, на которой он был воздвигнут. На первом этаже, как в Кане, «кладовые и амбары, лари, бочки и кувшины»; на втором — «жилище»: во–первых, помещение, где «собираются Домочадцы», то есть зал для собраний и обедов, сочетающий функции зала капитула и монастырского рефектория с расположенными в торцах клетушками для надобностей хлебодара и виночерпия; затем «следовали просторные внутренние покои, где спали сеньор и его жена; к ним прилегало закрытое помещение, служившее спальней для служанок и детей; отдельно выделялось место, где на рассвете или вечером разжигали огонь для обогрева больных, тех, кому делали кровопускание, или служанок и детей»; «на этом же уровне, но в стороне от дома — кухня» (отдельное двухэтажное здание, внизу — свинарник и курятник, а наверху очаг, сообщающийся с залом); над покоями хозяина «обустроены верхние опочивальни; в одной спали сыновья сеньора, когда они того желали; в другой, конечно, дочери», а рядом располагалась каморка охранников; наконец, по коридору из «жилища» можно было пройти в «ложу», место для отдыха и частных разговоров, а из нее — в часовню. Как и в монастыре, переход к частному пространству был постепенным, от ворот к месту для молитв. Следует также отметить ориентированность по вертикали, снизу вверх, от земли–кормилицы, нижнего двора, где хранились запасы продовольствия, к возвышающемуся над всем жилью сеньора, и разграничение между собственно жилищем и местами общего пользования, соответствующее разделению домашнего общества на хозяев и слуг, различию между огнем, на котором готовят, и огнем, который греет, освещает, украшает.
Итак, в самой высокой и самой важной части знатных домов выделяются три сектора, три функциональных пространства. Роль молитвы здесь второстепенна, часовня вытеснена на периферию, хотя ее значение и велико: в Ардре, как мы знаем, она была богато расписана. Главной же являлась военно–судебная функция, и в зале все было устроено для ее торжественного исполнения. Так как она направлена во внешнее пространство, то и зал был открытым, и выходил он во двор, к воротам. Как и в процессиях, во время которых публично демонстрировалось могущество семьи, здесь каждый занимает место, соответствующее рангу, каждый отмечен отличительными знаками и на церемониях присутствует в своих самых пышных нарядах. Здесь хозяин правит суд, выносит приговоры. Сюда приходят, чтобы засвидетельствовать ему почтение, принести оммаж. Это территория публичных действий, пространство по преимуществу мужское. Однако так как в зале проходят все празднества, отмечаемые в дворянской среде, все публичные ритуалы, связанные с заключением союза, с братской общностью, танцы и пиры, то сюда приглашаются и женщины. Впрочем, их основное место — в дальней комнате, во внутренних покоях, где осуществляется третья, основополагающая функция, а именно репродуктивная, столь серьезная и ответственная, что для ее исполнения требуется укромность и защищенность. Эта комната по сути своей является брачной, супружеской. В центре ее располагается кровать: к этому освященному ложу в первую брачную ночь подводят супругов, здесь появляются на свет наследники. Это производящее лоно линьяжа находится в самой приватной части жилища. Однако об уединении нет и речи, его здесь не больше, чем в монастырском дормитории. Рядом с ложем сеньора спят люди: в первую очередь женщины, а временами, возможно, и мужчины из числа близких — как подсказывают нам ночные приключения Тристана. Нестерпимая близость, обостряющая желание ускользнуть. Нам хорошо известна роль окна в романных интригах: возле него несчастные жены тоскуют по освобождению. Здешние женщины, как и мужчины, вольнолюбивы: проведя слишком долгое время в заточении, они задыхаются и ищут выход. Выход есть в сад, в открытое пространство, которое, впрочем, не выводит вовне, будучи строго замкнутым, подобно монастырскому клуатру, и сквозь него тоже бегут ручьи; а еще здесь есть деревья, иллюзия леса. Здесь можно почувствовать себя отрезанным от остальных, затерявшимся. Здесь зарождается и созревает тайная любовь, здесь, в подземных сумерках, можно скрыть незаконные объятья.
Домашнее общество
В больших домах социальные отношения были получастными, полупубличными, так как в домашнем пространстве водились, как говорится в «Романе о Лисе», «и свои (prives), и чужие, и друзья». Три категории сотрапезников. «Чужие» — это те, с кем хозяин дома не был связан никакой особой эмоциональной связью. Возможно, «свои» отличались от «друзей» тем, что были связаны с ним по крови: «по дружбе», как говорится в том же романе, Волк и Лис величали друг друга дядей и племянником. Но, по всей видимости, различие скорее состояло в том, что дом был постоянным местом проживания для «своих», в то время как «друзья», если они свободно допускались в дом и к его главе, проживали здесь временно. Они были гостями, как и те, кто останавливался в монастырской гостинице.
«Свои» (prives) формировали то, что в средневековом французском называется «menage» или «maisnie»[23], юридическое определение которых мы находим в акте Анналов парижского парламента, датированном 1282 годом: «Его домашние («maisnie»), проживающие в его собственном доме, под которыми следует понимать тех, кто трудится на него и за его счет»: совместное проживание, совместное питание, коллективом управляет глава, и под его начальством все трудятся над общей задачей — чем не точное подобие монашеского братства? Это коллективное «тело» бывало весьма многочисленным: в XIII веке в доме Томаса Беркли (Англия), проживало более двухсот человек, а епископу Бристоля при переездах требовалась сотня лошадей для своих домачадцев. Сплоченность такой большой группы обеспечивало то, что держала ее в своей власти одна рука, или, как говорили в то время, что она «поддерживалась», полностью содержалась одним патроном. То, что «свои» в XI или XII веке ожидали от своего патрона, не сильно отличалось от притязаний некоего человека, вверившего себя патрону за 500 лет до этого, как то следует из одной меровингской формулы: «Ты дашь мне еду и одежду (victum et vestitum), чем прикрыть спину и укрыться на кровати и что надеть на ноги — и все, чем я владею, будет в твоей власти». Вверение себя, заставляющее вспомнить о монашеских обетах, в обмен на все то, в чем могут нуждаться душа и тело. А тот, кто распределяет пищу и обеспечивает кров, получает право карать и бичевать. Я говорил о теле: оно состоит из членов, голова — это «глава» (caput mansi, как записано в одном документе из клюнийских архивов, датируемом рубежом XII века), глава «манса», жилой ячейки, и всего того, что в ней содержится.
Впрочем, как и монастырская «семья», такая семья четко делилась на две части. С одной стороны, те, кто обслуживал (servientes) дом, они питались отдельно, в своем углу, менее благородным черным хлебом или, если дом был очень большим, проживали по–соседству с ним, в бурге (мне представляется очевидным, что на заре возрождения городов, в XI веке, значительная часть их населения, «буржуа», состояла из «домашних людей» различных «профессий», домашней челяди сеньора, епископа, графа или кастеляна).
С другой стороны, хозяева. Однако в светском обществе — ив этом его отличие от общества монашеского — теми же привилегиями, что и хозяева, пользовались их помощники, на которых лежало исполнение двух главных функций — молиться и воевать: это прежде всего клирики, составляющие в более или менее больших и влиятельных домах коллегию каноников (сеньор, несмотря на свой светский статус, был частью этого сообщества, на заседаниях сидел в центре, на главном месте), и, конечно же, рыцари.
Глядя на этих слуг первого ранга, вы сразу понимаете, как сложно отделить частное от публичного, «своих» от «Друзей». Ведь молитвы, которые читались в часовне сеньора, служили на благо всей сеньории, а его дом являлся крепостью, от которой мир и справедливость излучались на всю прилегающую территорию. Как следствие, к собственно домашним воинам периодически присоединялись мужчины, проживающие в округе в собственных домах и имеющие склонность к военному делу; на время такой стажировки они «входили» в частную жизнь хозяина замка, получали от него питание и снаряжение, становились на время его домашними людьми, а вернувшись к себе, оставались его друзьями, связанными с ним оммажем, который превращал их как бы в дополнительных родственников. Впрочем, настоящими родственными узами, кровным родством или свойством, глава семейства был связан с большинством домашних клириков и рыцарей: это были его сыновья, законные или бастарды, племянники, кузены, другим он отдавал в жены дочерей и, отправляя их по заключении брака в приготовленные для них дома, тем самым крепко–накрепко привязывал новых свойственников к своему дому, что обязывало их и их потомство возвращаться время от времени обратно и вливаться в общество его домочадцев.
Так, подобно монастырю, дворянский дом выполнял функцию гостеприимства, которую можно назвать структурной. Здесь принимали также и бедняков, которым позволялось, как в доме Лазаря, подбирать то, что перепадало со стола сеньора, причем хозяин и все его домочадцы такой неизбежный, ритуальный паразитизм воспринимали как благословение. Как и монастырь, знатный дом брал на воспитание молодежь. Это была школа, где в мальчиках из благородных семейств воспитывали храбрость, где их обучали куртуазным манерам. Проживали здесь, как правило, сыновья сестер хозяина или его вассалов. Но принимали и посторонних — «друзей» или «чужих», таких же неизбежных нахлебников, только высокого ранга, а одним из главных жестов в символике патрональной власти было приглашение их к столу в пиршественном зале, где их кормили до отвала, поили допьяна и оставляли спать до утра. В отдельные дни в доме принимали не только случайных гостей, в его частное пространство стягивались все дома–спутники. Например, на торжественные приемы во время больших христианских праздников: на Рождество, Пасху и Троицу — зал дома властителя, превращаясь в своего рода базилику, приобретал свою исходную функцию места суверенной власти, где частное полностью растворяется в публичном. И во всех домах, больших и малых, гостеприимство достигало своего апогея во время свадебных торжеств. «Семья» жениха выходила за ограду навстречу невесте, которую сопровождала ее собственная родня, подводя к дверям, затем провожая по дому до самой спальни — с задержкой в промежуточном, полупубличном пространстве, где устраивался пир невиданных масштабов.
Порядок и беспорядок
Что касается организации власти, управлявшей этим сложносоставным и в значительной своей части подвижным обществом, то совпадение с монастырскими структурами опять–таки кажется поразительным: отец, один–единственный, как Отец небесный, который, впрочем, никогда ничего не предпринимает без совета; мужской иерархизированный совет, молодые под руководством старших; могущество отца, занимающего место самого Бога, зиждилось на том, что всякая жизнь в его доме происходила от него лично. Различие, и весьма существенное, заключалось в том, что в этом доме люди не жили в столь тесной близости с ангелами, в таком отрыве от телесности, в том, что домашнее общество не было бесполым, а его глава, ответственный за судьбу линьяжа, должен был продлевать его существование в будущих поколениях и распределять женщин по соседним домам, дабы заручиться покорностью последних, а значит, продолжить род. Исконная функция отца, связанная с деторождением, обязывала его иметь в своей постели женщину. Супружеская пара была центром сети властных отношений. Женщина, естественно, полностью подчинялась мужчине; тем не менее, так как она являлась супругой и должна была стать матерью наследников (а если ей это не удавалось, то в XI веке ее без колебаний отсылали обратно), часть могущества ее «сеньора», как она его называла, переходила и на нее: «дама» (domina) тоже занимала здесь доминирующую позицию, в том числе и потому, что ее вклад в расширение дома — как законной сексуальной партнерши, обладающей способностью к деторождению, — был решающим.
Ведь дело обстояло так: до сих пор мы видели, что частная жизнь скорее занимает оборонительную позицию, съеживается в своей скорлупе внутри ограждающих ее стен, но в действительности, как живой организм, она старалась пробиться наружу и распуститься, и в домашнем обществе все, в частности авторитет хозяина, было нацелено на то, чтобы поддерживать сферу частных отношений в максимально жизнеспособном состоянии — приобретая еще больше родственников, еще больше друзей, еще больше слуг. Вот почему в самом укромном уголке замка Ардра мы обнаруживаем плодотворящую клетку — супружескую спальню, а рядом с ней — комнату для младенца, где кормилицы брали на себя уход за потомством жены хозяина, чтобы та как можно скорее могла вновь забеременеть. Вот почему дети, едва достигнув разумного возраста, распределялись по двум различным «секциям»: в одной, тщательно закрытой, содержались девочки, будущие матери, до тех пор, пока их по очереди не передавали в другой дом, где они становились дамами; вторая «секция», открытая, предназначалась мальчикам, но жили они там лишь время от времени, как гости, так как их выпускали, выбрасывали наружу, чтобы они сами добывали себе все, что смогут, в том числе жен.
Однако собственной плодовитости paterfamilias было недостаточно, поэтому первая обязанность и главная забота хозяина после производства потомства и заключения браков состояла в увеличении штата домочадцев, для чего приходилось привлекать и «удерживать» новых сотрапезников. Эта задача определяла характер домашней экономики: стремление вкладывать отсутствовало напрочь, а если во внутренних покоях, в кладовой или погребе начинали копить запасы, то только в преддверии праздников, во время которых богатства с легким сердцем растрачивались. Constitutio expansae, «организация расходов» — так назывался план укрепления ресурсов, в середине XII века внесенный в один из картуляриев аббатства Клюни. Цель плана заключалась в приведении в соответствие доходов от имения и насущной потребности в щедрых тратах. Частная жизнь в феодальную эпоху вовсе не была склонна к боязливой бережливости; не знающая границ щедрость позволяла приумножать число друзей — ведь именно они и составляли настоящее богатство, о чем не уставала твердить светская литература.
Хозяин, таким образом, был обязан полностью удовлетворять духовные и телесные потребности своих домочадцев. Первые, в сущности, были в то время самыми главными, и в домашней иерархии службы, отвечавшие за дела духовные, занимали высшую ступень. Духовная работа шла не только в часовне, но и в зале, и даже во внутренних покоях, так как она возлагалась в первую очередь на отца семейства. Как и в монастыре, воспитание являлось отеческой обязанностью. Из Похвалы графу Бодуэну II де Гину мы узнаем, что этот «неграмотный» аристократ, не умевший читать, тем не менее собирал книги, заказывал переводы латинских текстов на понятный ему разговорный язык, комментировал прочитанное Для него вслух, задавал вопросы, обсуждал, учился, чтобы лучше обучать других. При себе он держал штат помощников: «магистров», окончивших школу, которые проживали у него временно, работая над переводами и пополняя библиотеку, а также родственников, интегрированных в церковное сообщество, каноников или монахов, которые между делом делились своими специальными знаниями с братьями и кузенами; часть из них — домашние клирики и капелланы — жили здесь постоянно. Капелланы читали проповеди; впрочем, хозяин охотно привлекал их и для организации увеселений, для составления текстов, которые рассказывались или пелись на народном языке либо инсценировались, зная, что за это «друзья» будут ему признательны больше, чем за нравоучительные проповеди.
Желая угодить, Бодуэн де Гин прилагал все усилия, чтобы развеять тоску, охватывающую воинов и охотников во время неизбежных пауз в их спортивной жизни. Он прекрасно понимал, что чем больше потакать их телесным желаниям, тем крепче они будут его любить и, стало быть, тем лучше будут ему служить и охотнее подчиняться. Поэтому граф старался как можно чаще устраивать для своих людей погони за дичью и сражения с противником — в битве или на турнире. Он следил за тем, чтобы его дом был полон женщин на все случаи жизни, чтобы в его сундуках было достаточно, как тогда говорили, «вест»[24] для ритуальной раздачи по случаю больших праздников. Как без подарков, без периодических «благодеяний» держать в руках своих домочадцев и, главное, исполнять со всей честью свой патрональный долг? В 1219 году Уильям Маршал, находясь на смертном одре, распределял свое личное имущество: все деньги он завещал служителям церкви, чтобы те молились о его душе. Ему напомнили, что в его покоях осталось еще немало алых платьев, отороченных беличьим мехом, по меньшей мере восемьдесят меховых одежд, совсем новых, и из них можно было бы извлечь неплохую выгоду, купив на них еще больше молитв; Уильям разозлился: приближается Троица, в этот день рыцари имеют право на новые наряды, и они их получат; хозяин не может осрамиться, и даже на пороге смерти моральный долг заставляет его предпочесть заботе о собственном спасении обязанность быть щедрым хозяином. Одевать, но прежде всего кормить досыта едой как можно более обильной и вкусной, которой радуется рот и которая отличается от пищи простонародья: companagium[25] для хозяев и их гостей — вовсе не то же самое, что для обычных слуг, то есть не основная пища, а простая и скромная еда, дополняющая хлеб. А для этого не следует быть прижимистым, потому что власть сеньора в его частном пространстве, в спальне, где он производит потомство, в зале, где он кормит, всегда пропорциональна его способности давать — и чем больше, тем лучше.
Как и настоятелю в монастыре, в заведовании хозяйством сеньору помогали домашние управляющие, обязанности которых распределялись в феодальную эпоху примерно так же, как во дворце каролингской эпохи. Главным помощником была супруга, обладающая той же властью, что и королева в IX веке: она руководила женщинами и тем, что с ними связано, например малолетними детьми, распоряжалась запасами и контролировала все, что попадало в дом. Например, жена сеньора Ардра следила за сбором налогов с крестьянских хозяйств; когда одна из зависимых крестьянок, очень бедная, не смогла предоставить требуемого барана, дама в качестве компенсации забрала ее малолетнюю дочь, вырастила и, когда та стала достаточно взрослой, выдала замуж, спарила, эксплуатируя ее детородные возможности, заботясь как добрый пастырь о приумножении стада и помогая своему мужу в деле расширения «семьи»; также, следя за разрастанием дома и восстанавливая в нем добрый порядок, она взяла под свое покровительство беременную служанку и заставила предполагаемого совратителя на ней жениться; эта властная хозяйка наводила ужас на всех женщин в доме, наказывая их и подчиняя своей воли. Точно так же в конце концов была вынуждена подчиниться королеве Франции одна сирота, дочь крупного вассала, которую монарх, по рассказу Жана де Мармутье, намеревался выдать замуж против ее воли: когда ему самому не удалось ее к этому принудить, он поручил своей супруге сломить ее сопротивление.
У хозяина были и другие помощники, каждый из которых имел свое «занятие» (ministerium), управлял особой службой. Внутренние распорядки весьма крупного дома Эно дают довольно ясное представление об этих службах и их работе. В 1210 году два старца, выбранных из самого «приватного» окружения предыдущего графа, его незаконнорожденный брат и его капеллан, прибыли ко двору, чтобы публично изложить древнейшие кутюмы, которые планировалось восстановить и зафиксировать. Таким образом все институционализировалось и закреплялось, выгодные должности были уже полностью присвоены, продавались с согласия патрона, передавались по наследству, некоторые из них занимали женщины или, по факту, их мужья, хотя обычно старший сын, заведомый наследник, после обучения «должности» в curia сменял своего отца либо после смерти последнего, либо если тот был уже слишком стар. Несмотря на такую жесткость системы, министериалы продолжали считаться полноценными членами семьи, ели вместе с хозяином, спали, естественно, в доме, имели лошадь, что уже ставило их выше простых людей, или даже две, если они были рыцарями; каждый год им выдавали весту, плащ и рубашку–тунику, а кроме того, «ливрею», то есть жалованье, чтобы завершить экипировку по своему усмотрению; наконец, те, кто состоял на военной службе: commilitones графа, его товарищи по оружию, те, кто скакал рядом с ним, бок о бок, в его conroiy крепко сплоченном боевом отряде, — получали денежное довольствие; в этом документе о них не упоминается, но нам известно, что они были одного возраста (coetani) со своим предводителем, чаще всего его родственники, товарищи с детства, посвященные в рыцарство в тот же день, что и он, и что в доме они составляли наиболее сплоченную и закрытую группу, схожую с коллегией каноников и, по всей видимости, как и каноники, стоящую выше простых министериалов. Последние, однако, тоже входили в ближайший круг своего хозяина и были обязаны сопровождать его во всех военных походах, «дабы защищать его тело».
О равенстве тем не менее здесь нет и речи: в этом большом доме действовала четкая система распределения обязанностей. В анализируемом документе выделяются три основные службы, они напрямую происходят от трех светских «должностей», опираясь на которые каролингский суверен некогда руководил своим домом, представляющим собой исходную модель дворянской частной жизни вообще. Этими службами управляли великий сенешаль, великий камерарий (камергер) и великий виночерпий. Предполагалось, что они служили графу, но, по всей очевидности, их должности, теперь уже почетные, больше не вынуждали их жить в его доме, однако давали доступ к суверену, позволяли находиться подле него во время процессий, демонстрирующих его могущество. За тремя этими высокопоставленными фигурами мы различаем фактически три независимых домохозяйства, соответствующие трем графским домам, каждый из которых возглавлял отдельную политическую единицу: двум замкам, Монсу и Валансьену, к каждому из которых примыкала коллегиальная церковь — к Монсу более значительная, так как здесь покоились предки династии (мы не должны забывать о мертвых — будучи частью общества домочадцев, они включались в их частную жизнь посредством периодических памятных церемоний), и еще одному, менее солидному дому, управлявшему недавно приобретенной сеньорией Остреван. Существовала должность и второго камерария. Когда сестра графа Фландрии мадам Маргарита, «жена Бодуэна [V], погребенного в центре клироса в Монсе», была отдана в очередной раз замужнее супруг был всего лишь наследником Эно, родовое имение занимал его отец. Новой паре требовался собственный дом; супруги обосновались в другом месте — в Лилле, на землях, принадлежащих Маргарите; ей прислуживали собственные служанки; одну из них она выдала замуж и назначила ее мужа на должность личного камерария; с тех пор «повсеместно», как говорится в тексте, стала функционировать особая «казенная палата» графини, не привязанная ни к какому дому. Эта «палата» заведовала «движимостью», сугубо женской долей собственности, приданым. Система, следовательно, была многоуровневой: граф, графиня, иерархия домов, в каждом из основных домов две главные службы, одна над другой, ибо распределение сфер их обязанностей соответствовало распределению пространства совместного проживания в доме: служба, заведующая столом, то есть залом, под руководством сенешаля и виночерпия; более приватная служба, заведующая покоями и казной, под руководством камерария, стоящего ниже сенешаля, но выше виночерпия, который, в свою очередь, заведовал погребом, то есть тем, что находится ниже всего.
В зале стоял стол или, скорее, столы (mensae), которые, если позволяла погода, выставлялись на свежий воздух. Обеды проходили церемонно, как в монастыре: пищу не подобало принимать в скрюченной позе или стоя, на скорую руку. Это был акт торжественный и публичный. Вполне закономерно, что за него отвечала самая высокопоставленная служба. Сенешаль следил за наиболее изысканной частью рациона, за «companage», «снедью» (escae[26]), главным образом за мясом (присутствие мясной пищи говорит о многом), которое главный слуга должен был подать и разрезать на глазах хозяина. Мясо покупали, а затем готовили на кухне. Под началом главного слуги служили семь младших слуг: прежде всего закупщик и хранитель снеди; три повара; консьерж, который поддерживал огонь в доме — на кухне и в зале, где он должен был гореть особенно ярко, подчеркивая блеск окружающей обстановки; привратник, встречавший и размещавший гостей; и, наконец, нарезчик, ответственный не только за нарезку, но и за соль. Что касается напитков, а именно вина, то оно также проходило по ведомству одного из высших должностных лиц — виночерпия. В Монсе в начале XIII века эту должность занимала женщина, дочь рыцаря, унаследовавшая ее от отца; она же являлась канониссой и по этой причине была очень занята. «По ее распоряжению» вино подносилось к столу, и если оно приходилось ей по вкусу, она собственноручно подавала его графу и графине. Но обычно этим занимались два ее заместителя. Ниже виночерпия стоял тот, кто «хранил вино и разливал его по кувшинам и чашам» (по этой причине в его ведении состояла такая низкая «должность», как горшечник), он также руководил двумя кладовщиками. Еще более низкую ступень занимал хлебодар, снабжавший пищей, которая для господ, оставаясь знаком превосходства, не являлась основной, — круглыми хлебами. Будучи подначальным, хлебодар сам руководил четырьмя слугами: поставщиком, «потомственным» пекарем, проживавшим вне двора, в посаде, вместе с независимыми ремесленниками, хранителем хлебов, или, точнее говоря, ломтей, на которые клали мясо, а тот, в свою очередь, сам командовал «человеком, подававшим ломти на стол». Замыкал список распорядитель ларя с салом, так как согласно домашним распорядкам сало — эту простонародную, как и хлеб, пищу — хранили в кухонном подвале, в самом низу домашнего пространства.
В Монсе младший камерарий — подчиненный камерарию, в свою очередь подчиненному великому камерарию Эно, — следил за внутренними покоями и за хранившимися там ценными вещами; будучи таким образом ответственным за «платья» и ткани, он должен был также стелить постели «для всего двора», большинство из которых раскладывались в зале ежевечерне; он также снабжал водой, которую старший по должности подавал графу и графине, в то время как он сам подносил воду клирикам и рыцарям, чтобы те умылись перед едой; наконец, под контролем старшего камерария, который, видимо, сохранил за собой право распоряжаться деньгами, младший изготавливал и распределял свечи, в частности те, которые втыкались в хлеб, освещая графа, графиню и сенешаля, и только их, когда они сидели за столом.
Итак, с одной стороны, стол, день, яркий огонь, парадность; с другой — постель, ночь, свечи, уединение. Зал был обустроен в первую очередь для пиршеств, которые сами по себе являлись демонстрацией надлежащего порядка. Граф и графиня, господствующая чета, были в центре этого спектакля, им оказывалась особая честь, прислуживали самые высокопоставленные слуги; рядом с ними, практически на их уровне, находился сенешаль, который, как и хозяин, ибо он был major domus, первым среди домашних, имел право на хлеб с солью и на персональное освещение. И так как речь шла о публичном представлении, о демонстрации могущества, особо важное значение имело то, что прислуживающие за столом были рыцарями; они получали то же снаряжение, ту же ливрею, что и боевые товарищи патрона, вместе с поварами и консьержем сопровождали его всякий раз, когда тот садился в седло: их дневные домашние обязанности продолжались за стенами дома, в походных условиях. А вот внутренние покои представляются, когда читаешь кутюмы, закрытой раковиной; здесь нет вина, которое сопровождает праздники и щедрые траты, зато есть очистительная вода и охраняющие светильники, чтобы смыть грязь и скверну и разогнать тьму, когда наступает ночь.
Большой штат помощников и церемониал как дисциплинирующий инструмент были необходимы хозяину, чтобы поддерживать в домашнем обществе мир и порядок. Конфликт мог разгореться где угодно. Со стороны мужчин опасность представляли вспышки открытого вооруженного насилия, естественного в среде людей, привыкших к войнам и турнирам. Поэтому следовало непрерывно пресекать зависть и вражду, неустанно поддерживать «дружбу». Это было нелегкой задачей, если учесть атмосферу постоянного соперничества при дворе, зависть младших к старшим, неприкрытое соревнование среди «кормящихся», оспаривающих друг у друга милости хозяина и дамы: каждый старался затмить остальных, очерняя и задирая их и при каждой возможности нанося удары ниже пояса, — и причиной всему соперничество, производящее столько шума и ярости. Чтобы унять это бурление, использовалось три способа. Прежде всего, изгнание самых буйных; в этом, видимо, и состояла одна из функций крестовых походов, и притом наиболее благотворная; сходную роль играло ритуальное путешествие, финансируемое отцом семейства, в которое после церемонии посвящения в рыцари отправлялись на год или два старший сын и другие «новоиспеченные рыцари»; странствуя, молодежь на время избавлялась от слишком ретивого пыла. Нам также известно, что, согласно обычаю, как только сыновья выходили из детского возраста, их передавали на воспитание в другое место — фактически это был простой взаимообмен, так как семья, сбыв родных сыновей, обязана была принять чужих; впрочем, такие перемещения, видимо, тоже в какой–то мере гасили конфликты. Ритуалы куртуазной любви я считаю вторым способом усмирить молодежь. То, что мы знаем об этой придворной игре и о ее развитии начиная с середины XII века, заставляет полагать, что сеньор предлагал свою жену в качестве наживки, своеобразной приманки, назначал ее в известной степени призом в соревновании, правила которого, все более и более изощренные, обязывали участников, холостых рыцарей и домашних клириков, уметь справляться со своими страстями. Наконец, глава дома был наделен судебной властью, правом разрешать споры и восстанавливать справедливость; при этом он не мог ничего решать, не посовещавшись с домашними, а те были обязаны давать ему советы, высказывать свое мнение, ставить в известность о своих разногласиях. В зале — как и в монастырском зале капитула — после предъявления жало бы и выслушивания доводов сторон назначалось возмещение ущерба и делались выговоры, если только, апеллируя к Божьему суду, caput mansi не решался устроить при дворе сражение, поединок — специально организованную драку, позволявшую противникам выпустить пар.
Была ли эта система регулирования отношений эффективной? Следы ее неудач легко отыскать в тех немногих семейных хрониках, которые дошли до наших дней. Так, в панегирической истории сеньоров Ардра, хорошо документированной только для четырех поколений, упоминается по меньшей мере одно домашнее убийство — убийство сеньора, совершенное в лесу, как утверждалось, кухонными слугами. В не менее панегирической истории сеньоров д’Амбуаз, также хорошо документированной лишь для четырех поколений, упоминается об убийстве зятя, выданном за несчастный случай на войне; далее речь идет о двух братьях последнего (из зафиксированных в хронике) сеньора д’Амбуаза — они были убиты людьми из своего близкого окружения, на одного устроили засаду, другого отравили. Обуздать волнения было нелегко, так как рыцари, принадлежа к противоборствующим группировкам, одна из которых поддерживала сына, другая — отца, брата жены [одного из убитых], находились в состоянии перманентного возбуждения; хозяина замка Ля Э (который был здесь чужаком, мужем наследницы) и его брата в конце концов убили воины из их собственного дома, которым на доело терпеть их присутствие. Впрочем, считалось, что в домашнем пространстве скрытая опасность исходит в основном от женщин — отравительниц, колдуний, смутьянок. Упадок сил, внезапная болезнь, смерть без видимой причины, сеньор, найденный утром мертвым в своей постели, — все это списывалось на козни женщин, и в первую очередь дамы.
Источники опасности: женщины и мертвые
Итак, тайная угроза существующему порядку исходила якобы от самой интимной, самой приватной части куртуазного общества. Слово «куртуазный» подходит как нельзя лучше: едва ли стоило беспокоиться по поводу беспорядков, спровоцированных подчиненными женщинами, — их властно и жестко смиряла хозяйка дома. Нарушить внутренний мир могли скорее особы благородного происхождения. Поэтому за ними строго следили, пресекая всякое непослушание. Базовый принцип системы ценностей, которым руководствовались в знатном доме, опирался на следующий постулат, берущий начало из Писания: женщин, как существ более слабых и более склонных к греху, следует держать в узде. Первостепенная обязанность главы дома — надзирать, наказывать и, если потребуется, предавать смерти свою жену, своих сестер и дочерей, а также вдов и дочерей–сирот своих братьев, кузенов и вассалов. Патриархальная власть ужесточалась, когда дело касалось женщин, потому что от них исходила опасность. Эту смутную угрозу старались предотвратить, заточая женщин в самых укромных уголках домашнего пространства, во внутренних покоях — в «комнате дам», которую надо представлять себе не как место обольщения и удовольствия, а как место ссылки: их заключали здесь, потому что мужчины их боялись. Впрочем, и хозяин, и другие мужчины проникали в эту комнату весьма свободно: в романах непринужденно рассказывается, как вечером после ужина хозяин приходил сюда, чтобы съесть фрукт, расслабленно склонял голову на колени девушек, а те «ощупывали» ее (tastonnent), расчесывали, вылавливали вшей: это было одно из удовольствий, которые полагались сеньорам, этим счастливчикам, властвующим в доме. Другие мужчины тоже допускались во внутренние покои — для развлечений в тесном кругу, для чтения или пения, однако они должны были получить приглашение и разрешение хозяина, а их визит ограничивался во времени: как мы знаем из художественной литературы, практически единственного источника информации, во внутренних покоях, не считая главы дома и его малолетних сыновей, могли находиться только раненые и больные, вверенные женским заботам до своего выздоровления. Гинекей, из которого мужчины, естественно, исключены и который им удается увидеть лишь мельком, представляется этаким «странным» доменом, обособленным княжеством, которым управляет дама по поручительству своего сеньора; оно населено пленительным, но враждебным племенем, самые хрупкие представительницы которого заперты крепче всего и находятся под более строгим присмотром — во внутреннем монастыре под защитой религиозного сообщества они живут по уставу под властью настоятельницы, которой является не жена хозяина, но вдова из родни или старая дева, так и не выданная замуж. Следовательно, женская часть семьи представляла собой некий обособленный корпус, государство в государстве, обладающее собственным самоуправлением и ускользающее от власти всех мужчин, за исключением главы дома, но и его власть, как власть сюзерена, сводилась только к надзору, и мы часто видим, как представители церкви пытаются ее оспорить под предлогом духовного наставления.
На данную группу женщин, волнующих мужское сознание, возлагались особые обязанности, так как необходимо было их чем–то занять, ведь считалось, что праздность исключительно пагубно влияет на этих слишком слабых созданий. В качестве идеала предлагалось гармоничное сочетание молитвы и работы, а именно ткачества. Женщины пряли, вышивали и, когда в XI веке поэты предоставили им слово, сочиняли «песни прялки». Женскими руками создавались всевозможные наряды и расшитые ткани, украшавшие и саму комнату, и зал, и часовню, иными словами, значительная часть того, что мы называем художественными произведениями, религиозными или светскими, однако из–за их недолговечности до наших дней дошли лишь ничтожные клочки. Тем не менее коллективные молитвы и труды — аналогично войне и охоте, если говорить о мужчинах, — не освобождали последних, искренне убежденных в глубинной порочности женской природы, от навязчивого смутного беспокойства: чем заняты женщины, когда их оставляют в комнате одних? Ответ очевиден: ничем хорошим.
В то время, когда церковь все еще практически полностью сохраняла монополию на производство письменных текстов, то есть в период, изучая который историк вынужден довольствоваться почти исключительно размышлениями духовенства, именно моралисты кажутся более всех озабоченными преступными удовольствиями, которым, вне всякого сомнения, предаются в гинекее женщины, в одиночку или со своими подругами и детьми. Потому что молодая женщина, как сказано в одной из версий жития святой Годелины, составленной в начале XII века, всегда находится на острие неотвратимого желания, которое она легко утоляет в однополой любви: это гнетущее подозрение подпитывала общепринятая практика спать в одной постели людям одного пола. Кроме того, оставшись одни в своем обособленном частном пространстве, женщины якобы обменивались тайными знаниями, в которые не посвящали мужчин и которые самые молодые получали от «старух», часто фигурирующих в рассказах, — типа тех, что наводили и снимали порчу в родительском доме Гвиберта Ножанского или обучали в деревнях магическим ритуалам, либо вроде той старухи, которую в XIII веке преследовал Этьен де Бурбон. Мужская власть ощущала свою беспомощность перед колдовскими чарами и зельями, которые лишали сил или исцеляли, возбуждали или подавляли желание. Она заканчивалась на пороге комнаты, где зачинали и рожали детей, где ухаживали за больными и обмывали покойников, где под властью жены в самом приватном пространстве дома простиралась смутная зона сексуального удовольствия, размножения и смерти.
Итак, домашнее общество было четко поделено — на организационном уровне — на мужское и женское, что отражалось на большинстве поведенческих стратегий и психологических установок. Существовал только один официальный, демонстрируемый, публичный союз, союз сеньора и дамы, и все в доме было организовано вокруг него таким образом, чтобы он был идеальным, то есть плодовитым. Впрочем, размножались здесь и другие, однако незаконно, втайне. Есть тысячи намеков, указывающих на то, что сексуальная жизнь домочадцев протекала весьма бурно, в наиболее благоприятные для этого часы и в наиболее безопасных местах — под покровом тайны и сумерек, в тени сада, в кладовых и тайниках, под мраком ночи, которую не освещал, как в монастыре, даже тусклый свет свечей. В этом пространстве, не имеющем внутренних жестких границ, мужчинам не составляло большого труда попасть в женскую постель; однако, если верить моралистам и романистам, обратное случалось куда как чаще: не имея преград для мимолетных связей, дом был полон легкодоступных и соблазнительных женщин. Речь идет прежде всего о служанках, то есть мелких сошках, о которых ни семейные хроники, ни романы почти не упоминают. Речь идет и о родственницах, сватьях, невестках, тетках, и здесь уже можно заподозрить беспорядочные кровосмесительные связи. Среди этих родственниц наибольшей активностью, согласно источникам, отличались внебрачные дочери отца семейства, дядей–каноников, а также, собственно, матери этих будущих наложниц. Но были ли здесь замешаны законнорожденные незамужние дочери хозяина? Предлагали ли их, по законам доброго гостеприимства, странствующим рыцарям так свободно, как на том настаивает развлекательная литература? И правда ли, что ненасытные особи женского пола столь же часто тревожили мужской сон, сколь часто об этом упоминают жития святых?
В любом случае несомненно, что совместное проживание вокруг супружеской четы такого количества неженатых муж чин и незамужних женщин, неизбежный промискуитет, пред писанные правила поведения по отношению к гостям, будь то друзья или чужаки, согласно которым предоставлять им женщин из своего дома, точно так же как и хвастаться своим богатством, считалось хорошим тоном, — все это заставляло сеньора, ответственного за порядок в доме и заботящегося о семейной славе, концентрироваться на главном — на сохранении чести. История чести, к созданию которой в свое время призывал Люсьен Февр, так до сих пор и не написана. Очевидно одно: в феодальные времена проблема посрамленной чести касалась мужчин и имела отношение к публичности, но возникала в основном из–за поведения женщин, то есть происходила из частной сферы. Мужчину могли опозорить женщины, находящиеся в его власти, и в первую очередь его собственная жена. Куртуазная игра, как она описывается в литературе, толкала юношей, желающих проявить себя, к тому, чтобы соблазнить даму и овладеть ею. Игра эта, впрочем, вписывалась в реальность, в реальный жизненный опыт. Бесспорно, жена хозяина была притягательной, и внушаемое ею желание, представляемое как идеальная, утонченная любовь, использовалось, как мы видели, в качестве средства дисциплинирования домашней молодежи. Жесткие запреты удерживали от того, чтобы овладеть ею на самом деле. Случалось, впрочем, что ее брали силой. Место, отводимое насилию в перипетиях развлекательных историй, по всей очевидности, отражает реальность: как тут не сопоставить лиса Ренара, решившего развлечься с королевой, и Жоффруа Плантагенета, силой овладевшего Алиенорой Аквитанской в доме ее мужа, короля Франции? Бывало и так, что дама отдавалась по собственному желанию. Адюльтер был навязчивой идеей, за любовниками следили шпионы и завистники, карауля их очередное свидание.
Позору противостояли, прежде всего отгораживаясь от публичности: страх быть опозоренным женщинами из собственного дома объясняет и завесу туманности вокруг частной жизни, и обязанность бдительно следить за женщинами, держать их по возможности взаперти, а если и выпускать для участия в публичных церемониях или религиозных обрядах, то только в сопровождении. Так же и в путешествие женщина отправлялась в сопровождении домочадцев, следивших за тем, чтобы ее не «соблазнили». В середине XI века, совершая длительное паломничество в Рим, Адела Фландрская все время провела в некоем подобии передвижного дома, на носилках с постоянно задернутым балдахином. Некоторым женщинам иногда удается сбежать из своего заточения, как, например, счастливице Корбе д’Амбуаз, в Туре похищенной кузеном после окончания мессы. Женщин держат в четырех стенах, чтобы их выходки не порочили мужчин и оставались скрыты от посторонних глаз, под покровом privacy. Исключение составляют те случаи, когда их проступок, их адюльтер выгоден, когда им можно воспользоваться как удобным предлогом, чтобы избавиться от бесплодной или надоевшей супруги либо от сестры, претендующей на часть наследства. Тогда глава дома разоблачал, гласно объявлял, обнародовал — доводил до всеобщего сведения — новость о женском проступке, чтобы затем иметь право на законных основаниях наказать виновницу, изгнать ее из дома или даже сжечь заживо.
Нужно упомянуть еще об одной опасности, угрожающей семейному обществу: она исходила от мертвых, всегда присутствующих рядом: требуя к себе внимания и ожидая новых почестей, они любили наведываться по ночам в самое интимное пространство, в покои, где их тела когда–то готовили к погребению. Здесь, как и в монастыре, в рамках частного пространства совместного общежития для них было выделено отдельное место, дабы их души не метались и не беспокоили живых. Как только появлялись средства, а средства требовались немалые, домочадцы обустраивали усыпальницу: основывали монастырь, коллегиальную церковь, где хоронили своих усопших. Таким образом, некрополь, обязательное местожительство для мертвых членов линьяжа, располагающихся там в надлежащем порядке, создавался как дополнительная пристройка к дому, специально предназначенная для данной группы домочадцев, такой же опасной, как и женщины, и тоже со держащейся взаперти. Здесь служили панихиду по усопшему не только в первую годовщину смерти, но и ежегодно; чтобы его задобрить, семья в этот день — как это делалось и в монастыре — ела с ним или скорее за него, вместо него. Именно так в Брюгге в 1127 году поступили убийцы графа Фландрии: сразу же после убийства засели в часовне, расположившись «вокруг гроба, положив на него хлеб и поставив кубки, как на стол, ели и пили прямо на теле, думая, что если вести себя таким образом, никто не будет мстить», а убитый их простит.
Именно с моментом перехода в мир иной было связано большинство обрядов проводов, в которых отчетливо проявлялось, как и в монастыре, переплетение частного и публичного. Публичный ритуал, перенос тела из частного пространства, внутренних покоев, постели, в другое частное закрытое пространство, гробницу, неизбежно проходил через публичную зону и, следовательно, так же как свадьба, не мог не быть праздничным, ведь и в этом случае весь дом выстраивался в процессию, где каждый занимал место согласно рангу и, воплощая в себе идею сплоченности, следовал за покойником, для которого это был последний публичный выход, последний публичный акт щедрости, изливавшейся во время большого пира на бедняков. Также публичными на данной стадии были проявления скорби — спектакль, в котором женщинам, рыдавшим, рвавшим на себе одежду и царапавшим лицо, отводилась главная роль. Между тем помимо этих демонстративных ритуалов существовали и другие, сугубо частного характера, однако частное в данном случае оставалось «многочастным», коллективным. Все начиналось в зале с ритуала прощания: Перед всеми собравшимися, «домашними» и «друзьями», умирающий вслух и с помощью жестов оглашал свою последнюю волю, давал распоряжения о наследовании, утверждал своего преемника. Так, в Ауденарде вокруг Бодуэна V де Эно, отходящего в мир иной, точно как для собрания, провозглашающего общественный порядок, со всей страны были привезены мощи, на которых верующих призвали поклясться в сохранении мира. Более интимная фаза, агония, происходила в покоях. В стихотворении, сочиненном в честь Уильяма Маршала, умершего в 1219 году, дано удивительно точное описание того, как один из самых высокопоставленных баронов своего времени готовится к смерти. Желая умереть у себя дома, Уильям, как только его состояние ухудшилось, приказал доставить себя в один из принадлежащих ему замков. Он призвал туда всех домашних, прежде всего старшего сына, чтобы те выслушали его распоряжения по поводу наследства и выбора места погребения, присутствовали при том, как он меняет платье, облачаясь в одежду тамплиера, и окончательно переходит в другое братство, как, обливаясь слезами, в последний раз целует свою супругу. Как только церемония расставания, весьма напоминающая проводы главы дома, когда тот отправлялся в путешествие, подходила к концу, сцена пустела. Умирающего, впрочем, не оставляли одного: домочадцы, сменяя друг друга, днем и ночью дежурили у его постели; постепенно он освобождался от всего, что имел: передавал то, что в свое время получил на хранение, — родовое имение, затем все свое личное имущество, деньги, украшения, платья; он отдавал долги, просил прощения у тех, кого когда–либо обидел, размышлял о своей душе, исповедовал грехи, и вот накануне кончины для него начинали приоткрываться двери в мир иной. Уильям увидел двух мужчин в белых одеждах, один встал по правую руку от него, другой по левую; назавтра в полдень состоялось прощание, на этот раз закрытое для публики, с женой и рыцарями: «Оставайтесь с Богом, я больше не могу быть с вами. Я больше не могу сопротивляться смерти». Так он расставался с людьми, которыми правил, снимая с себя все полномочия и вверяя домочадцев Богу. И, впервые с рождения, оставался в полном одиночестве.
Родство
На предыдущих страницах Жорж Дюби намеренно вынес за скобки все, что касалось родства; он рассмотрел средневековую familidy обособив ее от семьи в современном смысле слова: при анализе необходимо четко разграничивать эти два феномена. Естественно, что родственные отношения и отношения, складывающиеся в рамках совместного проживания, часто переплетаются, однако в этом переплетении нет ничего механического. Не отделяя достаточно четко совместное проживание от кровного родства, упорно продолжая недифференцированно употреблять двусмысленный термин «семья», многие историки прошлого погрязли в рутине (взять хотя бы «большую семью древних германцев»).
Родство с полным правом и на тех же основаниях, что и совместное проживание, является одним из аспектов изучения «частной жизни». Это можно было бы показать, проведя параллель: метафорам рода, как и метафорам дома, уделяется большое место в репрезентациях религиозной или политической общности; разрастание в XI–XII веках не только коллективов домочадцев, но и родственных групп, привлекающих особое внимание специалистов по социополитической истории, свидетельствует о приватизации власти и опять–таки, парадоксальным образом, об ущемлении частной сферы; наконец, неотвратимое влияние линьяжа, а также навязчивое присутствие домашнего окружения ставят под угрозу независимость индивида и супружеской пары: в конечном счете, частная жизнь и всюду, и нигде.
Тем не менее родство — категория куда более абстрактная, чем совместное проживание. Следовательно, в связи с ним возникает целый ряд особых вопросов. Для начала надо уточнить, что же такое, собственно, «линьяж», который средневековые тексты преподносят нам с весьма различных точек зрения и которому современные комментаторы не удосуживаются дать определение. Чтобы не надоедать читателю скучным историографическим обзором, я ограничусь рассмотрением двух глав, которые Марк Блок посвятил этому вопросу в 1939 году в своем «Феодальном обществе». Этот основополагающий для современной французской науки труд по средневековой истории до сих пор продолжает вдохновлять и восхищать богатством и живостью мысли, даже если последующее развитие исторической науки и антропологии, а также междисциплинарных исследований на их стыке обязывает критически подойти как к интересующему нас, так и к ряду других вопросов.
Марк Блок сначала рассматривает кровнородственные связи, а затем переходит к связям вассальным, причем справедливо релятивизирует значение последних, показывая, что они всего лишь встраиваются в структуру, заданную первыми, и придают обществу, которое можно было бы назвать даже не феодальным, а скорее феодально — (или вассально-) родовым, определенную связность: кровнородственные и вассальные связи людьми Средневековья обычно ставились на одну доску, а самыми крепко сбитыми группами были те, что строились на их сочетании: так, по свидетельству Жуанвиля, во время битвы при Мансуре (1250) вассальная преданность одному сюзерену и верность линьяжу обеспечили войску Ги де Мовуазена идеальную эффективность. Родство анализируется Блоком в терминах правовой солидарности (мобилизация для участия в частных войнах, обладание совместными правами на имущество). Но, к сожалению, его представление о совместном проживании сомнительно, так как он придерживается того мнения, что родственники живут под одной крышей или, во всяком случае, стабильно селятся по соседству. Это не мешает Блоку выдвинуть одно фундаментальное суждение: он хочет показать нам, что различие между нашим обществом и обществом средневековым коренится в семье как ячейке общества, на первой взгляд элементарной и естественной. «Родовой коллектив, — пишет он, — отличается от маленькой супружеской семьи современного типа как своей психологической атмосферой, так и размерами»: это что–то менее эмоциональное, но изнутри более прочно связанное, что для Блока, как и для его современников, некстати попавших под влияние Леви–Брюля, неявно отдает первобытностью в плохом смысле этого слова. Это ощущение укрепляется подозрением в том, что могущество рода ущемляет супружескую пару: «Поместить супружеский союз в центр семейной группы значило бы, конечно, существенно извратить реальность феодальной эпохи»; фактически женщина только «наполовину» принадлежит линьяжу своего мужа, так как вдовство ipso facto исключает ее из линьяжа (или избавляет от него). Тем не менее благодаря церкви и государству на заре XIII столетия намечается несомненный переход к современности: церковь во имя прав личности, государство во имя общественного порядка — и оба, преследуя свои вполне понятные интересы, — непрерывно трудятся над ослаблением сдерживающего контроля со стороны родни.
Определение границ линьяжа, выявление его функций, изучение его отношений с «супружеской семьей», наконец, прослеживание его трансформаций на рубеже 1180‑х годов — эти три основные темы я позаимствовал у Марка Блока и остановлюсь на каждой из них по порядку. Исследования, положенные в основу «Феодального общества», привели к тому, что сегодня в этой книге, как и в любой другой научной работе, написанной несколько десятилетий назад, есть устаревшие фрагменты; величие же ее состоит в тех интуитивных находках, которым последователи не уделили должного внимания или которые они могли лишь подтвердить, трансформируя их в концепты. Так, в ней Марк Блок предугадал значение недифференцированного родства[27]: «область родственных обязательств постоянно меняла свои очертания». Есть, впрочем, устойчивая родня, в которую включался или из которой исключался индивид. Если речь шла об аристократе, то родня также была властным ресурсом и выражением его могущества. Так чем же конкретно она являлась?
Метаморфозы линьяжа
Лингвистика и феодальный мир
На латыни и по–старофранцузски «линьяж» и «родство» обозначают скорее отношения, нежели жестко оформленные группы; связь с великими мира сего через линьяж и/или через родство (эти два термина практически эквивалентны) позволяет занимать хорошее положение в социальной иерархии. Статус Ангеррана IV, сеньора де Куси, имевшего в 1259 году проблемы с королевским правосудием, объясняется тем, что все знатные бароны Северной Франции принадлежали к «его линьяжу» и потому явились поддержать его своим «советом»: патрилатеральная и матрилатеральная родня, альянсы, заключенные через женщин, выданных замуж или принятых в семью через замужество, равным образом способствуют формированию широкой сети родственных связей, которые выходят на первый план в случае драматической ситуации или даже специально воссоздаются ввиду обстоятельств.
Употребление этих слов в значении групп, как, например, в артуровском романе — «родня короля Бана» (li parentez le roi Ban) или «наш линьяж» (nostre lignage), об угасании которого сокрушается Говейн, в действительности второстепенно и встречается реже, чем в значении отношения — определяющего и/или выстраиваемого. Та или иная группа конкретизирует и индивидуализирует родственную связь. Genus, чисто латинское слово, не являющееся прямым предком слова «race» (род), используется в XI–XII веках точно так же: прежде всего для обозначения происхождения мужчины или женщины (которое если характеризуется, то всегда как «благородное» или «блестящее») и только затем — для обозначения конкретной социальной группы, для чего есть также более специальное слово prosapia — род. Cognatio применяется в отношении родственных групп, но скорее подневольных, нежели аристократических. Если к этому добавить список слов, обозначающих коллективы родственников, типа «близкие», «друзья (по крови)» и наиболее часто употребляемые «родичи», «сородичи» (cognati), «кровные родственники» (consanguinei), то мы получим немало корней и производных, подходящих для обозначения широких родственных связей: отсутствует здесь только «семья»! Ни пара, ни «супружеская» или «нуклеарная» семья, если добавить детей, отчетливо не выделяются.
Сделать из этого вывод, что таковые по факту не существовали, все–таки весьма затруднительно. Ведь при описании и интерпретации общества нельзя основываться исключительно на его самосознании и на том образе себя, который оно может и хочет нам преподнести; не должно ли, напротив, привлекать наше внимание то, что не отрефлексировано и не сформулировано? Жорж Дюби в своих недавно вышедших «Диалогах» с Ги Лардро призывает нас к написанию истории молчания, а именно истории замалчиваемой частной жизни, не выговоренной в словах. Так что, отчаянно цепляясь за извивы языка, проблемы не решить. Тем более что, по замечанию Марка Блока, изменчивая лексика вовсе не обязательно указывает на крепость уз линьяжа.
Французский феодальный мир не является единым лингвистическим пространством: язык ойль[28] имеет свои региональные варианты, а термины, переложенные на латынь, в разных Диалектах могут быть неадекватными и не всегда соответствуют друг другу. Историк должен, таким образом, принять к сведению отсутствие специальных терминов, обозначающих различные группы родственников; родство в основном понимается как отношение и обобщенная социальная функция. И мы должны изучить, каким образом оно соединяет несколько сфер.
По большей части также отсутствуют настоящие родовые имена («фамилии»): участники крупных социально–политических событий Блуа–Шампань и Эрембальды именуются так современными историками — для более ясного изложения тех событий. Нормандская семья Жируа, прозванная так в XII веке, представляет собой особый случай, своего рода предвестник очень медленного, но верного процесса освоения родовых имен; однако это во многом искусственное явление, так как родовое имя было навязано политическими властями извне.
Наконец, анализ может быть направлен в русло изучения номенклатуры особых, двусторонних отношений в рамках системы родства. В латинском словаре клириков различаются понятия, исчезнувшие из современного французского языка, например термины, обозначавшие отчима, отца мужа, отца жены, а также, следуя этой же логике, родных и сводных братьев. Эти различения стали необходимы, по всей очевидности, из–за частых повторных браков, так как смерть рано уносила жизни молодых воинов и первородящих женщин. Нельзя рассматривать с одинаковых позиций пару или «семью», с одной стороны, при таких демографических условиях, когда средняя продолжительность совместной жизни супругов была весьма невысокой, и, с другой — в нашем современном обществе, исключительно благоприятствующем длительным союзам. Если различие между patruus[29] и avunculus[30] действительно закрепилось и проводилось на постоянной основе, то следует прокомментировать его с социологической точки зрения: именно от второго, от брата матери, произошел французский «дядя» (oncle), и именно с ним связан тот пристрастный интерес, который отдельные ученые проявляют к антропологически многозначительным взаимоотношениям между племянниками и дядьями по материнской линии. Однако нам недостает доказательного материала в том, что касается поведенческих стратегий, а сама по себе система наименований кажется несколько путаной. Вдобавок к различиям, на которые мы больше не будем указывать, всплывает, наконец, досадная двусмысленность слова nepos: племянник или внук? Первое значение преобладает, и именно оно одерживает верх при переходе слова во французский язык. Причина здесь в том, что лишь немногие дети могли знать своих дедушек; даже в крепком капетингском роду будущий Людовик Святой появляется на свет только в 1214 году, всего за девять лет до смерти Филиппа Августа.
Полный перечень и интерпретация данной номенклатуры — вот работа, которую еще предстоит проделать. Однако такой анализ рискует оказаться малорезультативным, столкнувшись со случайным использованием терминов. «Феодальное общество», как и множество других, недостаточно хорошо владеет средствами выражения, чтобы дать нам четкую картину своих поведенческих установок, отраженную в правилах употребления слов и разграничении их семантических полей. Окаменевшее наследие латыни — или же французского языка, когда тот внезапно поднимается до высот письма, — сложно отделить от живой, нарождающейся речи. Максимум, что можно извлечь из данных замечаний, — направления дальнейших исследований, касающихся взаимоотношений между дядей и племенником или предположительной множественности форм линьяжа. Но вот где достать для этого подходящий материал, ведь источники, на основе которых худо–бедно выстраивается история Высокого Средневековья, слишком редки, слишком темны и в подавляющем большинстве случаев Церковного происхождения?
Источники
Генеалогическая литература процветала в XII веке стараниями аристократии и во имя ее нужд, распространяясь из Фландрии и Анжу, центров ее зарождения. Жорж Дюби предпринял ее изучение, прекрасно отдавая себе отчет в том, что он имеет дело не с чем иным, как с «идеологией родства», репрезентацией, озабоченной скорее происхождением, нежели линьяжем stricto sensu: скорее вертикальной осью родства, нежели тем полем, которое она образует, пересекаясь с осью горизонтальных связей. Тем не менее мы не сбрасываем со счетов этот источник: разве воображаемое не играет такую же важную роль в создании системы родственных связей, как и, собственно (и грубо) говоря, «реальность»? Однако прибегать к генеалогической литературе нужно уже после того, как система родства и свойства будет восстановлена по другим источникам: тогда ее следует сопоставить с предпочтениями и искажениями, привнесенными авторами генеалогий, с тем чтобы извлечь из этого сведения о социополитической функции их трудов.
Обычно считается, что социальные отношения можно постичь в их первозданном виде, читая уставы и документы, сохраненные церквями. И в том, что индивид весьма часто окружен сонмом родственников, хотят видеть лучшее, неоспоримое доказательство крепости родственных уз. Когда мужчина или женщина уступает землю или доход в пользу церкви посредством дарения или продажи (или скорее посредством сложной сделки, не являющейся ни тем, ни другим), требуется согласие близких, laudatio parentum (одобрение родственников)[31]. Так, в подписях к документам фигурируют имена сыновей и дочерей, братьев, сестер и зятьев, кузенов и племянников и т. д. Марк Блок и многие другие выводят из этого понятие «экономической солидарности линьяжа», полагая, что владения были часто неделимы, а родственные группы крепко сплочены. Предположения эти слишком поспешны, в первую очередь потому, что крупные группы родственников, сколь ни интересен этот пример, вовсе не самый распространенный случай: в конечном счете, статистические данные относительно родственников, участвующих в laudatio, смещены в пользу «супружеской семьи»; периодическое присутствие более дальних «кровных друзей» не становится от этого менее значимым, тем более что составители кратких версий документов могли вообще о них не упоминать, что и обнаруживается всякий раз, когда есть возможность сопоставить эти версии с более развернутыми актами о тех же сделках. Однако — и это второй, и главный, контраргумент — не переоцениваются ли права вышеназванных parentes? Если они и отказывались от осуществления своих прав, то только от потенциальных и едва ли от реальных. Нужно ли полагать, что церковь превозносит индивида, вырывая его из спаянного родового коллектива? Не стоит ли, напротив, предположить, что братья и кузены ссылаются на свои родственные связи, выдвигая требования, которые они почти не надеются удовлетворить, но которые служат удобным поводом для получения значительной компенсации? Огласить calumnia (требование), чтобы что–то получить — кто получает десять су, кто парадного коня, кто вермелевые туфли, перстни, наряды или свиней (sic) для своих жен или дочерей, — значит преобразовать простое право контроля, в лучшем случае над частью нераздельной собственности, в личное имущество. В таком случае, чтобы оказывать давление на монахов и клириков, более снисходительных, чем принято полагать, можно запросто создать искусственную группу родственников: ни совместное проживание, ни даже некоторая общность имущества не являются для нее обязательными условиями, и было бы большой ошибкой сближать такого рода двусмысленные практики с обычаями наследования, к тому же лишь в редчайших случаях записанными между 1000 и 1200 годами. Тем не менее этот хитрый прием — а именно возможность требовать, ссылаясь на родство, разнообразные почести и имущество — уверенно утвердился в качестве распространенной социальной практики. Люди того времени вовсе не «смешивают» юридические понятия и не являются заложниками некой «ментальности»: они аргументируют свои притязания и ловко соперничают между собой, используя все доступные им средства.
Не удовлетворившись конкретными «социальными практиками», историк, изучающий родство, может обратиться к нарративным источникам, простив им отдельные неточности ради того вклада, который они привносят своими толкованиями и комментариями в ретроспективную социологию. Около 1100 года в Северной Франции были свои великие историки и летописцы. «Француз» Гвиберт Ножанский, фламандец Гальберт из Брюгге, нормандец Ордерик Виталий в довольно мрачном свете рисуют нам мир скорее не «феодальной анархии», но жесткого, хотя и рационального соперничества между линьяжами: могущество власть имущих диалектически подается как причина и следствие влиятельности их родственных и вассальных связей, которые часто объединяет и укрепляет совместное проживание в одном доме; и если контуры коллектива домочадцев столь же расплывчаты, сколь расплывчаты очертания линьяжа, то, наверное, и не стоит прорисовывать их слишком четко, правильнее всегда представлять их как сеть отношений, а не как гомогенные образования. Примем это к сведению, прежде чем взяться за социологическую реконструкцию.
Наконец, нет причин отвергать прямые свидетельства эпической и куртуазной литературы на языке ойль. Позвольте мне между прочим предложить буквальное прочтение: в сюжетах как каролингского, так и бретонского цикла мы погружаемся в обстановку и слышим диалоги XII-XIII веков; историки материальной культуры находят здесь благодатную почву для исследований; так зачем же отказывать в правдоподобии тем социальным отношениям, на которых выстраиваются воображаемые сценарии? Здесь по крайней мере не клянут «феодализм», как это делают писатели–монахи, закостенелые в своем презрении к миру. Беседы и монологи Гвиневры и Ланселота — это те самые речи, что доходят до нас прямиком из придворного общества. И даже если мы смотрим на все это сквозь «увеличительное стекло» стилизации, то это как раз то, что нам нужно! Во всяком случае, едва ли можно найти лучший способ передачи эмоций. Средневековый роман, как и современный, более реалистичен (в широком смысле слова), чем тексты, считающиеся более «объективными». Таким образом, четыре вышеупомянутых источника заслуживают равного интереса: каждый из них претендует на определенный уровень достоверности, каждый (если сказать то же самое иными словами) создает свой собственный вымысел.
Удержание на плаву, закат и гибель великих «семейств» или «домов» (хотя ни тот, ни другой термин не применялся для обозначения групп родственников) дают летописцам «феодальных» времен богатый материал; да и в эпоху более позднюю эта тема имеет большой успех в романической и исторической литературе, будучи удобной для вскрытия наиболее значимых социальных отношений и их самых неуловимых трансформаций. Фландрский род Эрембальдов и нормандский род Жируа позволили нам воссоздать подробную синхронную картину в срезе десятилетия и рассмотреть долгосрочные стратегии в пределах одного столетия.
Взлеты и падения великих линьяжей
Родня Бертульфа, прево коллегиальной церкви Сен-Донатьен в Брюгге и канцлера Фландрии, стала знаменитой в момент своего краха из–за убийства Карла Доброго (1127); Ряд современников происшествия, и 5 первую очередь нотариус Тальберт, в подробностях описывают заговор, преступление и Божью кару, осуществленную руками людей. Помимо всего прочего, мы имеем дело с блестящим отрывком из социальной истории, повествующим о возвышении министериалов — слуг принцев и сеньоров, карьера которых стремительно взлетает в XII веке, но сами они при этом не перестают прикладывать множество усилий, дабы пересечь критический порог, отделяющий их от аристократии. Дворяне или сервы? Вот два противоположных полюса социальной иерархии, между которыми разыгрывается их судьба; два статуса, объединенные по крайней мере тем, что оба хранят свою генеалогическую память: в одном случае по воле заинтересованных лиц, а в другом — против их воли. Эрембальдам, вероятно, удалось бы скрыть сервильное происхождение, если бы породнившийся с ними рыцарь не был вынужден во время одного процесса отказаться от судебного поединка: будучи изначально свободным, он, поведали ему, утратил этот статус, так как провел год в браке с племянницей прево; он–то надеялся, что столь видный союз укрепит всегда несколько относительную и шаткую свободу, а в итоге открыл в своей жене скрытый порок: она, оказывается, серв! Родня супруги, поставленная в затруднительное положение, вынуждена была, прибегнув к политическим методам, дать отпор группе заговорщиков — те, замыслив ее погубить, побуждают графа предъявить права на своих законных сервов.
Однако в этой интриге есть еще одна движущая сила. Ведь родня (cognatio), замаранная серважем, заявляет свои права на происхождение (genus), претендующее на определенный престиж и то, что с ним связано, как то укрепленные дома и междоусобные войны, которые сам Бертульф косвенно стремится развязать для своих племянников, дабы возрастали их честь и слава. Таким образом, Борсиард и другие nepotes[32] Bertulfi столкнулись в непримиримой борьбе с противоборствующей группировкой, не менее спесивой и ненавидимой брюггенцами, — nepotes Thancmari; с обеих сторон были мобилизованы родственники и вассалы. Граф, карая за нарушение установленного им закона о сохранении общественного порядка, разрушил дом Борсиарда, после чего ожесточение Эрембальдов достигло своего апогея.
Несколько племянников прево вступают в сговор, в котором участвуют также другие родственники, обозначенные менее определенно, и даже один человек со стороны. Заговорщики совершают убийство в церкви и начинают приводить в исполнение вызревший политический план: передать Фландрию в руки Вильгельма Ипрского, бастарда графского рода, который пообещал обеспечить безнаказанность преступников. Однако объявившиеся тут же мстители за Карла Доброго из числа его домочадцев, с одной стороны, и король Людовик VI, стремившийся утвердить господство с помощью своего кандидата на графский титул, Вильгельма Клитона, с другой, не оставляют низкорожденным выскочкам шанса осуществить их заговорщический план: находясь под бременем вины, все члены родни, даже те, кто не принимал участия в преступлении, были повержены один за другим. Гальберт уже постфактум описывает и оправдывает это коллективное злополучие в терминах родового проклятия; именно он (или его «народные» вдохновители) создает «Эрембальдов». Это имя принадлежит предку одного рыцаря низкого происхождения. Он предал своего сеньора, кастеляна Брюгге (некоего Больдрана, следы которого вообще–то не обнаруживаются ни в одном документе!): сначала совратил его жену, а затем сбросил его самого в реку и прибрал к рукам кастелянство с женой в придачу. Таким образом, кара, настигшая убийц графа, — а их сбросили с башни — повторяет то первое преступление, а также является возмездием за него, замыкающим на себе историю этого подлого — фиктивного — линьяжа. Тут значим по крайней мере сам вымысел легендарного эпизода, который в генеалогической литературе, как правило, закладывает основы процветания достойного рода (genus): молодой герой, доблестный незнакомец, получает руку девицы или вдовы в качестве вознаграждения за совершенный подвиг; через женщину потомство мужчины приобретает честь (имущество и престижное происхождение).
Если в такой подаче линьяжа сквозит что–то искусственное, то лишь потому, что обычно очертания этого коллектива менее определенны. Как бы то ни было, его базовое ядро патри- линейно: произведенный в ранг caput generis, главы рода, благодаря высоким должностям, занимаемым в графстве, Бертульф устраивает карьеру сыновьям своих братьев, к которым питает привязанность, так как вырастил их в своем доме; если в настоящий момент каждый из них живет собственным домом, то они все равно продолжают зависеть от Бертульфа в том, что касается планирования и координирования их жизненных сценариев, а его дом является знаковым местом, «местом престижа» для всей группы. Ламберт, отец Борсиарда, живет и здравствует, находясь на периферии этой системы: будучи кастеляном Редденбурга, он стремится (впрочем, безуспешно) отстраниться от дела, в котором его сын является одним из главных фигурантов.
В отношении него, как и в отношении других членов рода, встает вопрос о коллективной вине; некоторые пытаются ускользнуть от возмездия. Так, кастелян Дидье Хакет, брат Бертульфа, пытается откреститься от убийц графа перед принципалами Фландрии: «Мы осуждаем их поступок, и мы бы совершенно отдалили их от себя, если бы не были вынуждены считаться, хотя и против воли, с тем, что они наши кровные родственники <…>» (чтобы предоставить им убежище, помощь, дать совет). Хитрый прием или конфликт ценностей? Есть нечто трагическое в том, как этот человек отбивается от своих родственников. Однако такая оборона имеет под собой определенные основания. Ни от Тальберта, ни от его современников не ускользнул тот факт, что некоторые родственники с определенной выгодой для себя отреклись от злосчастной когорты: любимец «народа» и почти что дворянин Роберт Дитя (сын кастеляна Дидье) был удостоен двойной привилегии: он избежал тюремного заключения вместе со своей «родней» и был умерщвлен через отрубание головы, а не через повешение. Кровные узы, несмотря ни на что, связывают насмерть.
Мера вины в этом деле у каждого своя, а инициатива не исходила от всего рода в целом. Тальберт в своем рассказе выделяет устойчивую группу родственников, которую ничто не мешает квалифицировать как линьяж, хотя другой хронист, Готье Теруанский, смещает акцент в сторону совместного проживания: Бертульф для него — это прежде всего pater familiasy глава домочадцев. В то же время группа заговорщиков в его глазах — это союз на договорной основе. С другой стороны, оба автора без обиняков указывают нам на двусмысленность положения свойственников, что может усложнить социологическую экспертизу: любой брак влияет на положение каждой из двух групп родственников и создает между ними определенную взаимозависимость; насколько нам известно, мужья племянниц Бертульфа не избежали гибельной участи; правда, они, за одним исключением, на протяжении всей истории остаются в тени. Это говорит о сложном, почти произвольном взаимодействии между родством и свойством.
Однако такая неопределенность, возможно, объясняется незрелостью данного конкретного genus. Разве не опирается древняя аристократия, в противовес этим выскочкам, на более устойчивую, не столь поспешно сбитую родовую структуру? Жируа могут стать здесь прекрасной иллюстрацией. Когда Ордерик Виталий, современник Тальберта, излагает их историю или скорее вкратце пересказывает то, что написал по этому поводу в своей «Истории церкви», она растягивается уже на целых четыре поколения.
1. Жируа являются типичными представителями высшей нормандской аристократии, созданной или по крайней мере в значительной мере сформированной герцогами в начале XI века: исследование Люсьена Мюссе показывает, что она состояла не из легендарных «соратников Роллона» (как то можно было бы себе представить), а из франкских и бретонских переселенцев знатного происхождения. Первый Жируа происходил «из высшей французской и бретонской знати»: Ордерику Виталию известны имена его отца и деда, а также его сестры, многодетной матери Хильдегарды. Потомки Жируа увековечили его прозвище, прибавляя к собственным именам либо без изменений (Роберт «Жируа»), либо используя в адъективированной форме (Вильгельм Geroianus). Личные имена в глазах людей Средневековья играют фундаментальную роль и функционируют как настоящие фамилии; семейная связь между индивидами маркируется регулярным повторением имен, из поколения в поколение; они переходят как наследные атрибуты от отца к сыну, от дяди к племяннику, а также (и, может быть, даже в первую очередь) от деда или двоюродного деда по материнской линии к внуку или внучатому племяннику. Эти славные имена — один из главных вкладов женщин в линьяжи своих мужей, носят их только потомки первых обладателей; уже сами по себе они служат важным козырем в политической карьере: не только virtus предков орошает кровь их одноименных потомков, иногда им также положены их honores (права и владения сеньора). При изучении аристократических родов нужно с большой осторожностью подходить к вопросу наследования имен, пытаться понять, почему для детей выбирается то или иное имя — не программирует ли оно заранее их будущую жизнь? В данном случае Вильгельм или Роберт свидетельствует о связи (видимо, через свойство или крестничество) с нормандской герцогской семьей; они активно вытесняют, по всей видимости, более древнее и патрилинейное имя Эрно/ Рено. Жируа — всего лишь добавленная к имени кличка, с ее помощью члены отдельного патрилиньяжа (линьяжа по отцовской линии) узнают друг друга среди недифференцированной родни, которую, в свою очередь, опознают и из принадлежности к которой извлекают пользу благодаря традиционному использованию имен, передаваемых через женщин. Эта «грамматика родственных отношений» (когнатных), по выражению Карла Фердинанда Вернера, на самом деле уходит корнями в древность; напротив, мужское прозвище, транслируемое через агнацию[33], является новшеством — можно даже сказать, новаторским решением, — связанным со стремлением группы укорениться на территории, которую контролируют их замки, хотя плотность и численность «поселенцев» до 1000 года не фиксировалась. Управление такой «замковой системой» и распоряжение связанными с ней властными полномочиями (баналитетная сеньория) — вот та нелегкая задача, которая легла на плечи потомков первого Жируа.
Жируа обосновывается на границе Мэна и Нормандии между 1015 и 1027 годами, заручившись поддержкой сеньора Беллема (Жируа был его соратником) и покровительством герцога: единственная дочь могущественного Хельгона обещана в жены бойцу, однако она скоропостижно умирает еще до свадьбы, что, впрочем, не мешает ему получить два fiscus (то есть домена или фьефа, который вот–вот приобретет статус замкового владения) — Монтрёй и Эшофур. От брака с другой благородной девицей у него рождается семеро сыновей и четыре дочери — такая высокая рождаемость в браке не была чем–то исключительным в то время, она вынуждала линьяжи, если они хотели избежать рокового раздела имущества, следовать экспансионистской логике, подстрекающей к соперничеству как внутри «отчизны», так и за ее пределами, либо же держать младших в крайней строгости. Ордерик Виталий помогает реконструировать стратегию семьи Жируа, но представляет не все ее стороны, придерживаясь определенной репрезентации действительности, сообразующейся с тем, что ему известно, а также с тем, что служит интересам его монастыря, Сент–Эвру–д’Уш; эту стратегию и эту репрезентацию следует рассмотреть в их взаимосвязи.
2. В первом поколении наследников только трое из семи братьев производят на свет сыновей. Старший из выживших (после смерти Эрно), Вильгельм Жируа, в течение всей своей жизни властвует над братьями; получив замок Сен–Сенери, он передает его младшему Роберту — союзнику в борьбе против третьего брата, Фукуа. Ведь превосходство не дается Вильгельму автоматически: honor Монтрёй был исходно поделен между ним и Фукуа, и, вероятно, чуть позже 1035 года между ними началось ожесточенное противостояние. Фукуа был соратником и крестником Гилберта, графа де Брионна, врага Вильгельма Жируа и его окружения; однако он потерпел поражение, и в рассказе Ордерика Виталия он и его потомки оказались отодвинуты в тень, в зону нелегитимности: мать его детей названа «наложницей» — но неужели во всей истории этого линьяжа, господствовавшего в то время, когда канонические нормы брака так часто попирались, это единственный союз, законность которого поставлена под сомнение? В такое верится с трудом. Не идет ли тут речь о стремлении опозорить сыновей, которые не приняли участия в основании монастыря Сент–Эвру (хотя делали пожертвования в его пользу), а впоследствии разоряли его? В действительности мы сталкиваемся здесь с примером конкурентной борьбы, на которой акцентировал внимание Жорж Дюби в предыдущей главе. Вместе с тем для политической и социальной истории примечателен тот факт, что внутренние, войны в графстве или герцогстве, в данном случае в Нормандии, предполагают сплоченное столкновение не столько больших родственных групп, сколько мятежных группировок, играющих на расколах внутри линьяжей. Линьяжи выживают, потому что их представители принадлежат к одному из двух лагерей; вопрос в том, какая из ветвей вытеснит остальные или по меньшей мере добьется превосходства (или даже, реорганизовав память, задним числом заставит признать свое первородство).
Из оставшихся четверых братьев жизни троих унесла преждевременная или по крайней мере внезапная смерть, когда те были еще «молодыми», то есть холостыми. Такая участь выпала старшему Эрно, а также «Жируа» (чье «настоящее» имя не упоминается), шестому ребенку в семье, который был по случайности смертельно ранен оруженосцем: в последние минуты жизни из чувства милосердия, которое в каком- то смысле, как дарение церкви, изолирует индивида от его родни, он уговаривает оруженосца бежать, чтобы спастись от мести братьев, к чему их толкала — вероятно, не меньше, а то и больше, чем эмоциональный порыв, — забота о чести. Наконец, завершая обзор судеб семи братьев, упомянем еще одного младшего брата, Рауля Маль–Курона (Дурной венец): он отказывается от опасностей и пороков рыцарства в пользу духовной карьеры, которая дает ему свободное время, чтобы заниматься науками и медициной.
Вильгельм, таким образом, занял доминирующую позицию — подчинил или устранил своих братьев, а их жизненное призвание или стечение обстоятельств только сыграли ему на руку; он вел, бесспорно, трудную игру во главе патрилинейной группы, члены которой шли на взаимные уступки, не принимая в расчет всех прочих родственников (но считаясь с сеньорами и вассалами друг друга) при актах «продажи» или «дарений» в пользу Сент–Эвру: являясь «уступщиками» или «содарителями», как будто это было одно и то же, при том что такая практика не обязательно предполагала наличия общей собственности.
А вот четыре дочери Жируа не передали своим наследникам ни патронимического прозвища, ни соответствующих прав на имущество. Они все вышли замуж, поскольку замужество не ставило сохранение имущества под угрозу; напротив, матримониальные альянсы служили на пользу политике линьяжа, налагая на свойственников обязательства. Эрембурк и Эмма были отданы замуж за мелких дворян, живущих по соседству с зоной влияния Жируа: их отец обладал определенной силой убеждения на своих зятьев, но и в группе «соседей, мужчин и кузенов» также можно отметить некоторые метания, некоторую свободу действий, которая возрастает в следующем поколении. Аделаида и Адвиза вступают, как мне кажется, в браки другого типа — изогамные[34], предполагающие перемещение на дальние расстояния: в одном случае в Мэн–Анжу, в другом в Нормандию — провинции, между которыми линьяж Жируа всегда старался в равной доле распределять своих дочерей, отдавая их в качестве жен или монахинь.
Роду, с которым Жируа породнились через Адвизу, Ордерик Виталий придает особое значение: объединившись с двумя племянниками де Гранмесниль, Вильгельм и Роберт около 1050 года восстанавливают аббатство Сент–Эвру. Установление связи с монастырем — один из обязательных этапов на пути тех, кто стремится к автономной баналитетной сеньории; власть меча должна получить нечто вроде легитимации и поддержки от власти святых мощей. Аббатства, эти «семейные некрополи», являются местом непрерывной молитвы за мертвых; рифмованные эпитафии на звучной латыни возводят последних в ранг предков. Не напоминает ли все это, несмотря на выраженную специфику христианского культа, африканские линьяжи? Группа основателей формируется в результате определенных манипуляций со стороны родни, а именно налаживания отношений со свойственниками под давлением Вильгельма, при том что поначалу племянники хотели все устроить сами и даже думали поселить монахов на месте смерти их отца. Таким образом, Сент–Эвру — это интерлиньяжное святилище, вовсе не связанное с потомками, восходящими по одной линии к общему предку; тем не менее создается впечатление, что Жируа здесь главенствуют: приобретя здесь места погребения, они оказываются связаны — через двойное родство по материнской линии — с матерью Роберта Рудланского, сестрой Гранмеснилей, «из прославленного рода Жируа» (ex clara stirpe Geroianorum).
Однако у ауры сакральности, которой окружили себя эти два линьяжа, есть оборотная сторона. С экономической точки зрения за нее приходится дорого платить: Роберт де Гранмесниль, как и Эрно д’Эшофур, ставшие монахами в Сент–Эвру, буквально отнимают у своих «родичей» часть их богатства, а именно добычу, привезенную из Южной Италии и переданную монастырю; не является ли этот метод идентичным методу calumniatoresy заполонивших страницы картуляриев? С другой стороны, над монастырем такого рода нельзя установить полный контроль: герцогская власть еще в большей мере, чем григорианские реформы, борется с присвоением монастыря основателями. Время Жируа и Гранмеснилей пройдет, а вот Сент-Эвру останется… если не навсегда, то по крайней мере надолго.
3. Трудности, встающие на пути семейств, — не что иное, как прямое следствие большого политического кризиса, подкосившего в 1060 году как тех, так и других. Роберт I де Сен–Сенери и Эрно д’Эшофур, восставшие против герцога, не уцелеют после волнений; последний едва успеет вернуть себе расположение Вильгельма Завоевателя и заново вступить во владение конфискованным наследством, как тут же будет отравлен ядом, приготовленным Мабель де Беллем (1064): дружба пращуров сменилась непримиримой, полной неожиданных поворотов борьбой между Жируа и сеньорами де Беллем. Гранмеснили поправляют свои дела быстрее; их судьба отныне явно расходится с судьбой их кузенов, в то время как знатный род Джерояни, по словам Ордерика Виталия, после Эрно приходит в упадок; потомкам Жируа удалось найти пристанище только в Южной Италии, куда стекались многие младшие ветви или просто обездоленные представители этого аристократического клана.
4. И все–таки Жируа вернутся: их род продолжится в ветви Сен–Сенери. В 1088 году щедрый Роберт Куртгёз сменяет на герцогском троне беспощадного Вильгельма; перед ним заискивают понабежавшие со всех сторон наследники великих honores, более или менее близкие родственники могущественных сеньоров, ограбленных его отцом, и он возвращает им их имущество, тем самым утверждая ценность наследственного права, которое в правовой культуре Средневековья было связано с аллодами. Жоффруа де Майенн, вступившийся за Роберта II Жируа, в качестве аргумента использовал, однако, не происхождение последнего, но его родство с герцогом через мать Аделаиду, кузину (consobrina) Завоевателя.
Progenies (потомство) не вымирает, несмотря на угрожавшие ему опасности, так как оно представляет собой одновременно нечто большее и меньшее, нежели чистый патрилиньяж. Широкая сеть мультилатеральных родственных связей и, соответственно, взаимовыручка помогают ему преодолеть трудные времена: так, в 1094 году, когда Беллемы расправились с первой женой Роберта II, его взятым в заложники сыном и захватили его замок, тот «с поддержкой родни и друзей» укрепил свои силы с надеждой взять реванш. С другой стороны, необходимость сохранять свои земли неделимыми заставляет линьяж, подобный этому, поддерживать лишь одну линию родства, включая в нее братьев и дядей–холостяков и отсекая кузенов либо, если удача улыбнулась им где–то на стороне, стараясь потерять их из виду. В 1119 году Монтрёй и Эшофур возвратились к Роберту И; таким образом, он восстановил наследство предков, прежде чем ему пришлось распределять его между сыновьями. Когда старый монах из Сент–Эвру вписывает часть истории предков Жируа в свое широкое полотно, те по- прежнему обитают в этом крае: ему удалось точно подметить специфику этого линьяжа, который приумножал свойственников и ограничивал прямое родство, обрекая себя на непрерывную борьбу за самосохранение в атмосфере кровнородственной солидарности — борьбу длиной в сто лет одиночества.
Судьба этого линьяжа, как и точка зрения на нее хрониста, показательны по многим параметрам. Время его укрепления на территории (начало XI века) совпадает с временем, когда большинство дворян Северной Франции пускали здесь корни, обосновываясь в замках: формирование линьяжа происходит позже, чем у сеньоров, и, видимо, раньше, чем у мелкого рыцарства. То, что герцоги обладали властью, способной поставить существование линьяжа под угрозу путем конфискации имущества, является нормандской особенностью; впрочем, в еще более неспокойных областях, таких как Валь–де–Луар или Иль–де–Франс, засады и налеты в не меньшей степени подрывают устоявшийся порядок, причем совершенно неожиданно, однако в перспективе это не слишком сказывается на могуществе линьяжей.
Такая структура родства характерна для аристократии, которая как по склонности своей, так и ввиду социальных причин увлеченно принимает участие в борьбе за власть и местное господство. «Обычные» рыцари, часто упоминаемые, но редко индивидуализированные участники «Истории» Ордерика Виталия, появляются в качестве спутников власть имущих, вовлеченных в механизмы и интриги обширной армии их домочадцев. Что же касается крестьян, занятых производственными задачами, то в их ветхих домах проживают лишь «малые семьи». Они озабочены не столько тем, чтобы поддерживать честь, заключая матримониальные союзы или ведя Междоусобные войны, сколько увеличением–своих наделов; интеграция в сеньорию или приход заставляет их следовать Местным кутюмам и связывает с безымянными patres, которые покоятся на церковном кладбище. И современная этнология, и социальная история Средневековья говорят об одном и том же: линьяжи и генеалогии — монополия власть имущих.
Кроме того, они являются продуктом идеологии. Так как у историка нет возможности опрашивать замковых домочадцев, собирая свидетельства из первых уст, он извлекает сведения из произведений Ламбера Ардрского, Жана де Мармутье и их продолжателей; эти тексты — бесценные подарки второй половины XII века. Сопоставив эти сведения с некоторыми генеалогиями, Жорж Дюби выделяет их главные приоритеты: обосновывая право обладания имуществом, авторы прослеживают родство по мужской линии; они также отмечают почетный статус, приобретенный родственной группой путем заключения выгодных гипергамных браков (с представителями более высокого социального слоя). Это не значит, что благородное происхождение ведется скорее от женщин, чем от мужчин; если в обществе того времени и есть социальное положение, передающееся от матери, то это серваж, хотя институт брака и независимое вирилокальное проживание (в доме мужа) в значительной степени перебороли это наследие античного рабства. Говоря о благородстве, этом врожденном качестве, все еще способном проявляться в зависимости от «размера» чести и степени приближенности к королям, следует уточнить, что его отнесут на счет матери или прародительницы только в том случае, если этот матрилинейный поворот столбовой дороги предков принесет дополнительный престиж родству по мужской линии. В XII веке предки Жируа вполне могли бы прибегнуть к такому селективному моделированию линьяжа, если бы их домашний капеллан решил взять пример с капеллана сеньоров Ардра. Заслуга Ордерика Виталия, автора более отстраненного, в том, что он преподносит нам нечто среднее между сырым материалом и идеальной картинкой.
Шедевр ранней эпической литературы Высокого Средневековья, «Песнь о Роланде», самая древняя рукопись которой датируется тем же временем и происходит из той же среды, что и «История церкви», тем не менее дает нам иной набросок родовых структур. У героя только два родственника, личность которых установлена: Карл Великий, дядя по матери, и Ганелон, его отчим и враг. Можно, конечно, подумать, что причина ненависти кроется в соперничестве двух родов за власть: заполучить сестру короля означает занять доминирующую позицию при дворе, а повторный брак свидетельствует о перераспределении позиций между двумя соперничающими группами… однако в тексте об этом не говорится ни слова. Роланд живет не с кровными родичами, а в окружении боевых товарищей, образующих группу королевских домочадцев. Его «родня» существует только виртуально и абстрактно, когда он упоминает ее, желая оправдать свой гордый и роковой отказ протрубить в рог, чтобы позвать на помощь: «Ne placet Damnedeu / Que mi parent pur mei seient blasmet» («Не дай мне Господь посрамить своих родичей»).
Две эры вымышленных обществ
Дело об измене Ганелона рассматривается судом баронов, перед которыми с обвинительной речью выступает сам Карл, нашедший опору в лице своего юного вассала Тьерри, близкого ему человека, но не родственника. В свою очередь, изменник полагается на помощь тридцати «родичей»: они предстают безликими, безымянными фигурами, из которых автор выделяет лишь Пинабеля в связи с участием последнего в судебном поединке, причем степень родства Пинабеля с обвиняемым не уточняется. Во время боя он обменивается с Тьерри предложениями о мире и посредничестве. Однако Пинабель не может бросить Ганелона; выражая приверженность ценностям shame culture[35], он восклицает: «Sustenir voeill trestut mun parentet / Nen recrerrai pur nul hume mortel; / Mielz voeill murir qu’il me seit reprovet» («Я буду защищать свою родню; ни один смертный не помешает мне исполнить это обязательство: я предпочту смерть укорам в небрежении своим долгом»).
Поражение Пинабеля влечет за собой казнь не только изменника, но и поддержавших его тридцати родичей (их повесили). Неяркие, невыразительные образы родственников, лишенные индивидуальных черт, — не проглядывает ли здесь примитивное общество с наивным, чисто германским духом?
В романах о Ланселоте и Персивале (1170–1190) Кретьена де Труа атмосфера оживляется; бойкое перо автора делает более ощутимым присутствие женщин, вдохновительниц «душевных порывов». Судьба довольно часто сводит героев с их родственниками, которых автор называет по именам и дает им некие обобщенные портреты; однако встречи с ними происходят всякий раз случайно, и родственная связь обнаруживается обычно после спонтанного возникновения у героя чувства симпатии к ним. Если, например, Персиваль в одном месте решит защитить знатную даму от грубого обхождения со стороны ее кавалера, а в другом поникнет головой, пристыженный словами некоего отшельника, то впоследствии в первой он узнает свою кузину, а во втором — дядю. Подобным же образом и благородный Горменанц де Горо восхищается врожденным талантом сына своей сестры, видя, как быстро юноша осваивает рыцарское искусство, но не подозревает, кто перед ним. Еще бы пара фраз вроде: «Ах! Он мой племянник! Это–то мне и нужно» или «Теперь я ясно вижу, о чем говорило мне мое сердце» в завершении сцены плюс немного иронии, и этот эпизод вполне мог бы сойти за отрывок из комедии Мариво: здесь мы видим социальные предрассудки общества, равно как и «классовые противоречия».
К 1200 году романы и эпические поэмы достигают расцвета, возможно, утрачивая при этом первоначальную прелесть, и начинается постепенное слияние двух жанров. С этих пор Франция и Бретань испытывают потребность, каждая со своей стороны, в «обобщении» их образа, отдельные элементы которого распылены по различным произведениям литературы обоих регионов: именно в этот период и одновременно в двух местах рождается тема патрилиньяжа, которая быстро приобретает огромное значение и присваивает себе организаторскую функцию в этих вымышленных обществах. Артур и Карл Великий уступают место своим баронам, чего нельзя сказать о Филиппе Августе, от которого бароны перенимают привычку платить за добро черной неблагодарностью и нежелание жертвовать собой ради дела. Не только человек, но и государство меняет свой облик; не только детерминизм, пусть даже и диалектический, но и некая внутренняя логика, присущая развивающейся литературе, обуславливает создание этой литературой целой воображаемой вселенной. Поистине удивительным кажется сходство между теми типами отношений и поведения, которые отражает литература второго века романно–эпической эры, и самыми надежными, «объективными» источниками, имеющимися в нашем распоряжении.
Бертран де Бар–сюр–Об подразделяет героев франкского эпоса на три жесты (букв, «род», «клан»): жесту королей, жесту изменников, потомков Доона де Майанса, и жесту верных королю баронов, которым автор выдумывает родоначальника, Гарена де Монглана. Представители второй и третьей жесты оспаривают друг у друга право на привилегированное положение в королевстве (seignourie), и это интересует их гораздо больше, чем какие–то замки или герцогства, представляющие собой не более чем разменную монету, если, конечно, речь не идет о старых родовых владениях, вызывающих у них ностальгические чувства.
С этого времени любое из произведений эпического Цикла может быть посвящено отдельному, даже самому незначительному патрилиньяжу, чья история преподносится как один из элементов жесты; главного героя таких сочинений трудно отделить от его братьев (вспомним, например, поэму «Рено де Монтобан», также известную под названием «Четыре сына Эмона»). Четыре брата, прямые наследники Гарена де Монглана в первом поколении, объединяются вокруг младшего из них, Жирара Вьеннского (по имени которого назвал свою поэму Бертран): Жирара оскорбила королева, и это дало повод к вражде всего семейства с Карлом Великим. Братья не раздумывая приходят на помощь Жирару в сопровождении внуши тельных отрядов, собранных из их вассалов; при сложившихся обстоятельствах Жирар, будучи пострадавшей стороной, берет на себя роль лидера. В присутствии престарелого отца они про водят семейный совет — долгое совещание, где выслушивается мнение каждого из братьев. Отношения между взрослыми муж чинами, принадлежащими к одному роду (линьяжу), строятся по принципу равенства; главная роль переходит от старшего брата, Эрнальта, хозяина семейных владений, к Жирару, ставшему предводителем (chevetaigne) в войне с Карлом. Кроме того, у Жирара складываются особые отношения, основанные на любви и уважении, с его племянником Эмери — в ущерб Эрнальту, родному отцу юноши; вследствие этого за Жираром признается право быть воспитателем, «наставником» молодого человека, которого он фактически берет к себе в дом, предварительно подвергнув испытанию его чувство семейной чести: Molt traoit a sa gest («он был его крови», или, говоря иначе, «во многом на него походил»).
Во время переговоров об asseurement (соглашение о взаимных гарантиях), где наконец происходит примирение братьев с Карлом, один Эмери поначалу не соглашается произнести слова клятвы; чтобы уклониться от этого ритуала, по рядок исполнения которого позволяет отнести его ко времени не ранее XI века, он применяет право, вошедшее в своды законов лишь в эпоху Людовика Святого[36]. Впрочем, он дает себя убедить в том, что не сможет вести войну в одиночку. В своем семействе Эмери олицетворяет юношескую дерзость: старшие (senex) не пользуются у него авторитетом, и он то насмехается над дедом в присутствии родных, то, опередив всех, бросается защищать старика и в его лице честь семьи, когда при дворе какой–то барон непочтительно хватает того за бороду. У семейства Жируа тоже намечались линии раскола, но они шли «вертикально», противопоставляя отдельные ветви линьяжа; здесь обнаруживается другая, горизонтальная линия раскола, и хотя она, конечно, пролегает неглубоко и происходит скорее от неких динамических колебаний, нежели от сокрушительных ударов, все же эта линия вполне реальна. Таким образом, латинские источники давали нам неполную картину: если они противопоставляли пассивную рассудительность seniores[37] безрассудной порывистости juvenes[38], то это относилось ко всему обществу, а не к отдельному роду (линьяжу).
В эпической поэме «Эмери Нарбоннский», названной по имени главного героя, молодой дворянин превращается в пожилого сеньора, чуть ли не впавшего в маразм. У Эмери развивается скрытый конфликт с первыми шестью из его семерых сыновей: вынашивая завоевательные планы вселенского масштаба, он отсылает их из города и оставляет при себе лишь младшего сына, еще ребенка; таким образом он предотвращает междоусобные войны и сохраняет целостность родового поместья, но в то же время обманывает надежды старших детей и подвергает опасности собственные владения, которые остаются без защиты перед угрозой нападения сарацин. Показывая конфликт поколений, автор не отдает предпочтения главе семейства; он представляет читателям аргументы сторон одинаково сильными, а семейные споры — неразрешимыми.
Вообще, как показал Жоэль Грисвар, эта семья из Нар- бонна с ее четким распределением ролей соединяет в себе три потенциальные модели поведения «индоевропейцев» в мире и обществе. Эти модели, или, по выражению Жоржа Дюмезиля, «идеологические поля», — пантеон индийских (или германских) богов, национальная история римлян, феодальный линьяж. Нельзя ли сказать, что во многих «архаических» обществах родственные отношения представляют собой одну из самых эффективных категорий для осмысления общественного устройства? Если позволить себе немного пофантазировать, можно показать, что действующие в семье (рассмотренной независимо от конкретной окружающей среды) отношения полного подобия близнецов или кровного родства соответствуют таким более общим категориям, как отношения единичного и множественного, различия и тождества; одним словом, можно увидеть в семье подобие целого мира с его преемственностями и противоречиями.
Данный пассаж не означает, что я собираюсь вторгаться в область вышеуказанных исследований. Ограничусь лишь одним замечанием о произведениях Бертрана и его собратьев–труверов, которые обрабатывали исторический материал. Не воспроизводят ли они в своих произведениях процесс изобретения линьяжа, имевший место в реальном мире? Там он был не так ярко выражен, протекал синхронно с другими процессами и в связи с ними, тогда как литература разделила его на несколько последовательных этапов и рассматривала вне контекста.
Та же эволюция произошла и в отношениях рыцарей Круглого стола, описанных в произведениях самых разных авторов — от Кретьена де Труа до того анонима, который, прикрываясь авторитетом и именем Готье Мапа, около 1230 года завершил монументальный цикл «Ланселот–Грааль» драматическим рассказом «Смерть короля Артура». В противоположность личному соперничеству, центральной теме первых романов, междоусобная вражда будит неуправляемую жажду мести и чувство смертельной ненависти, которые приводят к гИ 6 ели королевство Артура. Ланселота и Говейна связывает страстная дружба, но интриги трех братьев Гавейна, а впоследствии их гибель разлучают бывших друзей.
Два патрилиньяжа, которые мы здесь сопоставили, не во всем одинаковы. К наследникам короля Бана (li parentez le roi Ban) относятся его сыновья (Ланселот, Эктор) и племянники (Боор, Лионель). Будучи старшим сыном в старшей ветви рода, Ланселот неоспоримо занимает в своей семье главенствующее положение, владеет родовыми поместьями Беноик и Гоне (хотя двое его кузенов сохраняют за собой право на наследование этих владений) и имеет звание сеньора. Даже во время романа Ланселота с королевой Гвиневрой родственники считают своим долгом защищать его честь. Напрасно он, пытаясь найти собственный путь в жизни, уезжает вместе с оруженосцем восвояси, облекается в чужое платье и заимствует чужой герб, чтобы на какое–то время отдалиться от остальных, — все равно душа героя продолжает оставаться открытой книгой для членов его линьяжа. Ланселот и его кузены любят друг друга одинаково сильно и в той же мере объединены взаимными обязательствами. Хотя каждый из них возглавляет свой собственный довольно крупный род, эта четверка демонстрирует непоколебимое единство, идет ли речь о турнире или о войне.
Труднее обнаружить столь же идеальное согласие у пяти племянников короля Артура — сыновей его сестры или, возможно, брата, которые составляют родню (parente) монарха и по которым он проливает слезы во время их похорон, как по собственным детям. Из своих городских жилищ (ostels) они приходят во дворец, где их часто можно увидеть в каком-нибудь закоулке или коридоре шушукающимися или о чем–то переговаривающимися вдали от людских глаз. Но они не отнимаются сходством характеров, не вырабатывают единой линии поведения: зависти и интригам Агравейна, злодеяниям Мордера можно противопоставить учтивость Гавейна и верность Гарета. Если бы кто–нибудь составил перечень достоинств и недостатков племянников короля, Гавейн и Гарет фигурировали бы в списке как самые доблестные (vaillans). Этот линьяж менее однороден, чем первый, и не имеет столь жесткой иерархической структуры. В сущности, только тройное убийство, лежащее на совести родственников короля Бана, пробуждает в Гавейне «семейные чувства» и толкает его на месть. Подобно героям исландских саг, написанных в одно время с этими французскими романами, он должен оставаться твердым на переговорах, отвергая любую другую форму компенсации за убийство Гарета, кроме смерти самого Ланселота, и преследуя данную цель с безрассудным упорством. Гавейн публично выражает свою любовь к погибшим братьям, но это слово в романе из–за частого употребления потеряло всякий смысл. Не будем заблуждаться: главное здесь — статус линьяжа в глобальном обществе, и королевская семья хочет, чтобы за убийство кого–либо из ее членов платили самую высокую цену.
Этот факт не должен казаться анахронизмом в XIII веке: правда, уже перестали действовать «варварские» законы эпохи Раннего Средневековья, дававшие юридическое обоснование и определявшие денежный эквивалент той «цены» или «ценности» человеческой жизни, которые убийца должен был уплатить родственникам жертвы в порядке компенсации для полюбовного решения вопроса, но подобные идеи прочно укоренились в сознании «феодалов», что позволяло устанавливать социальный статус и вместе с тем усложняло его. Месть «друзей по крови»[39] не продиктована ни эмоциональной травмой, ни даже желанием возместить потери одной из партий ввиду возможности нового этапа борьбы между ними: она вызвана общим интересом к судебным прениям, которые могут подо рвать авторитет родственников убитого, если «цена» жертвы окажется недостаточно высокой.
Актуальность «Смерти короля Артура» с социологической точки зрения проявляется, на мой взгляд, также в контрасте между parage Гавейна и frerage[40] Ланселота: вторая из упомянутых форм, привнесшая вассальные отношения в сферу линьяжа, с 1200‑х годов начинает распространяться среди «феодальной» аристократии Северной Франции — основной аудитории романов, — которая по–разному оценивает и принимает этот процесс.
Таким образом, это произведение, как и поэма о Жираре де Вьенне, представляет собой любопытное сочетание социальной реальности с вымыслом. Жеста и роман показывают и объясняют такие явления, как соперничество между молодежью и стариками или отсутствие разногласий между братьями и кузенами, — в общем, то, что другие источники забывают сообщить или оставляют в тени. Художественные образы прекрасно вписываются в систему общественных отношений; некоторое замешательство может вызвать только умаление роли дядьев по материнской линии (о чем хорошо свидетельствует тот факт, что Бертран де Бар–сюр–Об в своей поэме о Жираре превратил последнего в дядю Оливье по отцу) — но это, возможно, связано с подчеркиванием мужской линии в патрилиньяже. Удивляет также, что авторы столь упорно стремятся подкрепить абстрактные родственные связи своих героев изображением тесных контактов между ними: в сущности, они ставят одно в зависимость от другого. Эта «обобщающая» литература старается представить индивида в системе социальных связей, отрывая его от блаженного уединения, от одиночества, столь желанного для героев. Не демонстрирует ли она вполне недвусмысленно все функции родственных отношений?
Отличие от реальности состоит лишь в том, что литература ошибочно приписывала эти функции одной–единственной категории. Однако на практике, как показывают хроника Тальберта из Брюгге и монументальный труд Ордерика Виталия, патрилиньяж не всеми воспринимался как некий микрокосм, в котором сосредоточены все родственные отношения. Если вопрос о родовых имениях напрямую зависит от патрилиньяжа, то война, например, затрагивает более широкий круг родственных связей. Подлинность в описании общей системы отношений, неточность или, во всяком случае, стилизация описания отдельных групп — вот как можно оценить отражение реальности в литературе.
Мне бы хотелось, остановившись на различии между родством и линьяжем, использовать его как прием в моем последующем анализе. Если в старофранцузском языке данные понятия были практически равнозначны, мы откажемся от подобного сближения, обозначив словом «родство» (parente) родственные отношения вообще, а словом «линьяж» (lignage) — одну из разновидностей таких отношений, определяемую родством лишь по одной линии. Это позволит нам избежать противоречий между Марком Блоком, призывающим с осторожностью относиться к линьяжным обязательствам вследствие неопределенности границ данной сферы, и Жоржем Дюби, который смело вводит в свой рассказ о «замковой эпохе» различные эпизоды, посвященные борьбе линьяжей и победе одних над другими.
Честь рода и стратегия линьяжа
Юридическая наука иногда соприкасается с социологией, хотя преследует иные цели и развивается в соответствии с другими требованиями. Бывший королевский бальи Филипп де Бомануар около 1283 года создает сборник правовых норм «Кутюмы Бовези» с собственными комментариями, а в главах «Об отношениях линьяжа» и «О войне» дает прекрасное описание недифференцированного родства и его свойств. Бомануар определяет степень родства по традиционной методике — по числу поколений, отделяющих каждого из двух кровных родственников от их общего предка; он пишет свою книгу с «мужских» позиций и делает акцент на патрилатеральных связях, однако из контекста вполне очевидно, что родство, по его мнению, передается как через мужчин, так и через женщин. Данное им определение родства выстраивается вокруг четырех категорий юридических вопросов: они касаются войны, брака, наследования и выкупа родового имущества (retrait lignager). Рассмотрим первую категорию.
Бомануар пытается решить конкретную проблему, с которой сталкиваются судьи, когда кто–нибудь из дворян оправдывает собственные грехи (mefets) участием в «войне» на стороне одного из своих родственников. В каких случаях этого дворянина можно признать невиновным? В Средние века не было принято применять к слову «война» эпитет «частная» (это идет от современных исследователей); государство в те времена не отказывало данному виду насилия в легитимности, стремясь лишь ограничить право на его использование: необходимыми условиями участия в войне были благородное происхождение и близкое родство с воюющей партией (не ниже четвертой степени), причем на свойственников (родственников по браку) оно не распространялось. Буржуа и hommes de la poeste (подданные сеньора) не могли быть военачальниками, однако, если их сеньор вел войну, они оказывались в нее втянутыми. Родственники объединялись вокруг предводителя (неважно, обидчик он или обиженный) по принципу «структурной относительности»: структура группы менялась в зависимости от каждого конкретного ее члена. У Бомануара нет и тени двусмысленности, все подчинено строгой логике, которую он считает априорной категорией в разговоре о правилах войны. В самом деле, войну в одиночку вести нельзя, а между тем непонятно, к какому лагерю причислять людей, состоящих в одинаковой степени родства по отношению к предводителям разных родов. Поэтому полнородные братья не пойдут войной друг на друга, тогда как между единокровными и единоутробными братьями, происходящими из разных линьяжей, например между братьями по матери, конфликт возможен, при том что общие их родственники должны сохранять нейтралитет. Это касается всех легитимных способов солидаризации: «равнородные» кузены не должны браться за оружие, но если родство между ними не считается «равным», они вынуждены примкнуть к той ветви, с которой их связывают наиболее близкие родственные отношения.
Таким образом, существенные различия между родственными связями и вассалитетом очевидны, хотя оба типа отношений накладывают на вовлеченных в них людей столь похожие обязательства, что Марк Блок определял вассалитет как «замещение родства». Помимо отсутствия иерархии, столь характерной для вассалитета, родство предполагает такую связь, которую нельзя разорвать; если родственные отношения установлены и признаны, они уже не могут стать предметом сделки. В случае возникновения противоречий между вассальными обязательствами всегда можно было объявить одну из вассальных связей приоритетной, а другие — менее важными и, прибегнув к лукавой казуистике, рассчитать степень своего участия в военных операциях сюзеренов и сумму причитающихся им налогов. Взаимопомощь родственников ничем не обуславливается, и какой–нибудь троюродный брат имеет не меньше обязательств, чем родной.
В суде бальи не принимается такой аргумент, как любовь. Бомануар иногда упоминает о ней, говоря о бастардах (которые, в сущности, не являются членами рода в полном смысле слова, поскольку не имеют права на наследство и, по всей видимости, сталкиваются с препятствиями при вступлении в брак) — их сближают с единокровными братьями родственные чувства (и общность интересов). В общем, хотя регламентация отношений «кровной дружбы» облегчает рассмотрение дела, Бомануар не забывает о наличии других факторов. Он избегает ловушки, в которую мог попасть, если бы в ущерб сохранению мира — а Бомануар как раз старается его сохранить — объявил взаимную помощь родственников обязательной; напротив, по словам правоведа, заинтересованные лица всегда могут открыто отмежеваться от группы, ведущей войну: одни для того, чтобы не подвергать себя опасности, другие, одержимые мыслью о мщении, — чтобы не принимать участия в мирных переговорах. У них даже есть право отвергнуть соглашение о мире (asseurement) и пренебречь мнением предводителя (chevetaigne), хотя он здесь главное заинтересованное лицо: в данном случае имеет место победа семейной чести и/или так называемое laudatio parentum, когда коллективное право ставится выше индивидуальных договоренностей. Поскольку группа, ведущая войну, возникла лишь благодаря стечению обстоятельств, она не имеет ни четкого иерархического устройства, ни определенной управленческой структуры.
Недифференцированные родственные связи нужны автору для развития теории о частной войне, представленной здесь как некая абстракция. Но, как показывает применение laudatio, есть основания думать, что на практике были задействованы преимущественно патрилатеральные связи (родственные отношения по отцу). Так ли уж далека провинция Бовези от вымышленного Корнуолла, где происходит действие многих романов? Расхождение между законом, на котором строятся Рассуждения юриста, и воображаемым идеалом, который нежит в основе мировоззрения рыцарей, конечно, велико, но нарративные и дипломатические источники помогают его преодолеть. Пришло время подвести итог, охарактеризовав «расклад», который фактически установился между функцией- Родством (1) и структурой–линьяжем (2).
1. Первая из этих категорий, представленная здесь пока что только примерами кровного родства (ниже мы рассмотрим союзы), является функцией в том смысле, в каком это слово использует математика. Она подразумевает наличие между людьми отношений эгалитарных (почет, оказываемый семье, в равной степени распространяется на всех ее членов), недифференцированных (родные братья и кузены одинаково сильно любят и поддерживают друг друга), отмеченных искренностью и взаимностью родственных чувств. Почет — тот социальный капитал, который и хранят, и пускают в оборот сообща, хотя необходимость его переоценки (в случае убийства одного из членов семьи или заключения им брачного союза) всякий раз ставит под вопрос статус семейной группы и даже сам ее состав. Феодальное общество признает возможность таких отношений между «кровными друзьями» по мужской и по женской линиям и часто дает этой возможности осуществить ся. Выгодный брак Гийома де Гранмесниля считается «великим почетом для его родни» (in magno honore consanguinitatis sue). Казнь в Неле некоего разбойничающего рыцаря навлекает позор на его кузенов: не имея никакого отношения к его злодеяниям и не очень переживая из–за его повешения, они жалуются королю Людовику Святому на сам факт казни родственника, но не добиваются никакого результата (см. Гийома де Сен–Патю[41]). Вопреки мнению Марка Блока и многих других авторов, эта родственная солидарность никак не стесняет индивида. Напротив, она дает ему определенные привилегии: получать свою долю доходов различных религиозных орга низаций, подолгу гостить у дальних родственников, участвовать в совместных военных «походах», сулящих интересные приключения и богатую добычу. Родственная солидарность выступает гарантией независимости аристократии, мерилом ее общественного положения, «трамплином» для карьерного роста: с ее помощью люди добиваются успеха в частной жизни.
Поэтому считалось, что необходимо хранить память обо всех известных предках. «Образ семьи», сложившийся в сознании этих людей, — если только нам удается увидеть его во всей чистоте и первозданности, — оказывается по сути очень похожим на нынешний: он предполагает когнатное родство, передающееся по обеим линиям, мужской и женской. Возьмем, например, Ламберта по прозвищу «де Ватрело» из Сен–Омера де Камбре, каноника, родившегося в 1108 году, а в 1152‑м составившего родословную своей семьи; его рассказ лишен тенденциозности, ибо автор, приняв духовное звание, вынужден был отдалиться от своего линьяжа — одного из аристократических семейств среднего или низшего ряда. Ламберт с равным интересом пишет о своих предках и по отцовской, и по материнской линии, перечисляется равное количество родственников с обеих сторон. Тем не менее он склонен пренебрегать материнской линией, хотя она, по всей видимости, стоит выше отцовской: во всяком случае, в роду матери много священников, проторивших молодому человеку путь к вере. Упоминания кровных родственников (consanguinei), щедро разбросанные по страницам автобиографии Гвиберта Ножанского (написана ок. 1115), свидетельствуют о наличии множества преданий подобного типа.
2. Порядок представления героев, принятый в книге Ламберта, показывает, что автор отдавал приоритет мужчинам над женщинами, старшим братьям над младшими. «По мнению Ламберта, — пишет Жорж Дюби, — отцовская линия его рода образует “общину”, семью воинов, где многое определяется правом первородства». Вывести образ патрилиньяжа из всего комплекса недифференцированных родственных отношений, изображенных Ламбертом, было бы довольно легко; отталкиваясь от противопоставления мужчина — женщина, младший брат — старший брат, которое красной нитью проходит через всю книгу, мы бы без труда воссоздали искомый образ, вполне определенную и конкретную группу. Центром формирования этой группы, уже довольно явной в обрывках воспоминаний Ламберта, можно, безусловно, считать родовое поместье Ватрело. Автор потому не делает на этом акцент, что, в отличие от других составителей родословных, не принадлежит к числу домочадцев: он из тех детей, кто оставил семью, обосновавшись в другом месте.
Линьяж напоминает первичную политическую структуру, но не тождественен ей. Он обеспечивает единство своих членов, делает их обособленной группой, используя для этой цели свойства функции–родства. Но главное, он закрепляет неравенство их шансов и заставляет с ним смириться: это и несоразмерное распределение наследства, и четкое разделение социальных ролей, проявляющееся в препятствиях, которые возникают перед младшими братьями при попытке вступления в брак. Умалчивая о конфликтах в семье (выступающих, впрочем, как факторы ее развития), родословные легитимизируют их результат; с другой стороны, генеалогия поставлена на службу одного из участников общественного соревнования, призвана обслуживать интересы одной из сторон в общественной борьбе.
Вот где следует искать источник ограничений, налагаемых на личность; но они являются выражением стратегии, а не воплощением ментальности. Жертвование интересами младших детей в Северной Франции — проклятие местной аристократии. Линьяж вызывает отторжение у священников, некогда бывших его членами, потому что они невысоко ставят кровные узы, но при этом не могут полностью от них освободиться; линьяж угрожает (как мы увидим позднее) прочности брачных союзов, возникающих и распадающихся вследствие его политики; линьяж отказывает мужчинам и женщинам из благородных семейств в праве на время и пространство частной жизни.
Злоключения супружеской пары
Патрилиньяж прочно связан с двумя супругами, владеющими домом и производящими детей; им он обязан самим своим существованием. Правда, в разговорной речи той эпохи даже не было слова, обозначавшего супружескую пару, но не занимала ли она тем не менее центральное место внутри «семьи», вопреки мнению Марка Блока на этот счет? Наиболее активная и типичная форма «феодальных» родственных объединений — широкий союз между совершеннолетними братьями и кузенами, основанный на сходстве интересов и взаимной привязанности, даже если его участники отдалены друг от друга на значительное расстояние. Взгляды окружающих обращены на господский дом, расположенный в самом центре родового имения, в наиболее престижном для линьяжа месте; дом, управление которым переходит от деда и бабки к старшему сыну и его супруге. Сеньор и дама, совместно управляющие замком, — по крайней мере жилыми помещениями — вполне обыденное явление того исторического периода.
Но какое положение занимает жена в линьяже своего мужа? Какие связи она сохраняет со своим собственным линьяжем?
Очевидно, что такие вопросы, в свое время поставленные Марком Блоком, актуальны не только для «феодальной» эпохи, но приоритет политических мотивов при заключении браков между аристократами придает этим вопросам исключительную важность для нашего повествования. Заложница одних или орудие других? Вопрос непраздный, если речь идет об истории аристократок в «дворцовый» период.
Выбор супруга
Для анализа системы родственных отношений нужно исследовать, каким образом мужчины «обменивались» женщинами. Как бы ужасно ни звучала эта формулировка Клода Леви–Стросса, она не должна создавать впечатление, что женщины были совершенно пассивными объектами некой сделки, — смысл ее и область применения весьма ограниченны и не предрешают будущих моделей поведения и «властных» отношений. Отец «отдает» свою дочь зятю, который «берет» ее в жены: эти средневековые выражения остаются в ходу вплоть до настоящего времени.
«Примитивные» и «архаические» общества известны тщательной регламентацией браков: они запрещают союзы с близкими родственницами (называя это «инцестом»), равно как и с родственницами из «параллельных» ветвей рода, и санкционируют законный брак с какой–нибудь четвероюродной сестрой или представительницей «пересекающейся» ветви. Система брачных союзов, распространившаяся в эпоху Высокого Средневековья, представляет собой одну из самых сложных конструкций в ряду тех, которые логически возможны и исторически засвидетельствованы. В этнологии систему подобного типа принято называть когнатной, потому что она не дифференцирует родственные связи: запреты касаются браков с кузинами по обеим линиям, а также с родственницами ближе определенной степени — обычно четвертой. Минимально допустимая степень родства — величина непостоянная, и методы ее определения могут быть разными; их изменения не всегда влияют на суть системы, но по крайней мере заставляют заинтересованных лиц расширять сеть своих брачных союзов и в то же время делать ее более гибкой; они также способствуют развитию социополитических отношений. Таким образом, начинается своеобразный переход от «архаического» общества, довольно недвусмысленно указывающего каждому своему члену, какой должна быть его избранница, к нашему «современному» обществу, которое окружает мужчину и женщину гораздо большим количеством потенциальных партнеров, предоставляя человеку выбор (и обрекая на мучения, связанные с необходимостью его делать).
Впрочем, исследование когнатных систем Франсуазы Эритье указывает на вполне определенную тенденцию, обусловленную социологическими факторами: мужчина выбирает супругу из рода, максимально близкого к его собственному, насколько только это позволяет закон. Такая практика обуславливает регулярные циклы «матримониальных» обменов и сохраняет за брачными союзами важнейшую функцию сплочения членов небольшой группы в единое целое. Можно ли наблюдать нечто подобное у аристократии Северной Франции в XI и XII веках? Ответ на этот вопрос затрудняет отсутствие надежных источников; неизвестно даже, насколько серьезно воспринималась идея церкви расширить «запретную зону», увеличив минимально допустимую степень родства с четвертой до седьмой.
По мнению Марка Блока, недифференцированное родство не позволяет выделять какие–либо устойчивые группы: каждый брак вносит изменения в структуру родственных отношений. Отцовский род, занимающий главный замок и наследственное имение и успешно существующий на основе когнатных связей, должен рассматриваться как партнер по матримониальному союзу другого такого отцовского рода. Их взаимодействие заключается в том, что, отдавая дочерей, они получают жену для главы рода. Если правитель какой–то страны устраивает браки между влиятельными аристократическими семействами — чем активно занимался, например, англо–норманнский король, — он еще не становится субъектом матримониального обмена, он лишь проявляет склонность к регулированию межлиньяжных отношений, по крайней мере Делает вид, что регулирует.
Определенные аспекты матримониальной стратегии начинают проясняться в свете современных исследований. В погоне за престижем члены линьяжа пытаются найти Для наследника жену равного или более высокого положения, предпочитая ждать подходящего момента, лишь бы не допустить мезальянса. Когда составляешь генеалогическое древо семей вельмож и рыцарей, поражаешься, сколь сильно все они были озабочены этой проблемой. Браки с представительницами более высокого рода, вероятно, встречающиеся реже обычных изогамных союзов, но имеющие по сравнению с ними неизмеримо большее значение, дают патрилиньяжам приток свежей крови — крови королей, принцев и графов, и это периодическое «вливание» поддерживает статус аристократии и укрепляет сплоченность правящего класса. Удачный брак повышает положение мужа и членов его линьяжа: память о нем бережно хранят в родословных книгах «дома». Зато дочерей, выданных замуж, легко забывают: их дети уже не принадлежат «дому»! Вместе с тем приданое (mariage) жены обычно остается у ее родни (parage) и не используется, пока не сменится несколько поколений. Так что и от женщин бывает польза!
Пример Жируа ясно демонстрирует матримониальную политику рода: усилия его членов направлены на то, чтобы поскорее устроить браки всех незамужних девушек — ведь благодаря им можно обрести союзников и даже сделать кое-кого своими должниками; и напротив, женитьба молодых людей всячески тормозится, так как она чревата нежелательным увеличением наследников; в имущественной сфере явно преобладает агнатный принцип. Ссылка в монастырь двух дочерей Эрно д’Эшофура свидетельствует об устранении этой семьи из политической жизни Нормандии, символизирует закат рода.
В таком обществе есть женщины, которых надо завоевывать: брак с ними чаще служит повышению престижа, нежели приобретению фамильного замка, но и первого условия достаточно, чтобы между потенциальными мужьями возникла жесткая конкуренция. Однако социальный рост удачливого кавалера означает лишь его переход в иное сословие. Жорж Дюби тщательно проанализировал положение дворян/рыцарей из области Маконнэ в 1100‑х годах: хотя в конечном итоге все они происходят из «старой» аристократии (хочется назвать ее «вечной» — она полностью сформировалась задолго до 1000 года), этот класс тем не менее распадается на несколько страт, потому что последствия борьбы за замки и неравное положение старших и младших братьев постепенно привели к внутренней дифференциации. Недостаток сеньорий оборачивается постоянным понижением социального статуса тех ветвей рода, которые отпали от него или оказались наименее удачливыми; браки с женщинами более высокого положения означают временное повышение статуса или его закрепление. Именно в этом контексте брачные союзы должны интересовать наблюдателя. Не следует ли воспринимать их как процесс адаптации к новой социальной среде?
Большинство браков, о которых нам рассказывают источники, заключаются после тщательного обдумывания всех деталей: стороны оценивают общественное положение друг друга, главы рода ведут переговоры. Молодого человека и девушку просят только дать согласие на то, чтобы их признали «взрослыми», чтобы выделили отдельное жилище; собственный дом и своя роль в обществе — не об этом ли мечтают они оба? Родня и покровители обязаны предоставить им то и другое: это естественный итог воспитания, «наставления» детей. О значении подобных «сделок» и трудностях их заключения свидетельствуют три примера из XI века, которые можно считать вполне типичными.
Симон де Крепи–ан–Валуа, унаследовавший в 1076 году три стратегически важных графства, граничивших на севере с доменом Капетингов, должен был вступить в брак, чтобы упрочить «дом». «Ему выбрали в супруги уроженку Оверни, статную, красивую лицом, славящуюся благородным происхождением». Монашеское призвание помешало Симону заключить этот союз, а выбраться из политического тупика ему помогло аналогичное предложение от Вильгельма Завоевателя, пожелавшего сделать Симона своим зятем с явным намерением использовать его в борьбе с Капетингами.
Перед отцом и матерью будущей святой Годеливы, прелестной и элегантной молодой девушки, предстают несколько претендентов на ее руку (графство Булонь, середина XI века). Предпочтение отдается Бертульфу из Брюгге, готовому дать самый большой выкуп[42]. Однако он не спросил совета у собственных родителей, мать обрушивается на сына с упреками, выражая недовольство его избранницей, которая живет слишком далеко от них; в черном цвете волос невестки она видит дурное предзнаменование. «Дорогой сын, разве у нас ты не мог найти себе такую же ворону?» — вопрошает она в книге талантливого агиографа Дре де Теруана. Супружеская жизнь начинается в недобрый час.
Эрманн из Турне рассказывает более романтичный эпизод, относящийся к 1080‑м годам. Юный представитель бургундского рода Фульк де Жюр, очарованный блеском и знатностью графа Гильдуина де Руси, решает просить руки одной из его многочисленных дочерей, Адели. Сначала «француз» отвечает на эту просьбу отказом, аргументируя его тем, что юноша чужеземец. Но когда через некоторое время граф едет выполнять поручение короля Филиппа I, он попадает в засаду, устроенную Фульком; только согласие выдать замуж за него свою дочь позволяет Гильдуину вернуть себе свободу и собственность. Получив обещание руки дочери графа, юноша тут же начинает относиться к нему с почтением и преподносит обычные в таких случаях свадебные дары. Этот дерзкий поступок, впрочем, более простительный и благородный, чем обычное похищение, приводит к браку, давшему многочисленное потомство; дети тяготеют в основном к «родичам» со стороны матери и связывают с ними свою дальнейшую судьбу.
Если Симона де Крепи, наследника многих земель, не удалось заставить заключить брак, несмотря на все уговоры, то Фульк де Жюр чуть не силой проложил себе путь к союзу с представительницей более высокого рода и оказался в выигрыше. Эти три примера свидетельствуют также о расширении сети брачных «контактов», равно как и о настороженном отношении некоторых семей к региональной экзогамии[43]. Имея право на свободу передвижения, молодые люди, похоже, обладают возможностями для маневра, тогда как для девушек или женщин любое путешествие представляет опасность. И, конечно, у нас нет сведений о том, оказывали ли Годелива де Гистей и особенно Адель де Руси какие–то знаки внимания своим поклонникам. Ни законы агиографического жанра, ни правила рыцарской этики не позволяют женщинам брать инициативу в свои руки. И разве не слышим мы еще век спустя из уст литературного героя, Жирара Вьеннского, жесткой отповеди, обращенной к одной привлекательной герцогине, которая сама предлагает ему свою любовь: «Or puis bien dire et por voir after / que or comence le siecle a redoter / puis que les dames vont mari demender» («Воистину мир сошел с ума, раз женщины сами ищут себе мужей»)?
И он отказывает ей, напомнив, что устройство браков, как и ведение войн, — удел мужчин и что первое лишь ненадолго отвлекает от второго и представляет собой не более чем временное перемирие.
Воля женщины более ясно выражается в отказе: обеты посвятить себя Богу и попытки убежать из семьи, чтобы уклониться от роли, которую та навязывает, — весьма распространенные сюжеты в житиях святых дев… впрочем, как и мужей, например Симона де Крепи. Около 1150 года святая Ода из Эно, посчитав побег из дома слишком рискованным предприятием — не столько из–за крепости засовов ее родного жилища, сколько вследствие опасностей, подстерегающих снаружи, — решает изуродовать себя, лишь бы избежать нежеланного замужества. В этом случае мы видим уже новые детали: в присутствии священника девушка отказывается заключить брачный союз, заставив «семью» отложить церемонию, но с той минуты давление на нее со стороны линьяжа, верного своей стратегии, не ослабевает. Девушка полностью подчинена чужой воле; выразителем этой воли выступает не только отец — ему удается заручиться поддержкой матрон. И наконец, надо упомянуть девушек, погибших из–за того, что их избранник получил отказ у родителей или был убит: возлюбленная английского короля Гарольда, за которого отец обещал ее выдать, но потом вступил с ним в войну и победил при Гастингсе, — речь идет о дочери Вильгельма Завоевателя — решает свести счеты с жизнью, когда судно везет ее к новому мужу, Альфонсу Кастильскому (см. в хрониках Ордерика Виталия). Дочь управляющего замком (кастеляна) из Куси тоже грозится покончить с собой (ок. 1080): добропорядочности юноши, которого отец и мать прочат ей в мужья, девушка противопоставляет смелость «славного рыцаря», в которого влюблена. По совету святого Арнуля (об этом сообщает его житие) девушку выдают за того, кто является объектом ее желаний: «Церковные правила гласят, что не должно соединять юную деву с человеком, который ей немил»; впрочем, читателю дают понять, что с представителями рыцарского сословия нередко происходят несчастные случаи… Быстро овдовев, строптивица достается тому, кому была уготована с самого начала.
Военные подвиги и любовные авантюры, которыми заняты «странствующие рыцари» (milites gyrovagantes) Северной Франции в XII столетии, в эпоху рыцарских турниров, кажутся совершенно спонтанными. Но среди этих рыцарей — младших представителей рода, изгнанных из дома, — есть и прямые наследники, чьи странствия вписываются в общую схему линьяжной политики; их маршрут не случаен, они пускаются на поиски приключений скорее из желания пройти некую инициацию, нежели просто выступить на турнире. В результате аристократические семейства все больше смешиваются, чему несомненно способствует борьба церкви с браками между близкими родственниками. Впрочем, девушки и молодые люди не совсем избавлены от контроля со стороны их линьяжа, и это накладывает отпечаток на их выбор. Разве могут несколько непредвиденных событий и бунтов разрушить систему родственных связей?
Христианские браки
Около 1100 года в Северной Франции появляются первые литургические обряды бракосочетания: в первую очередь это церемонии англо–норманнского происхождения, сложившиеся в Британии или на материке; недавно они стали объектом исследования Жана–Батиста Молена и Проте Мютембе. Церковные обряды свидетельствуют о растущем проникновении церкви в жизнь «семей»: священники проверяют готовность будущих супругов вступить в брак и степень кровного родства, которое может стать препятствием к законному союзу. Позволив женщинам публично выражать свою волю и, вероятно, нарушив цикл брачных обменов введением более жестких экзогамных правил, не подорвала ли церковь основы аристократического порядка? Об освобождении женщины, которое Жюль Мишле считал одним из трех главных достижений XII века (наряду с освобождением «духа» и «общин»), свидетельствует прежде всего ритуал бракосочетания, выступающий гарантией религиозного достоинства супруги, равно как и залогом ее преимущественных прав в области ведения хозяйства. Впрочем, если тщательно сопоставить сборники литургических правил с теми несколькими строчками, которые автор жития или эпической поэмы иногда отводит описанию свадеб между представителями аристократии, можно прийти к выводу о незавершенности (или даже о недостаточной разработанности) этой церковной инициативы.
Обыкновенно брак включает две процедуры; в «Житии святой Годеливы», сочинении середины XI века, они четко разделены. Получив согласие на предложение о браке, Бертульф принимает Годеливу под свою «мужнюю власть»: она считается sponsa[44] с того момента, как только ответственность за нее, право и обязанность ее защищать в общественной сфере передаются мужу; убедившись, что документы о «вдовьей части» в порядке, отец передает Годеливу мужу с рук на руки. Договор нельзя разорвать, так что мать Бертульфа опоздала со своими упреками. Свадьба проходит в супружеском доме (с этих пор Годелива останется здесь в качестве sponsa nova nupta[45]); странно читать о том, что муж, уже начавший сожалеть о своем выборе, не присутствует на данной церемонии; его представляет мать, вынужденная скрывать неприязнь за любезной улыбкой! Бертульф появляется только через три дня… чтобы в скором времени переехать жить к отцу, оставив жену одну в супружеском доме, да еще под надзором. Трагическая развязка неминуема. Впрочем, эта история, в той или иной степени подвергшаяся авторской обработке, должна была выглядеть достоверно в глазах читателей; не случайно в ней проводится четкая граница между epousaille (помолвкой), с которой начинается ритуал брака, и noces (свадьбой)[46], его завершающей и придающей ему нерушимую силу с точки зрения церкви.
Эпическая поэма «Эмери Нарбоннский», написанная в конце XII века, тоже изображает, хотя и менее драматично, два этапа традиционного заключения брака. Эмери посылает своих баронов просить руки прекрасной Эрменгарды у ее брата, короля Ломбардии, затем сам приезжает за ней; между мужчинами начинаются переговоры, в ходе которых посулы перемежаются угрозами, но при этом стороны пытаются не нарушить волю самой Эрменгарды. Хочет ли автор просто подыграть публике, когда подчеркивает это обстоятельство, или он воспроизводит «историческую» деталь? Ведь двое будущих супругов, ни разу прежде не встречавшихся, выбирают друг друга на основании репутации, которую имеет каждый из них. Во всяком случае, речи посредников звучат убедительно; вот как сам Эмери расписывает перед будущим шурином достоинства предлагаемого союза: «Еп totes corz en seroiz vos plus chier / Et en voz marches plus redote et fier» («Во всех судах вас будут ставить выше, во всех походах вас станут бояться больше»).
Согласившись с его словами, король приводит свою сестру. На протяжении всего путешествия в Нарбонн автор называет ее «супругой» (espouse) или «женой» (moillier), хотя брак еще не состоялся. Нападение сарацин задерживает свадьбу (noces). Ее устраивают лишь после снятия осады с Нарбонна, и Эрменгарда становится хозяйкой города. Интересно, что брачная ночь предшествует официальной церемонии — мессе, которую служит архиепископ и с которой все спешат поскорее уйти, чтобы занять место за праздничным столом; пир продолжается целую неделю. Пышность, с которой он проходит, призвана прославить графа и всю Францию: в те времена мерилом богатства и могущества, неотделимых друг от друга, выступали щедрость и роскошь.
Просматривая источники XI–XII веков, убеждаешься, что длительность интервала между epousaille и noces сильно варьируется в зависимости от обстоятельств. Случаи, когда пауза особенно затягивается, связаны со специфическими условиями жизни аристократии: территориальной отдаленностью семей, вынуждавшей жениха пускаться в долгое путешествие, а также практикой объявлять помолвленными несовершеннолетних детей (Иво Шартрский допускал ее при том, что оба участника обряда старше семи лет) — практикой, обусловленной необходимостью прочно скрепить союз или мирное соглашение между враждующими группами. Допустим, у девочки, единственной дочери в семье, есть агрессивный дядя: она нуждается в муже–защитнике, чтобы сохранить свой замок. Или какой–нибудь правитель срочно должен утихомирить взбунтовавшегося вассала, разоряющего его провинцию, — приходится вступать с ним в родственные отношения. Стало быть, хронисты того времени очень четко разделяют epousaille и noces и очень часто о них пишут; современные понятия «помолвка» и «свадьба» плохо передают значение тех двух слов.
В 1105 году наследник трона Капетингов Людовик VI посредством помолвки (epousaille) вступает в союз с Люсьенной, дочерью графа Ги де Рошфора–ан–Ивелина, юной девушкой, еще «не достигшей зрелости»: происходит временное сближение между государем, который с большим трудом удерживает власть в своем «домене», и господствующей группировкой влиятельного патрилиньяжа, чьи замки столь многочисленны, что окружают весь Париж. Однако «законному королю» объясняют, что ему следует искать союза, более соответствующего его достоинству и государственным интересам, поэтому он уступает Люсьенну кому–то из своего окружения, а сам не торопится с поиском новой жены (она появится лишь в 1115 году). Такую перестановку не так уж легко произвести: потребуется разрешение церковного собора (Труа, 1107), чтобы аннулировать то, что Сугерий справедливо называет «законным браком». Впрочем, сама Люсьенна по–прежнему остается в компании тетушки в своем замке Монтлери. Что касается отца девушки, тот настроен решительно: посчитав — и не без оснований, — что над ним посмеялись, он начинает военные действия в Иль–де–Франс.
Юристы и теологи XII века (прежде всего в Париже) уточнили суждения церкви по вопросам брака, внеся согласованные и духовные аспекты в сугубо реалистические и приземленные этические нормы их предшественников (эпоха Каролингов): эти последние заботились прежде всего о взаимном доверии (fides) супругов как некой социальной категории и о консумации как решающем факторе формирования брачного союза. Впрочем, выдвижение на первый план нематериальных аспектов, которое начинается с XII века, отражает прогресс лишь в сфере высокой церковной культуры: на практике по–прежнему преобладают материальные и социальные аспекты священных таинств, их «плотская» сторона. К тому же каноническое право вплоть до Трентского собора признавало, что помолвку (engagement) в действительный брак превращают сексуальные отношения, олицетворяющие «плотский союз» жениха и невесты. Согласие на совместную жизнь, дающееся во время помолвки, находит таким образом свое подтверждение.
Не является ли церемония у ворот церкви, о которой идет речь в англо–норманнских сборниках литургических правил, не чем иным, как помолвкой (epousaille) — первой или, в известных случаях, повторной? Здесь, как отмечают Молен и Мютембе, мы можем почерпнуть ценную информацию о «светских и семейных устоях, которые совершенно естественно [?] вписываются в обряд литургии». Предав гласности древние обряды (и подчинив своему контролю), Церковь делает их нашим достоянием. И в то же время она их меняет — нечто похожее происходит в этнографии. Тем не менее можно с известной долей достоверности отличить Детали, принадлежавшие «гражданской» сфере, от нововведений, своим появлением обязанных вмешательству церкви. Убедившись во взаимном согласии супругов и проверив степень их родства, священник позволяет начать церемонию, за которой он просто наблюдает и которую заканчивает молитвой. Отец или близкий родственник невесты (sponsa), у которого она воспитывалась, передает ее жениху: соединение правых рук символизирует «дарение» (несмотря на некоторую искусственность и двусмысленность этого акта); через какое- то время (в XIII веке) церковь будет рассматривать его как обязательство супругов доверять друг другу и сам священник станет играть роль joigneur (соединителя). Жених надевает поочередно на три пальца невесты освященное кольцо, которое соединяет молодую пару. Это кольцо будет хранить невесту от козней дьявола; его надевают в знак любви и как символ верности — об этом упоминает церковная доктрина, но аналогичная процедура в отношении жениха появится лишь в XVI веке. Затем, как гласят два формуляра XII века, невеста должна пасть ниц у ног жениха; впоследствии наметится трансформация этой процедуры, и обоих супругов попытаются заставить опуститься на землю перед священником, но требование окажется невыполнимым, и церковь, идущая путем проб и ошибок в стремлении подчинить себе ритуал брака, предпочтет полный и недвусмысленный отказ от этого неудачного варианта, который был, вероятно, как и другие подобные ему, лишь особенностью местного развития. Теологи вовсю восторгаются дарами, которые супруги преподносят друг другу; однако, судя по церемонии, мужу и здесь отводится главная роль. Он является активной стороной: представляет документы о «вдовьей части», вместе с кольцом преподносит «традиционные» подарки и тринадцать денье (обычай, сохранившийся со времен Салической правды), — хотя за невесту полагается приданое (manage), и этого обычая никто не отменял. Монеты не задерживаются у невесты и оседают в карманах священника, нищих, разного рода помощников. Деньги нужны не для «выкупа» невесты, а для того, чтобы она раздала их в качестве милостыни: не являются ли эти монеты вечными символами на фоне постоянно меняющихся и уходящих обычаев? Церемония сопровождается традиционной формулой: «Этим кольцом я с тобой обручаюсь, этим золотом я воздаю тебе честь, этим приданым я тебя наделяю», — которую произносит жених или кто–нибудь с его стороны.
Обручение (fiangailles) Роланда и «прекрасной Оды», как называет ее «Песнь о Жираре де Вьенне», по некоторым признакам сближается с вышеописанной помолвкой (epousaille). Карл Великий просит руки юной девушки для своего племянника — сначала у ее дяди, «предводителя» в войне, затем у самого старшего дяди в линьяже (но не у отца Оды, хотя тот жив и здоров) — и получает согласие. По окончании пира, знаменующего завершение военных действий, госпожа Гибур выводит из «покоев» пышно разодетую Оду; из рук тетки очаровательное создание переходит в руки дяди и короля и только после этого соединяется наконец со своим женихом. Он дает ей литургическое кольцо, в ответ она совершает ensegne[47], относящийся, напротив, к числу придворных ритуалов. Присутствующий при этом архиепископ лишь следит за церемонией, прямо в нее не вмешиваясь. Если бы драма в Ронсевальском ущелье не прервала идиллию, разве «брак» не стал бы простым повторением ритуалов помолвки и свадьбы, после которых молодая пара поселилась бы наконец в своем собственном доме?
Практика представляет многочисленные примеры обрядовых подношений, которые совершаются в стенах жилища молодых супругов, а затем повторяются в храме или перед ним, иногда в обратном порядке. Не «дублировалась» ли подобным образом и сама помолвка, так же как и другие договоры? Церковь сумела лишь спроецировать на общественную сферу — вынести наружу — те процедуры, которые ранее совершались в пространстве частной жизни, куда, впрочем, священники проникали довольно часто уже начиная с эпохи Каролингов.
Саму свадьбу (noces) невозможно полностью перенести в публичную сферу и там воспроизвести, ведь главный ее момент — освящение покоев супружеской пары, вернее, их спальни. Супружеская спальня с большим основанием, чем «семейный очаг», может служить символом супружеского жилища. О ее освящении, хорошо известном историкам-модернистам, которые стремились воскресить дух «старой Франции», говорится в некоторых формулярах Северной Франции XII века: от брачного ложа необходимо отвести порчу, дабы супруги не испытывали недостатка в наследниках и избежали позора, который могла бы навлечь на мужа измена жены (но не наоборот!). Супруги ложатся в постель на глазах «близких», но кого следует включать в их число, определить трудно; они не отходят от молодой пары, оставляя ее разве что на время интимной близости. Частью ритуала становится, хотя и не без некоторых колебаний со стороны епископов, благословение священника, однако ему составляет «конкуренцию» благословение отца мужа — это видно по отрывку из Ламбера Ардрского, относящемуся к 1190‑м годам. Я склонен видеть здесь не столько пережиток патриархальных порядков «старой Франции», сколько попытку главы дома присвоить себе частицу власти церкви: уже тогда начинает складываться образ отца семейства, спустя много веков запечатленный Ретифом де Ла Бретонном. Ведь супружеская спальня, которая остается или становится основополагающим элементом брака (об этом свидетельствуют специальные исследования, проводившиеся церковью в XIII веке), представляет собой тот сегмент частной жизни, где определенная роль отводится власти, где она может влиять на частное существование. Хотя аристократия «второго ряда» еще не полностью освободилась от всех форм зависимости, гидра феодализма уже тянет к ней свои щупальца; тот же Ламбер Ардрский описывает неприятный случай, произошедший около 1100 года с одной дамой из среды вальвассоров[48]: едва она ложится в постель со своим супругом, как ей внезапно наносит визит министериал ее влиятельного соседа, облеченный миссией получить с женщины так называемый colvekerla — налог, взимавшийся с людей, которые вступали в неравный брак. Несчастная краснеет от стыда. Впрочем, ее чувства пострадали не так сильно, как социальный статус. Позднее благодаря вмешательству графини де Гин бедняжке удастся добиться отмены повинности — пример эффективной борьбы женщин ее класса за свои права.
О значении, которое имела помолвка в глазах церкви, свидетельствует одно из изречений Иво Шартрского: в случае смерти жениха или невесты либо расторжения помолвки несостоявшиеся муж и жена не могут сочетаться браком с братьями, сестрами или иными родственниками друг друга. Это изречение исходит от человека, который, как и многие его современники, был одержим желанием воспрепятствовать инцесту, трактовавшемуся очень и очень широко: свойство — как в упомянутом выше случае — между женихом и невестой должно было быть не ближе традиционной четвертой степени, а кровное родство, больше интересующее автора, делало невозможными любые отношения между молодыми людьми, если оно было ближе седьмой степени. Известно, что вышеупомянутые степени — не что иное, как поколения, отделяющие каждого из родственников или ближайшего из них от общего предка, поэтому «площадь запретной зоны», особенно в масштабах того общества, представляется историкам поистине маленькой загадкой. Расширяя до такой степени ее границы, «Церковь Каролингов», а вслед за ней и «григорианская церковь», действовавшая с еще большим рвением (конец XI века), значительно затрудняют заключение браков: как простые смертные, связанные с сеньором узами взаимных обязательств, могли бы покинуть свой кантон и искать жену в чужих краях? И как могли бы люди благородного происхождения избежать мезальянса, не выезжая за пределы «родной» провинции?
Чего именно хочет церковь? Законодательные источники с их лаконичными формулировками не содержат обоснований дел, ограничиваясь ссылками на решения «властей», которые могли избирательно применяться и произвольно интерпретироваться. Остается прибегнуть к гипотезам. Может быть, священнослужители стремились принудить паству склониться перед ними и смиренно просить о льготах, заставив таким образом признать власть церкви? Но это было бы чистым макиавеллизмом, да и не путаем ли мы тут причину со следствием? Больше других эти законы затрагивали аристократов — прихожан епископов; какой–нибудь прелат или монах не мог воз водить подобные препоны перед своей послушной паствой в ее экзогамной практике. Более серьезные требования, ставшие в каком–то смысле общеевропейскими, предъявлялись к брачным союзам королей: на рубеже 1000 года европейские монархи вынуждены были ради того, чтобы продолжить свой род и при этом не совершить инцеста, ждать возвышения или обращения в христианство скандинавских и славянских князьков, к дочерям которых они могли бы посвататься; самые терпеливые — те, кто готов был связаться с отправкой посольства в Константинополь, — вознаграждались браком с византийской принцессой. Смешанные браки этнической аристократии с представителями других групп населения также весьма способствовали складыванию франкского государства в единое целое (IX век). С другой стороны, можно ли предположить, что высокородные священнослужители, которые; по свидетельству источников, становятся все более восприимчивыми к интересам своего линьяжа, вдруг в порыве благородства решили раздробить наследственные имения, воспрепятствовав их концентрации в одних руках?
Однако лучшей гипотезой относительно намерений церкви следует признать ту, которая объясняет все случившееся простым «недоразумением»: Бернар Гене считает, что символическое число «семь» было воспринято в буквальном смысле. В Библии и в патристике речь шла о том, что необходимо избегать браков между родственниками, но не о том, чтобы проводить специальное расследование любых родственных связей вплоть до седьмого колена, как то предписывают синоды на рубеже 1000 года.
Даже король, образец для «народа», мог иногда жениться на «кузине», связанной с ним родством пятой или шестой степени. Да и церковь в конце концов пошла на уступки: не означало ли снижение на IV Латеранском соборе (1215) «запретительной нормы» с седьмой до четвертой степени, что духовная власть признает победу традиционной когнатической системы? Если только эта система еще не была ею разрушена… Самое главное, церковь уже отдает себе отчет в противоречивости своей деятельности, на что обратил внимание Жорж Дюби: ратуя за прочность брачных союзов, она в то же время сама дает повод для их расторжения. Как и другие обманутые отцы, Ги де Рошфор справедливо приписывает расторжение помолвки с его дочерью интригам врагов. История того времени изобилует примерами, когда жених внезапно обнаруживает родственные связи с невестой, если этого требует политический момент или если у него изменились планы; граф Анжу Фульк ле Решен был признанным специалистом по составлению генеалогий, предназначенных для «разводов» (конец XI века). Подобная практика может быть также направлена на упреждение удара противника: Генрих Боклерк, герцог Нормандии и король Англии, мешает своему племяннику Вильгельму Клитону, которого лишил наследства, вступить в союз с анжуйцами, объявив о его родстве с той, кого Вильгельм прочит себе в невесты. Религиозные соображения явно отступают здесь на второй план.
Вплоть до XII века христианская литургия брака остается слабо разработанной. Присутствие священника практически не меняет смысла «брачного» ритуала, который по–прежнему есть не что иное, как передача мужу власти над своей женой в публичной сфере и признание главенства жены в сфере частной; переход помолвки в ведение церкви не уменьшает роли родни в данной церемонии. Вопреки тому, что сообщает нам «Житие святой Оды», лишение девушки права голоса происходит с молчаливого согласия каноников. И наконец, гарантии, предоставляемые невесте на случай изменения женихом своего решения или разрыва брачного союза, — гарантии, которые внесли бы весомый вклад в дело христианского гуманизма, — практически сводятся на нет слепой приверженностью этой удивительной норме. Даже в тех случаях, когда она неукоснительно соблюдалась, не испытывала ли девушка, оказавшись в семье мужа, настороженного отношения со стороны новых родственников и не терпела ли унижения, подобно святой Годеливе?
Женщины, война и мир
Браки, заключенные ради достижения мира между линьяжами и партиями, столь же непрочны, как и эти перемирия. Какова судьба женщины, чей муж вступает в конфликт с ее отцом или братом? В сочинениях Ордерика Виталия и Сугерия содержатся разные варианты развития подобной ситуации.
Вильгельм Завоеватель, выдавая замуж племянниц и кузин, превращает их в своих шпионок и сообщниц. Юдита разоблачает заговор своего мужа, англосаксонского графа Вальтеофа; это не мешает ей идти во главе пышной траурной процессии после казни супруга (1075). Роберт Жируа случайно съедает отравленное яблоко, приготовленное его женой Аделаидой для другого (1060), но по странному совпадению это происходит во время бунта Роберта против герцога, двоюродного брата Аделаиды. Принцу сватают девушку с тем, чтобы она побуждала его выступать на стороне ее родственников в случае войны: в определенном смысле она представляет в доме мужа интересы своей семьи.
Впрочем, чаще жена встает на сторону мужа; сделавшись хозяйкой дома, она не желает возвращаться в свой линьяж: ей есть что терять. Генрих Боклерк выдает свою внебрачную дочь Джулианну замуж за Юстаса де Бретея, жалует им замок д’Иври; в войне, которая начинается между Юстасом и королем в 1119 году, Джулианна принимает сторону мужа и энергично руководит обороной замка. Генрих, в свою очередь, не останавливается перед тем, чтобы ослепить и изувечить (им отрезают носы) попавших ему в заложницы собственных внучек. Однако несколько месяцев спустя, с наступлением осени, которая приносит с собой мир, король во имя родственных отношений принимает капитуляцию мятежной пары: «Великодушие смягчило сердце короля и вернуло его расположение к дочери и зятю», но это не вернуло здоровье искалеченным детям!
Если, следуя устоявшимся представлениям, мы примем за аксиому, что XI век — время непрерывных войн, то мы не увидим в источниках ничего, кроме ужасающих, хотя и эффектных сцен, а все другое, что там можно найти, останется вне нашего внимания. Жестокость междоусобных войн действительно вторгается в частную жизнь людей. Сугерий рассказывает о жене Ги де ля Рош–Гийона, которая обращается с отчаянной мольбой к родственнику, собирающемуся у нее на глазах расправиться с ее мужем: «Разве вы не объединены узами вечной дружбы? Это безумие!» Когда муж начинает уступать противнику, она пытается заслонить его своим телом, но ее, израненную, вырывают из его объятий и в довершении всего сбрасывают в Сену их малолетних детей. Мрачноватая картина для «весны Средневековья»! Но стоит ли придавать значение этому и еще нескольким подобным примерам? Какая эпоха обходится без трагедий?
Неудачливая посредница или свидетельница страшной сцены порой находит убежище в монастыре, под защитой и властью церкви. Аббатство ордена Фонтевро служило убежищем, по словам Жака Даларюна, жертвам несчастливо закончившихся политических браков; но туда принимали по преимуществу тех из них, кого навсегда оставил муж или кто уже вышел из «брачного возраста». Вместе с тем женщину феодальной эпохи можно представить как подстрекательницу войны, как активную участницу конфликтов, пронизывающих ее жизнь и делающих ее невыносимой.
Действительно, церковные писатели с ужасом и негодованием изображают viragos (от них пошло и само это слово), которые по причине взаимной неприязни развязывают войну между своими мужьями. В 1090 году «графиня Элвиса [д’Эрве] была разгневана презрительными речами Изабеллы де Конш [из рода Монфор] и начала со злости всячески убеждать графа Гийома и его баронов взяться за оружие. Вот так женская ревность и женские ссоры воспламенили гневом сердца храбрых мужчин»… Похожий сценарий приводит к конфликту между Ангерраном де Куси и Жераром де Керси (конец 1110 года): их супруги, острые на язык (и весьма вольных нравов), обмениваются взаимными оскорблениями и инсинуациями во время частного разговора, уверенные, что он получит широкую огласку. Гвиберт Ножанский довольно точно определяет их как «похотливых гадюк».
У женщин по сравнению с мужчинами есть то преимущество, что они менее подвержены опасностям войны — и теоретически, и на практике. Причем иногда это ведет к полной перемене семейных ролей: спесивые подстрекательницы войн диктуют свою волю мужьям, которые ради них жертвуют жизнью в кровавых и бессмысленных походах. Ангерран де Бов, первый из знаменитых сеньоров Куси, вступает (ок. 1079) на территорию своих будущих владений благодаря их тогдашней хозяйке (возможно, унаследовавшей эти земли по отцовскому праву), та влюбляется в него и пускает к себе, предав мужа; впрочем, новоприобретенные земли слишком хороши, чтобы их можно было оставить без защиты, и Ангеррану приходится взять на себя эту тяжелую обязанность. Менее воинственна, хотя столь же свободна от предрассудков Бертрада де Монфор: обеспокоенная буйным нравом своего грозного супруга, Фулька ле Решена, она начинает оказывать знаки внимания королю Филиппу I: он увозит ее к себе и делает королевой (1093). С самого начала она активно влияет на стареющего монарха и долгое время координирует действия его сыновей от обоих браков против юного Людовика VI. Конфликт с мачехой — один из наиболее известных классических сюжетов. В нашем случае интриги Бертрады заканчиваются для нее неудачно и она вынуждена уйти в монастырь, хотя и после весьма продолжительной борьбы.
Вплоть до XII века имеет место похищение невест, однако следует ли видеть в подобной практике только символ варварства и угнетения, которому подвергаются женщины? Они часто сами выступают инициаторами этих похищений; во всяком случае, их соучастие немало способствует успеху предприятия. Похищение может быть средством, с помощью которого влюбленные стараются настоять на собственном выборе в противовес воле линьяжа; если последний в конце концов признаёт свершившийся факт, все завершается «хеппи–эндом»… Иногда похититель больше заслуживает эпитета «освободитель» по отношению к девушке, которая лишена выбора, или женщине, с которой плохо обращается муж. В самом акте похищения заключено явное противоречие: чтобы обрести защитника, женщина готова ему отдаться; с одной стороны, мы видим, насколько ущемлены права той, которая вынуждена пойти на такой шаг, а с другой — очевидно, что это одно из самых эффективных средств освободить себя. В похищение нередко входит элемент постановки или, выражаясь высоким языком, ритуала.
По правде говоря, мы знаем о женщине только то, что о ней рассказывают мужчины; источники, изображающие ее в столь неприглядном виде, необъективны. В «Истории» Ордерика Виталия женщина несколько раз появляется в роли отравительницы — этакой новой Евы, угощающей мужчин ядовитыми яблоками и постоянно распространяющей злобную клевету. Ощущается влияние притч Ветхого Завета, ибо автор — монах, чье мировоззрение сформировано чтением Библии. Но не повторяются ли здесь эти нападки — столь же «достоверные», как и обвинения женщин в колдовстве, — для того лишь, чтобы пресечь любую попытку подвергнуть сомнению законность мужского доминирования? Постоянные упоминания об адюльтере выполняют, вероятно, схожую функцию, даже если они не совсем лишены оснований. Вызывает сомнение рассказ о письмах, якобы полученных в 1068 году несколькими рыцарями, спутниками Вильгельма Завоевателя, от их жен: те просят супругов вернуться домой и удовлетворить их желания, а в противном случае грозятся завести любовников. Однако непохоже, чтобы «пространство» женщины полностью контролировалось мужчинами: она не томится в высокой башне, когда ее муж отправляется в крестовый поход, и не носит пояса целомудрия, который появляется позднее или вообще относится к разряду легенд. Если и существует какое–то ограничение свободы женщин, то оно не столь изощренно, хотя, надо полагать, более действенно.
Надзор за ними должен обеспечиваться матронами. Кто они — соседки или женщины из числа домочадцев? Неважно. Ведь линия раскола между юностью и зрелостью проходит не только через мужское общество. Печальная история святой Годеливы, которая погибает от рук убийц, подосланных собственным мужем, а перед этим претерпевает от него раз личные унижения, свидетельствует не столько об отсутствии заботы об этой женщине — она управляла домом, хотя и под надзором, и сумела заручиться помощью многочисленных сторонников, — сколько о конфликте со свекровью, придерживающейся строгих «матриархальных» взглядов. У Ордерика Виталия образцом главы «семейства», равно как и идеалом справедливого шателена[49], выступает Ансо де Моль, воспитатель и наставник своей молодой и знатной супруги; однако он продолжает заботиться и о своей старой и не менее знатной матери, оставшейся в доме ее покойного мужа, и тем самым являет пример истинной, безупречной сыновней любви. Не по этой ли причине автор всем предпочитает именно его? Если нетривиальная интерпретация источников может пролить свет на скрытые мотивы их авторов, она вполне допустима. Тем легче будет нам иметь дело с куртуазной литературой, возникшей после 1150 года: ведь к ее интерпретации надо подходить с удвоенной осторожностью.
Рауль I, сеньор де Куси берет в жены (ок. 1160) Агнессу, дочь Бодуэна IV, графа де Эно; в качестве приданого за нее полагается пошлина, которую один из городов во владениях графа должен ежегодно выплачивать будущему супругу. Чтобы быть уверенным в регулярном получении пошлины, зять предоставляет тестю военную помощь и поддерживает его советами, к тому же такая односторонняя услуга — справедливая плата за приток в свой линьяж королевской крови. Неравенство отношений, лежащее в основе вышеупомянутых гипергамных браков, внесло свой вклад в формирование иерархического устройства системы.
Отношения зятя и шурина во время рыцарского турнира могут принимать причудливые формы, как в каком–нибудь спектакле: Рауль I де Куси и Бодуэн V де Гиннегау (брат жены) то выступают вместе, то сходятся в крупных поединках. Жизльбер де Мон отмечает сохранение связей между госпожой Агнессой и ее родственниками: в 1168 году она появляется на «семейном совете», в то время как присутствие ее мужа там не засвидетельствовано.
Самое главное, Агнессе удается понравиться «жестокосердным» рыцарям, которые вместе с сеньором де Куси охраняют ее земли и составляют ее двор. Для тех краев она была дамой из рыцарских романов, то есть, согласно интерпретации Жоржа Дюби, не объектом поклонения, находящимся в центре придворного общества, но послушным орудием в руках мужа, которым тот умело пользовался с целью упрочить свой авторитет.
Приобретения знатных дам в плане безопасности и стабильности на рубеже XIII–XIV веков автоматически означали для них потери в области свободы маневра. Однако в это время множится число регентш, управлявших вместо своих детей: на уровне королевства (Бланка Кастильская), герцогства (Бланка Наваррская) или простой сеньории, но речь не идет о том, что перед ними внезапно открылись новые карьерные возможности или что благодаря крестовому походу возросли их обязанности, — изменились только условия отправления власти: непосредственное участие в войне или судебном заседании имеет отныне меньшее значение, чем грамотное управление хозяйством или умелое проведение собраний (с помощью правоведов).
Хотелось бы, наконец, добраться до подлинных человеческих отношений — но других, более сложных.
Общество супругов
Возьмем, например, любовь между супругами, которая часто проявляется в минуту смертельной опасности. В рассказе Гвиберта Нржанского о Ланской коммуне есть несколько трогательных, сцен: видам[50] Адон во всеоружии спешит покинуть дом, чтобы прийти на помощь своему сеньору — епископу, осажденному восставшим плебсом (1112), его жена, предчувствуя скорую смерть супруга, в присутствии слуг просит у него прощения за все обиды, которые когда–либо ему причинила, и после долгих объятий они обмениваются прощальными поцелуями. Такая же нежная торжественность сопутствует прощанию Ансо де Моля со своими близкими за три дня до его кончины, которую он тоже предчувствует: перед лицом своих «домашних» рыцарей он наставляет старшего сына, призывая чтить церковь и короля, после чего благословляет его; затем, повернувшись к жене, увещевает ее хранить целомудрие во вдовстве и просит ее согласия на свой постриг в монахи. Здесь соединены два обычая, распространенные в аристократической среде XI века: во–первых, встречать смерть в «одежде святого Бенедикта» (монашеской рясе), облачившись в нее in extremis[51] — «ради спасения» (ad succurendum), как пишут источники, — предварительно пожертвовав церкви большую сумму; во–вторых, разрывать супружеские узы во имя более чистых отношений; только такое расторжение брака признается церковью, но при условии согласия супруги.
Здесь, перед лицом смерти, становятся очевидными значение и ценность супружеского союза: быть может, его истинный смысл раскрывается именно в эту минуту, когда немыслим обман? Или автор просто не хочет упустить последний шанс создать идеальный образ супружеской пары? Так же как и при помолвке, в этом ритуале отстаиваются два принципа: равноправия жены и в то же время ее подчинения мужу. Способностью соединять противоречивые принципы и понятия обладают мифы — а в нашем случае также стереотипы и ритуалы; позднее эту функцию возьмет на вооружение этнология. Союз супругов стремились представить эгалитарным и в то же время иерархичным. Для супружеских отношений, точно так же как и для феодальных (вассальных), характерно использование слов mon seigneur (мой господин) и ma par (моя равная). Что касается римского права, которое в XIII веке оказало некоторое влияние на легистов севера Франции, то у римлян внимание к правам личности сочеталось с упрочением прерогатив мужа и отца. Мораль там такая же, как и в каноническом праве: жена должна смириться со своим подчиненным положением в брачном союзе (societas).
Наверное, можно провести параллель между формами семейной и государственной власти: современная социология нередко находит связь между ними. Мнимое освобождение невесты — вероятно, не что иное, как новое политико–юридическое понятие, мало чем отличающееся от «освобождения» деревни, которое «приписывают» той же эпохе: в обоих случаях речь идет о комплексе регламентированных отношений, где свобода провозглашается как некий «общий принцип», сопровождаемый целым набором строгих ограничений. Освобождение «коммун» и освобождение «женщины» — то, чем в свое время так восторгался Жюль Мишле, — имеют общее условие. От одних требуют признать сеньора, от другой — любить супруга.
Достается ли ему эта любовь? Стали почти общим местом утверждения (они встречаются, например, в авторитетной «Encyclopaedia Universalis»), что сами понятия «пара», «чета» были придуманы в XII веке французами, которые и без того сыграли одну из ведущих ролей в истории Запада: сначала «пара» изображалась (трубадурами из мятежной Окситании) вне связи с браком и даже как его противоположность, затем стала рассматриваться (писателями севера Франции, где царили мир и спокойствие) в контексте законного союза супругов; Кретьен де Труа в своих книгах об Эреке и Эниде, Персевале и Бланшефлор придает семейным отношениям то же очарование и наделяет их той же глубиной, как если бы речь шла о романтических приключениях двух любовников. Совместимы ли брак и любовь? Вызвав оживленные споры в «куртуазном» обществе Шампани и Парижа, этот вопрос в конечном счете так и остался без ответа. Опирались ли участники споров на реальный супружеский опыт? Влияло ли одно на другое? Не оставались ли эти споры в области литературы?
Во многих архаических обществах отмечается моральная дистанция между супругами, о чем свидетельствует такой показатель, как редкость разговоров между ними. Когда ежедневно ощущается давление родственников и когда, несмотря на это, актуальными остаются независимость женщины и ее правовая защита, настоящее сближение жены с мужем почти невозможно. Оба этих препятствия в какой–то мере встречаются в аристократическом мире, описанном Ордериком Виталием, Сугерием и Гвибертом Ножанским. Не отравляли ли взаимные подозрения супружескую жизнь?
В XI веке, или скорее в сознании людей того времени, опасение женской измены стало какой–то навязчивой идеей, причем ее основанием служил тот очевидный факт, что дома и внутренние покои не были полностью закрыты для окружающего мира. Королевы и дамы, обвиненные в результате интриг враждебной партии в непозволительных действиях, которые они якобы совершали с мужчинами в глубине «алькова», зачастую добивались оправдания с помощью ордалий: односторонних, когда обвиняемая должна была держать в руке раскаленное железо, и двусторонних — дуэли, на которой приходилось драться ее представителю; первое подразумевало личную ответственность дамы, второе — вмешательство защитника, близкого человека, родственника или… любовника. Изольде, Гвиневре и другим героиням романно–эпического Цикла, не совсем честных со своими мужьями, удается избежать приговора феодального суда их сеньора и господина именно благодаря дуэлям. В эпоху, когда слушатели труверов содрогались, слушая их рассказы об ордалиях (конец XII века), к этим опасным испытаниям, похоже, уже перестали прибегать, возможно утратив при этом частицу свободы. И напротив, письма Иво Шартрского свидетельствуют об актуальности ордалий на рубеже 1100 года: знаменитый церковник хочет ограничить применение этого «незаконного» испытания («иррационального», как сказали бы сегодня) — оно неприемлемо главным образом потому, что является «искушением Бога», — теми случаями, когда нет другого способа выяснить истину; супружеская неверность, в которой обвиняют жену, относится как раз к числу таких случаев. Ведь она может при звать в свидетели только небо.
Что касается выплеска мужской сексуальной энергии за пределы семьи, то это не угрожает ни отношениям в самой семье, ни чистоте линьяжа: подобные безобидные происшествия упоминаются в источниках лишь вскользь. Портрет Бодуэна II, графа де Гина (ум. 1169), нарисованный капелланом Ламбером, передан с удивительной реалистичностью: жизнелюбие этого сеньора («невоздержанность его чресел») с ранней юности и до старости выражалось в неумеренной любви к юным девушкам; окрестности Па–де–Кале полны его незаконными сыновьями и дочерьми, о судьбе трех из них он проявляет особую заботу, пытаясь как–то их устроить (за внебрачными детьми не признавалось никаких прав на наследство)[52]. Вместе с тем граф испытывает глубокую печаль, когда от родов умирает его жена, госпожа д’Ардр; он ведет себя как безутешный вдовец. Отныне он начнет заниматься «добрыми делами» на благо domestici («семьи» в широком смысле слова) и помогать отдельным представителям мелкого дворянства, попавшим в трудную ситуацию; иначе говоря, он заменит покойную супругу, известную своей благотворительностью. Живо представляешь себе тип отношений, некогда установившихся между ней и Бодуэном: искренняя дружба — в том значении, какое придавал этим словам Цицерой, — дружба с «обязанностями» супругов друг перед другом; гармоничная пара, совместно ведущая дела, феодальный организм, живущий благодаря взаимным связям и уступкам.
Одного этого, как мне кажется, достаточно для сближения супругов. Недоверие между мужем и женой сильнее всего в тех обществах, где не действует принцип вирилокальности[53], или там, где связи внутри семьи непрочны и слабы. И напротив, любое движение в сторону роста численности как супружеских жилищ, так и их обитателей (наша книга ясно обозначает, когда это началось: в 1180 году) влечет за собой укрепление семейной ячейки. Конец XII века изобилует примерами, свидетельствующими о развитии подобной тенденции, так что даже возникают сомнения в сохранении прочных связей внутри линьяжа. Эти примеры касаются прежде всего различных сделок.
Домашнее хозяйство: не затронув эту тему, невозможно проанализировать жизнь семейной пары, потому что последняя должна иметь прочный материальный фундамент. Настоящей общности имущества не существует, если не считать владения тем, что было совместно приобретено супругами. Сложность имущественных отношений между супругами дворянского или рыцарского звания вынуждает нас ограничиться лишь общими, формальными соображениями. Так называемая «вдовья часть», известная еще со времен Салической правды, хотя и уравновешиваемая приданым (manage), о стратегической функции которого я говорил выше, входит в ритуал помолвки. В длинной преамбуле грамоты, составленной в 1177 году от имени Арнуля де Монсо, рыцаря из окрестностей Лана, прославляются достоинства брака; это явно направлено против еретиков, которые пропагандируют идеи равенства и чуть ли не свободы и прельщают ими женщин, не желающих признавать мужское господство. Из любви к супруге Арнуль выделяет ей — это центральная тема документа — «лучшую часть» своего имущества: дорожную пошлину с жителей города Лана. Но, как гласит пословица, женщина «зарабатывает» на «вдовью часть» в постели, а получает лишь тогда, когда действительно становится вдовой.
В королевстве Капетингов начала XIII века обычай дает знатной женщине право на половину имущества мужа по закону о «вдовьей части» (jus dotalitii); речь идет о праве обеспечить себя после смерти супруга при условии, что она не выйдет замуж повторно; при этом учитывается, что, получив право на «вдовью часть» после вступления в брак, она не принимала участие в каких–либо разделах наследственного имущества со своими братьями. Что касается собственно «вдовьей части», размер ее не всегда четко определен; юристы–практики не забывают упомянуть о случаях, когда женщина вынуждена давать согласие на отчуждение части имущества мужа. Например, супруги вместе приходят в церковный суд для оформления пожертвования или сделки: жена присоединяется к воле мужа, отказываясь от своей доли наследства, или соглашается на увеличение своих прав на другую часть имущества. Источники называют это решение «спонтанным», принятым «без принуждения» (spontanea, non coacta). Таким образом женщина защищает себя от чрезмерного расточительства мужа и притязаний на его наследство, которые после его смерти могут предъявить дети или, что более вероятно, родственники по боковой линии.
Начиная с 1175 года обычай laudatio parentum (одобрение родственников) встречается все реже, а роль женщин в семейной жизни, напротив, возрастает. Стало быть, супружеская пара вытесняет линьяж? С тем же успехом можно выдвинуть противоположную гипотезу: «родственникам» предоставляется бесспорное право на наследство, так называемый «выкуп родового имущества», о котором упоминает Бомануар: оно позволяет родственникам индивида контролировать любую его сделку; невесте же даются недостаточные и непрочные гарантии в плане получения наследства. Не является ли представленный образ неким отражением действительности, или в каком–то высоком смысле он ее предвосхищает?
Легисты в целом стремятся защитить будущую вдову. И эта забота свидетельствует о потенциальном конфликте между женщиной и родственниками ее мужа; в этом состоит главная проблема истории родственных отношений. На нее обращает внимание Марк Блок, отмечая в жесте о Гарене ле Лоэрене то место, где к какой–то вдове обращается с бессердечной речью родственник ее покойного супруга: он говорит, что имеет больше причин печалиться, потому что для него потеря невосполнима, в то время как она может найти себе нового мужа. Его речь не надо воспринимать как резкую, но естественную реакцию на смерть близкого человека, как неуправляемый выход «эмоций»: на самом деле его публичная жалоба означает притязание на наследство, clamor[54] в полном смысле слова.
Вдовы и сироты
Но разве не известно, что долг рыцаря — «защищать вдов и сирот»? На это я отвечу, что церковь, вероятно, именно потому возлагает на рыцаря заботу о вдовах и сиротах (хотя и сама идея, и ее формулировка возникли намного раньше как одна из прерогатив короля), что он зачастую имеет обыкновение их притеснять, начиная с собственной невестки и племянника. Стремление к роскошному образу жизни, невозможному без получаемых по наследству богатств, при каждом разделе имущества неизбежно сталкивает друг с другом разные ветви патрилиньяжа; за два века, которые мы здесь рассматриваем, изменились только форма и интенсивность этой борьбы.
Что ожидает молодую вдову? После преждевременной смерти Эрно д’Эшофура, отравленного небезызвестной Мабель де Беллем (1064), его жена возвращается в свой линьяж, найдя пристанище в доме брата, сенешаля Нормандии. Что это — символ верховенства патрилиньяжа или одно из последствий поражения рода Жируа? Семейная ячейка распадается, итог печален: двое маленьких детей воспитываются вдали от матери, в «чужих домах», где им приходится испытывать «нужду и несправедливость» (что не помешает юношам достигнуть больших высот, одному в сфере религии, другому — в военной области).
Пример совершенно иного рода — история матери Гвиберта Ножанского, относящаяся к тому же времени. В своей автобиографической книге Гвиберт — монах, чей отец был рыцарем и владельцем поместья, — рассказывает об омрачавших его детство конфликтах между патрилиньяжем и супружеским союзом (середина XI века). Став мужем и женой в совсем еще молодом возрасте, родители Гвиберта получают отдельный дом с прислугой в Бовези — автор называет это местечко oppidum (поместье, городок). По соседству с ними живут пары, принадлежащие к «отцовскому» линьяжу; связывающие их отношения можно по некоторым признакам охарактеризовать как сочетание взаимной поддержки и соперничества (например, они переманивают друг у друга учителя для детей, чтобы те получили преимущество перед соседскими отпрысками в области образования). Но все–таки между молодыми семьями существует своего рода барьер, интимная сфера, куда не позволено вторгаться: проходит «семь лет», прежде чем будущий отец Гвиберта сознается родственникам в своей неспособности консумировать брак. Его жене приходится пройти через тяжелые испытания, ибо патрилиньяж толкает ее на «грех» (должна ли она спровоцировать собственное похищение?) с тем, чтобы расторгнуть союз с мужем, хотя этот брак и относится к числу гипергамных. Семья устоит перед трудностями: опыт внебрачных связей избавит мужа от комплексов, возникших, очевидно, вследствие того, что его законная супруга происходит из более знатного рода; он умрет молодым, вероятно, попав в плен, но они с женой успеют произвести на свет нескольких детей. После смерти отца, вспоминает Гвиберт, «родня» начинает изводить молодую вдову, стремясь поскорей избавиться от нее, тогда как она отказывается повторно выходить замуж; ее одолевают предложениями руки и сердца и преследуют судебными тяжбами (делами о «вдовьей части»?), перемежая угрозы и запугивание всякого рода посулами. В книге есть жуткая сцена: несчастная вдова, уже готовая сдаться на милость одного враждебного двора (надо ли говорить, что он состоит исключительно из мужчин?), находит спасение, обратившись с молитвой к Иисусу Христу, которого она называет «sponsus» (жених/супруг, обещающий вечный союз уверовавшим в него); таким образом она заявляет о своем намерении посвятить себя Богу, что обеспечивает ей поддержку церкви. Эта сильная женщина, уподобленная героиням Священного Писания, остается фактической хозяйкой дома и наставницей своих детей вплоть до того момента, когда самый младший из них, Гвиберт, достигнет двенадцатилетнего возраста. Отныне она, вознося покаянные молитвы у ворот монастыря вместе с другими женщинами, думает только о спасении собственной души, а также о спасении душ детей и мужа, его — особенно: она даже готова взять на себя заботу о воспитании беспризорного ребенка, лишь бы замолить грех покойного супруга, чьи попытки обрести сексуальный опыт привели к рождению внебрачного сына.
Следовательно, во времена расцвета Средневековья существовала и супружеская, и материнская любовь: они дают себя почувствовать в стычках матери Гвиберта Ножанского с родней, в ее настроениях и мечтах; оба вида любви тесно взаимосвязаны: если верить Гвиберту, его мать перенесла На него привязанность к умершему мужу. Но в повествование Гвиберта вплетаются также социальные и эмоциональные аспекты родственных отношений, причем, как мне кажется, сразу видно их функциональное назначение. Воцерковленный человек, шедший к Богу долгими «окольными» путями, укоряет себя за все, что совершил под влиянием «кровных друзей»; любящий сын, чье почитание Девы Марии очевидным образом связано с его чувствами по отношению к своей матери, присоединяется к ее упрекам в адрес свойственников. Отцовский род, заинтересованный в продвижении своих представителей, внимательно следит за духовной карьерой Гвиберта, последний до глубины души ненавидит старшего брата (кузена), возглавляющего патрилиньяж, но именно он едва не добивается для Гвиберта сана каноника. Что касается родственников с материнской стороны, по–видимому, более именитых, чем отцовская родня, то бросается в глаза отсутствие упоминаний о них во время двух тяжелых испытаний, через которые приходится пройти молодой женщине. Еще раз подтверждается тот факт, что когнатное родство не играет активной роли в социальной жизни, ограничиваясь функцией пассивного представления социального статуса. И в Бовези, и в Лане пути Гвиберта постоянно пересекаются с кем–то из его родственников, рассматриваемых в качестве таковых без различия линии родства; так, Гвиберт не может и не хочет скрывать свою привязанность к Эврару де Бретею или свой чисто земной интерес к кузине, обосновавшейся в Лане после замужества. Несмотря на интеграцию в обширную «семью» (говоря метафорически) священнослужителей, этот монах не отрекается от своей на стоящей родни. И хотя Гвиберт, одержимый эдиповым комплексом, кажется вполне современным человеком, он продукт «феодальной эпохи», и его семья не совсем идентична нашей.
Складывается впечатление, что вдова не имеет большого желания возвращаться домой; какой прием может там ее ждать? Внимание, уделяемое учеными–юристами в XIII веке всему, что касается «вдовьей части», объясняется, быть может, тенденцией к сокращению числа повторных браков, к отдалению вдовы от «родни»; если бы подтвердилась регулярность подобных случаев, это можно было бы считать свидетельством прочности семейной пары. Прекрасной Эрменгарде, уехавшей к Эмери Нарбоннскому из родной Ломбардии, не суждено вернуться на родину; госпожа Гибур в стихотворной форме рассказывает своему племяннику — в знак расположения к нему — о социальных мотивах такой практики, сопроводив свой рассказ идеей, на этот раз высказанной прозой, но не менее полезной, о том, что «счет брака не испортит»: «El n’a parant en iceste contree, / Seror ne frere, don’t elle soit privee. / De son doaire ne doit ester obliee: / Car li nomez, sire, s’il vos agree / Plus en avra d’amor a vos tornee, / Si vos en ert plus cortoise et privee» («У нее нет родственников в нашем краю — сестры или брата, с которыми ее связывали бы товарищеские отношения. Не нужно забывать о “вдовьей части”: скажите же ей, сударь, если вам угодно, что вы в нее включите; за это она полюбит вас сильнее, она будет более внимательна, больше предана вам»).
В больших династиях XII столетия вдова, богатая и знатная дама, играет важную роль; занимаясь исследованиями рода де Куси, я обратил внимание на одну тенденцию: вдова в первые годы управления домом почти полностью отождествляет себя со своим несовершеннолетним сыном, потом сама твердо встает на ноги; она живет на ренту с «вдовьей части», которая после ее смерти отойдет младшему сыну или же вольется в другую «вдовью часть» (оставаясь, вне сомнений, в патрилиньяже, чтобы служить источником различных дотаций); впрочем, рента слегка уменьшится, потому что на закате дней вдова, вероятно, отдаст часть средств на богоугодные дела или построит поблизости новый храм. Где–то между 1130 и 1138 годами вдове и сыну жестокосердного Томаса де Марля, сеньора замка Куси, предъявляют претензии граф де Вермандуа и монастыри, в свое время разграбленные Томасом, но король Людовик VI, победивший Томаса в битве, не дает толкнуть себя на такой несправедливый и неосмотрительный шаг, как лишение наследства жены и детей покойного: он ограничивается присвоением его казны, оставив семье землю; епископы и аббаты, не желая, со своей стороны, «социальной смерти» наследников грешника, довольствуются «реституцией» похищенного Томасом и требованиями некоторых пожертвований на благо церкви.
На протяжении XII–XIII веков, в те моменты, когда преждевременная кончина отца и мужа вызывает ослабление сеньории, княжества или королевства, защита вдов и сирот, равно как и манипуляция ими, все заметнее переходят из сферы линьяжных отношений в область отношений феодальных: вассалы поддерживают и вдохновляют наследника их почившего сеньора, король или принц–сюзерен берет под защиту и под надзор сыновей и дочерей их вассалов. Образ воспитанника отличается амбивалентностью: нечто среднее между маленьким заложником, мучеником и образованным, воспитанным юношей. Относительно упоминавшихся нами выше знаменитых регентш нужно заметить, что одна из них, Бланка Наваррская, находится под строгим наблюдением короля Филиппа Августа, который держит при себе ее сына (1200–1216); другая, Бланка Кастильская, видит, как ее «права» на королевство оспариваются именитыми баронами, в 1229 году пытающимися отнять у нее сына, будущего Людовика Святого, — разве их сеньор, Людовик VIII, умирая, не поручил сына их заботам? Жизнь вдовы — беспощадная битва, как и во времена Гвиберта Ножанского. Если она молода, тирания сеньора или дерзость вассалов нередко вынуждают ее снова выйти замуж; у нее нет выбора.
Поскольку вплоть до конца XII века крупные сеньории не подчинялись ограничительным феодальным правилам и продолжали существовать в виде аллодов, наиболее надежную защиту вдове мог предоставить патрилиньяж, и он же — оказать на нее наибольшее давление. Впоследствии проявляются черты классического феодализма с характерными для него законами: они не имеют ничего общего с подлинной свободой женщин и детей. В работах, излагающих историю Франции в «традиционном ключе, можно прочитать, что Капетинги умело и без применения силы заставили работать на себя законы сюзеренитета; в действительности под этим подразумевается следующее: лишение женщины права выбирать мужа, скрупулезное изучение степеней родства между будущими супругами, наложение вето на потенциально опасные союзы — короче говоря, бесцеремонное вторжение в частную жизнь аристократии.
В частную жизнь аристократии? Это не столько частная жизнь, сколько совокупность стратегий, которые я описал, отталкиваясь от общего определения границ «частной сферы», предложенного Жоржем Дюби.
Постскриптум (1998)
В издании 1985 года эта глава завершалась заключением, в котором я обобщал рассмотренный материал; однако текст получился немного сумбурным. Я писал, что в изучаемый период наблюдаются «константы» (например, обширные когнатические родственные связи или, в известном смысле, семейная пара) и «переменные» — мутации, дающие о себе знать с течением времени: скажем, усиление роли линьяжа в жизни аристократии «на рубеже X–XI веков» (!) и, «напротив» (?), ее ослабление к началу XIII века. Господствующий класс объединяет разветвленная сеть родственных связей, скрепленная близостью двоюродных братьев и разными формами консолидации. Это служит его главным отличительным признаком: он состоит из наследственной аристократии, которая берет на себя заботу о сохранности семейных связей, — из мужчин «чистой крови» и дам «высокого рождения» (то и другое синонимично выражению «благородная фамилия»). Они всегда или союзники, или соперники, однако поле взаимодействия и борьбы между ними, правила и ставки в ходе истории подергаются модификации. «Дворцовая» монархия Каролингов к 880 году уступила место государственным образованиям более, скажем так, «феодального типа»; много позже, в XII‑XIII веках, происходит реконцентрация власти, которая отныне опирается на более сильную юридическую и административную базу. Эти два процесса неизбежно влекут за собой определенную эволюцию «благородной фамилии». Сейчас, в 1998 году, я хотел бы вернуться к данному вопросу с учетом новых исследований и моего собственного обогатившегося опыта. Мне показалось возможным сократить свой вариант 1985 года, особенно в той части, которая касается семейной пары, чтобы оставить место для этого постскриптума.
Наследство Каролингов. «Феодальный» мир Франции был в гораздо большей степени продуктом системы, созданной в VIII–IX веках Каролингами, чем это представлялось старой школе (Марку Блоку) и приверженцам теории о «великом переломе 1000 года», который якобы произошел в указанное время вследствие внезапного и страшного кризиса публичных институтов. Хотя при Каролингах еще не сложилось четко определенной литургии христианского брака — этот процесс потребует долгого времени, — церковь дофеодальной эпохи передала потомкам несколько чрезвычайно важных моральных и правовых принципов. При Каролингах так называемые «ревнители веры», которым Пьер Тубер посвятил блестящее исследование, уже рассматривали супружеский союз как идеальный общественный договор. Союз супругов играет известную роль и в эволюции социальных стратегий, рассмотренных в книге Режин Ле Жан «Семья и власть у франков (VII–X вв.)» (1995). Если в «феодальную» эпоху преобладают патрилиньяжи аристократии, вроде рыцарского «дома», из которого вышел Ламбер де Ватрело, так это потому, что супружеский союз, давший начало этим патрилиньяжам, с VIII–IX веков постепенно обретает силу и права. Королевы и графини еще до «начала новой эпохи» заняли место рядом с мужьями; вслед за ними те же привилегии получают знатные дамы из замков. Ансо де Моль не единственный, кто так почитает свою мать. После свадьбы дом мужа, в который входит женщина, становится и ее домом. Когда сваты (отец или брат девушки, иногда ее сеньор) приносят приданое (manage), это нередко означает ее исключение из «природного» патрилиньяжа. Если среди ее братьев есть рыцари, то она и ее дети не получат большого наследства. Своим сыновьям и дочерям она завещает скорее определенные социальные связи и престиж, соответствующий их положению, чем какие–то материальные блага. То, что она все–таки получает в виде приданого (manage) или других даров, скорее всего, перейдет к ее младшим сыновьям или дочерям, что позволит старшему из наследников забрать все имущество отца и уберечь его от разделов. Обычай давать приданое за невесту («свадебный дар»), наряду с официальной процедурой передачи «вдовьей части», нашел отражение в документах XI века (Клюни и Вандом), неожиданно оказавшихся весьма содержательными и полными новых деталей о частной жизни. Однако я думаю, что данная практика обусловлена какими–то более ранними эволюционными процессами и объясняется более ранними реалиями. Жорж Дюби не однажды высказывал предположение, что в районе «тысячного года» не столько совершались «перевороты», сколько «переосмыслялись» уже возникшие явления. Нечто подобное пишет и Жильбер Дагрон относительно «новых» практик, которые приблизительно в то же время зародились в Византии, а вернее сказать, точно так же получили известность благодаря обилию появившихся документов.
Еще одним наследием, которое Каролинги оставили так называемому «феодальному» обществу, могло стать возросшее внимание к отношениям крестных и крестников. Эта идея очень мила сердцу двух историков — Аниты Герро–Жалабер и Алена Герро, рассматривающих духовное родство как структурный элемент тогдашнего общества. Лично я считаю, что свидетельства подобного рода до XII века встречаются редко; духовное родство могло быть лишь одним из видов родственных связей, приобретя больший вес, вероятно, лишь после григорианской реформы (1070–1120).
Соответственно с этим XII век воскрешает и ужесточает требования к отсутствию кровного родства между супругами. В чем смысл этого требования? Режин Ле Жан предложила гипотезу, позволившую мне распознать ошибки в моих прежних (1985) рассуждениях и зачеркнуть их одним движением пера. Этнология помогла исследовательнице увидеть связь между системами недифференцированного родства и жесткой экзогамией. Эта последняя была характерна для франкской аристократии еще в Раннем Средневековье: она позволяла ей расширяться, включать в свой состав все новые группы, пока в IX и в последующие века не превратилась в ядро латинского христианского мира. Экзогамия франков способствовала коронации Карла Великого в качестве императора римлян не меньше, чем франкские боевые топоры и стремена. Правила в экзогамном сообществе все больше и больше ужесточались: если родство между женихом и невестой было ближе седьмой степени, это уже считалось инцестом! Но Режин Ле Жан замечает, что неопределенность самого понятия «родство» привела к его эволюции; если первое время епископы скрупулезно высчитывали максимально возможное число степеней родства (семь), то позже из прагматических соображений они по большей части воздерживались от попыток выносить свои генеалогические изыскания за рамки уже установленных родственных связей. Только когда у кого–то возникает желание провести расследование, правила приходится ужесточать; тогда–то и возникают проблемы. Следовательно, сами по себе правила, касающиеся родства дальше четвертой степени, достаточно гибки. В завершение следует отметить, что в те времена, когда люйи требуют более суровых законов, IV Латеранский собор (1215) проявляет мудрость, закрепив в качестве нормы весьма умеренные требования.
И наконец, «феодальное» общество и семья несут на себе отпечаток эпохи Каролингов в том смысле, что феодализм засвидетельствовал нежизнеспособность начинаний Карла. Последний, борясь против инцеста с помощью епископов, хотел также искоренить faide, сообразуя усилия духовных лиц с деятельностью графов. Faide (по–английски feud) — это право На осуществление мести, частная война рубежа Раннего и Высокого Средневековья, тем более яростная, что воюющие стороны представлены людьми свободными, влиятельными, честолюбивыми — одним словом, знатью. Карлу с большим трудом удается прекратить междоусобные войны. Но после 880 года, с наступлением эпохи замков и региональных или микрорегиональных сеньорий, войны вспыхивают с новой силой. В XI веке кровная месть легитимна, почти обязательна как часть системы. В 1030 году кузен графа Анжуйского был убит своим вассалом Амлином де Ланже — возможно, непреднамеренно. Граф Жоффруа Мартел начинает мстить за родственника. Он угрожает своему вассалу конфисковать его феод. Однако, уступив просьбам заступников, ограничивается захватом мельницы Амлина и спешит преподнести ее в дар аббатству в Вандоме из страха создать впечатление, что он, человек столь высокого ранга, продал за деньги честь родственника. Уж лучше простить обидчика — это более благородно и скорее соответствует христианскому духу… Данный случай показывает, насколько неизбежна первоначальная реакция Жоффруа, а также то, что желание мести не всегда приводит к смертельному исходу. Культура междоусобной войны (feuding culture) — в той же и даже большей степени культура переговоров и компромиссов, нежели культура насилия. Стивен Уайт демонстрирует это на примере Турени и, в частности, на примере местных поэм (жест).
Терроризм сеньоров и тирания рыцарей в эпоху «тысячного года» — в значительной степени мифы. Они рискуют помешать нам увидеть междоусобную войну (faide) как социальное явление, которое реализуется благодаря широкой сети родственных связей между аристократами и теми рыцарями — владельцами замков, которых Жорж Дюби еще в 1953 году, в своем исследовании графства Макон, предложил освободить от привычных клише (таких, как «главари банды»); с этих же позиций описаны они и в настоящей книге (1985). Именно междоусобные войны (faide), а не мнимый рост насилия на рубеже эпох, не борьба двух классов волнуют монаха Рауля Глабера. И договоры «о Божьем мире» — одна из форм компромисса, которых в обществе того времени было, вообще говоря, чрезвычайно много, — направлены прежде всего на прекращение этих войн. Когда в замок Бларинем, близ Лилля, переносят мощи святого Урсмара (1060), между рыцарями, которых тщетно пытался помирить владетель этих мест, устанавливается мир. Анри Платель в одной из своих замечательных работ обращает внимание на удивительное сходство XI и VI веков. Он упоминает, хотя и вскользь, об отцеубийцах и об их раскаянии. Вместе с тем не будем, руководствуясь нашими современными представлениями, считать faide формой насилия, губительной для баланса сил в обществе; стоит посмотреть на нее внимательнее, как становится очевидным, что междоусобицы хоть и бушевали, но никогда не выходили за известные пределы; прежде всего, они не угрожали социальной структуре. Скажем больше: они сосуществовали с общественным правосудием в его начальной форме, и никакое давление со стороны «военных» институтов, никакие пертурбации не были способны его разрушить.
Мутации. То, что мы установили причинно–следственную связь между явлениями «каролингской» и «феодальной» эпох и подчеркнули целостность цивилизации Раннего — Высокого Средневековья с VI по XII век, не помешает нам указать несколько случаев нарушения данной преемственности и множество постепенных мутаций.
Тенденция к образованию линьяжей присутствует уже при Карле Великом, хотя и подспудно: мужское потомство аристократических семейств объединяется в крепко спаянные группы, основанные на агнатическом, патрилинейном принципе, — группы, в которых старший сын занимает главенствующее положение, получая львиную долю наследства. И именно эти группы в X веке ведут междоусобные войны (faides). С падением каролингских дворцов (877–884) и появлением местных сеньорий патрилиньяжи переживают подъем. Впрочем, первые сеньории постепенно «размываются»; на границе с ними растут сеньории дворцовые (в провинции Берри это владения Деолей и Бурбонов, возникшие еще в 900‑е годы; другие подобные образования не так велики по площади и относятся к более поздним временам). Власть знати нуждается в «территориализации». Какова связь между этим феноменом и усилением линьяжей — что тут причина, а что следствие? В любом случае определенная взаимозависимость между двумя явлениями существует: сеньория постепенно становится мельче, компактнее, и этот символический, переходящий по наследству «отцовский дар» способствует окончательному формированию патрилиньяжей (X-XII века): его членов объединяет если не общность проживания, то по крайней мере сходство интересов; в умах людей и в хрониках запечатлевается «образ» патрилиньяжа.
Отец еще при жизни приобщает старшего сына к управлению сеньорией. Эта практика долгое время рассматривалась современными французскими историками как тактический ход королей династии Капетингов: те якобы опасались избрания королем отпрыска враждебной династии (например, из дома Блуа). Но на самом деле так поступали уже «последние Каролинги» (конец X века). Эндрю Льюис доказывает, что подобная практика утверждала право первородства, предотвращала Роковой для государства раздел власти между старшим сыном и его младшим братом или братьями. Необходимо, чтобы старший брат как можно скорее передал младшим причитающуюся им долю. Если Людовик VI, единственный из первых Капетингов, был коронован (1108) лишь после смерти отца, то причиной этого послужил раздел власти с единокровными братьями Людовика и их матерью, прекрасной и опасной Бертрадой. Но в конце концов обстоятельства складываются в пользу Людовика. Мне представляется, что с XI века практика приобщения старшего сына к власти, наделение его преимущественными правами начинают встречаться и в семьях знатных сеньоров. Речь идет о том, что этнологи называют «предварительным наследством» (preheritage), которое может выполнять несколько функций одновременно: утверждать исключительные права за старшим сыном, устанавливать мир между старшим и младшим сеньорами, распределять между ними роли, пока первый еще жив и не ушел в монастырь.
Сообразно с обстоятельствами и в соответствии с некоторыми установившимися, имплицитными нормами социальной морали знать Северной Франции в XI веке произвела (или воспроизвела) несколько систем наследования. Бывали слу чаи, когда наследство переходило от брата к брату (вспомним Туара и Л’иль-Бушара), прежде чем попасть к сыну старшего брата. Местная традиция? Скорее эксперимент отдельных семейств, результат целой серии договоров, не разрешивших, однако, всех противоречий… Тем не менее по крайней мере уже в XI веке младшие сыновья могли надеяться на любую сеньорию из владений рода, за исключением «отцовского дара»: своему старшему сыну, Роберту Куртгёзу, Вильгельм Завоеватель оставляет одну лишь Нормандию, в то время как Англия достается его второму сыну. Если у девушки–наследницы нет брата, то у ее дяди со стороны отца появляется шанс получить завещанное ей; конечно, этого не случится, если она найдет себе мужа, «верного рыцаря», который сам будет младшим отпрыском какой–нибудь благородной фамилии. Сосредоточению наследственного имущества в одних руках препятствовали многие факторы, но в XII веке часть их сошла на нет. То, что Алиенора Аквитанская перешла от Людовика VII к Генриху Плантагенету, не доставшись ни одному из младших братьев обоих монархов, было поистине беспрецедентным случаем!
Алиенора… В ней воплотились все радости и горести «женщины XII века». Как ей жилось — лучше или хуже, чем дамам предшествующих столетий? В своих набросках о цивилизации Высокого Средневековья, с которым столь тесно связан «патрилиньяжный» XI век, мы не должны ни игнорировать, ни переоценивать роль знатной женщины. Мы не должны ее игнорировать потому, что та эпоха известна не только войнами, вассалитетом, рыцарством, но также переговорами, семьей и светским обществом — тремя сферами, куда женщины имели доступ. Однако не стоит и переоценивать роль женщины, поскольку средства и символы господства — светские и религиозные — находятся в руках мужчин. (Полин Стэффорд недавно обратила внимание на неоднозначность некоторых хартий X века, предположительно написанных женщинами. Она хочет вернуть истории женщин истинную сложность и полноту, вернее, выступает за «единую» социальную историю, в которой нашлось бы место не только мужчинам, но и женщинам.) Позднее, в XII веке, мы наблюдаем движение в противоположном направлении. Наследниц и регентш становится больше, но внутри семейной пары власть мужа скорее усиливается, нежели ослабевает. Взаимоотношения мужчин и женщин, так же как отношения между сеньором и крестьянами, не перестают подвергаться незначительным модификациям, оставаясь по сути неизменными: это отношения господства мужа над женой и сеньора над крестьянами, хотя и с некоторыми оговорками…
И другой вопрос: начинается ли в XII веке ослабление линьяжей? Я так не думаю; скорее наоборот, они упрочиваются благодаря более четкому законодательству. И не тогда ли у знати, равно как и у простонародья, утверждается родовое прозвище, «фамилия», как мы называем ее сегодня? Занимаясь этим вопросом с 1986 года, Моник Бурен привлекла к своим исследованиям группу ученых из Азе–ле–Феррона[55]. Что касается обычая laudatio parentum, Стивен Уайт дает ему примерно ту же характеристику, что и я, хотя у него она выглядит точнее и убедительнее (1988).
Еще в 1985 году Жорж Дюби говорил о том, в какие дебри нам пришлось углубляться в наших исследованиях. Думаю, что сейчас эти «дебри» исследованы немного лучше; здесь я попытался дать краткий отчет о новейших достижениях в исторической науке. Увы! Жоржа Дюби больше с нами нет.
ДБ.
Библиография к Постскриптуму
Напомним, что наши исследования ограничены севером Франции, за исключением Окситании — исключением досадным, но принятым нами еще в издании 1985 года. Дополнительный очерк об этой исторической области и дальнейшая разработка темы с привлечением новых материалов и научных дискуссий заняли бы здесь слишком много места.
Barthelemy D. La Societe dans le comte de Vendome, de Ian mil au XIVе siecle. Paris: Fayard, 1993.
Idem. Noblesse, chevalerie et lignage dans le Vendomois et les regions voisines aux XIе et XIIе siecles // Claudie Duhamel–Amado et Guy Lobrichon (ed.). Georges Duby. L’Ecriture de l’Histoire. Bruxelles: De Boeck, 1996. Pp. 121–139.
Bourin M. et autres (ed.). Genese medievale de l’anthroponymie Moderne // Publications de l’Universite de Tours. 5 volumes d’Etudes d’anthroponymie medievale, depuis 1989.
Gaudemet J. Le Mariage en Occident. Paris: Cerf, 1987.
Guerreau–Jalabert A. La designation des relations et des roupes de parente en latin medieval // Archivum Latinitatis Medii Aevi 56–57. 1988. Pp. 65–108.
Idem. Prohibitions canoniques et strategies matrimoniales dans l’aristocratie medievale de la France du Nord // Epouser au plus proche. Inceste, prohibitions et strategies matrimoniales autour de la Mediterranee. Paris: Editions de l’EHESS, 1994. Pp. 293–321.
Histoire de la famille / A. Burguiere et autres (ed.). Paris: Armand Colin, 1986. T. I.
Le Jan R. Famille et pouvoir dans le monde franc (VIIе‑XIе siecles). Essai danthropologie sociale. Paris: Publications de la Sorbonne, 1995.
Lewis A. W. Le Sang royal. La famille capetienne et l’Etat, Xe‑XIVe siecles / Trad. fr. Paris: Gallimard, 1986.
Morelle L. Mariage et diplomatique: autour de cinq chartes de douaire dans le Laonnais–Soissonnais, 1163–1181 // Bibliotheque de l’Ecole des Chartes 146, 1988. Pp. 225–284.
Platelle H. La violence et ses remedes en Flandre au XIе siecle // Sacris Erudiri, 20,1971. Pp. 101–173.
Stafford P. La Mutation familiale: A Suitable Case for Caution // The Community, the Family and the Saint: Patterns of Power in Early Medieval Europe / J. Hill, M. Swan (ed.). Turnhout: Brepols, 1998. Pp. 103–125.
White S. Custom, Kinship and Gifts to Saints: the Laudatio Parentum in Western France, 1050–1150. Chapel Hill; London, 1988.
Idem. Feuding and Making Peace in the Touraine around the Year 1100// Traditio. 1986. № 42. Pp. 195–263.