Арлетт Фарж
Париж, город–мираж: он притягивает всех, кто больше не может жить в деревне, и одновременно отталкивает тех, кто не смог в него вписаться, кто покончил с иллюзиями. В то же время существует вечное движение: люди приезжают в город на зиму и возвращаются в деревню на летний период. Мы видим лихорадочную миграцию, мобильность населения, которое ни работа, ни жилье не могут удержать: Париж — это кипящий город, который с азартом и удовольствием описывают находящиеся в нем хроникеры и мемуаристы. «Неужели надо будет разрушить Париж, чтобы заселить деревни?» — задается вопросом Луи–Себастьен Мерсье в своей знаменитой книге «Картины Парижа»[466], где он подробно описывает горожан, суетливых и разговорчивых.
Сейчас доподлинно известно, что все приезжавшие в Париж происходили из неблагополучных общественных и профессиональных слоев. В Париж переезжают не зажиточные крестьяне, а бедные поденщики и батраки или молодежь. Этот «перегон людей», по выражению Абеля Пуантро[467], разделяет семьи: один уезжает, другой остается. Иногда уехавшие возвращаются на родину, но чаще стараются вызвать к себе одного или многих членов семьи. Время от времени люди встречаются в городе, мужчины и женщины сожительствуют. Количество брошенных детей[468] ужасает; в больнице Для подкидышей смертность очень высока. Отдавать детей кормилице[469] вдали от Парижа становится необходимостью. Из двадцати одной тысячи детей, ежегодно рождающихся в Париже, двадцать тысяч отправляются в странное и опасное путешествие на повозке к кормилицам, над которыми родители не имеют никакого контроля.
Эта нестабильность жизни, тяжелые условия существования иногда заставляют думать, что семьи как таковой не было. Реальность, однако, не такова, и если обратиться к полицейским архивам, можно обнаружить более сложную картину жизни, чем та, что обычно описывается; возникли новые отношения между сферами общественной и част ной жизни.
Городская семья
Фактически семья существует[470]: пусть неполная, пусть все в ней перепутано и все живут в разных местах, но все же она существует. Все на нее постоянно ссылаются: это можно увидеть в протоколах допросов, в свидетельских показаниях. Очень редко встречаются люди, заявляющие, что у них нет никого из родственников. Это подтверждают некоторые события XVIII века. 30 мая 1770 года в Париже с размахом праздновалась свадьба дофина, устраивался праздник и для народа[471]. Толпы заполонили улицы, откликнувшись на призыв короля поприсутствовать на фейерверке на огромной площади Людовика XV[472], более вместительной, чем Гревская[473]. Каретам надо было во что бы то ни стало проехать, люди толкались, в результате случилась катастрофа. Погибло сто тридцать два человека, большая часть из них — стояли, прижатые один к другому, и задохнулись, других затоптали те, кто в панике спасался бегством. Трупы были выставлены на кладбище Мадлен–Ля–Виль–л’Эвек, чтобы соседи, друзья или родственники могли их опознать. Мало кто остался неопознанным; у трех четвертей погибших нашлись родственники, близкие или дальние.
Другой пример, более известный историографии, также говорит о наличии семей: когда приговоренным к смерти сообщали день их казни, они писали прощальные письма. Письма эти так никогда и не попали к адресатам и остались в бумагах Фукье–Тренвиля в Национальном архиве[474]. Письма «маленьких людей», случайно оказавшихся втянутыми в Революцию, в которых не было ничего идеологического. Абсолютное большинство этих писем было адресовано кому–то из близких: жене, брату, сестре, ребенку. Существование семьи очевидно, даже если оно не соответствует привычному нам образу современной семьи — супружеской пары с детьми.
Однако семья не замыклась сама на себе: разлученная, рассредоточенная, но в то же время поддерживающая внутренние связи, она все время «выставлена напоказ», ей не знакома никакая интимность в том смысле, который мы сегодня вкладываем в это понятие. Эта открытость связана с невозможностью жить «внутри себя». Родственные связи, наследование, владение землей, право старшинства — эти понятия имели отношение к знати и крупной буржуазии. У простого народа все обстояло по–другому: люди жили на глазах у других, их настоящее и туманное будущее зависело от многих факторов, и семейные связи были лишь одним из них.
При изучении феномена народной семьи надо в первую очередь обратить внимание на то, что она полностью зависит от того, что существует вне ее. Семье приходилось ежедневно противостоять внешним воздействиям, которые, она должна была в конечном счете принять.
Жилище, публичное зрелище
Типичный парижский дом втиснут в узкую улицу, грязную и вонючую. Все пространство заселено по максимуму: от подвала до чердака. Собственники домов стараются извлечь прибыль из каждого квадратного сантиметра. Чердаки, переходы, коридоры, ведущие из мастерской во двор, внутренние галереи во дворах, на которых иногда находится бочка с водой, уборные на верхних площадках лестниц — вся жизнь людей, населяющих дома, выставлена напоказ. В XVIII веке буржуазия еще не окончательно перебралась в особняки на западе города и живет в тех же домах, что и бедный люд, занимая «благородные» этажи — со второго по пятый. В квартирах, расположенных выше и ниже, живут рабочие и мелкие служащие. На первом этаже, как правило, располагается мастерская или лавка. Окна этого помещения выходят на улицу. На антресолях, прямо над рабочей зоной, — кладовка и комната подмастерьев и учеников. Поднимаются туда по приставной лесенке. Вдоль лавки — проход, закрытый по ночам, по которому жильцы попадают во двор и на этажи, а прохожие — к дому, находящемуся в глубине двора. Одна или несколько лестниц с окнами ведут на этажи, на лестничные площадки выходят двери комнат, в которых живут те, кто платит более или менее значительные суммы за проживание. Комнаты часто сообщаются между собой, и двери на лестничную площадку нередко остаются открытыми. Из одной комнаты можно пройти в другую, в случае необходимости — выйти на другую лестницу или в соседний коридор. Наверху, под самой крышей, где холодно зимой и жарко летом, живут работающие люди, многочисленные и часто переезжающие с квартиры на квартиру. Если ремесленник или торговец с первого этажа достаточно состоятелен, эти помещения принадлежат ему и он сдает их своим работникам. Если же нет, то чердаки сдаются жильцам по два–три су за ночь. Там все спят вповалку, на матрасах и соломенных тюфяках, храня свои пожитки под ворованными простынями прямо на полу[475]. Дом — это сцена, на которой одни самоутверждаются, другие спорят и ничто не может пройти незамеченным. Семейные ссоры, тайные свидания, скандалы с шумными соседями, бегающие повсюду дети — все на виду. Скученность создала определенную модель поведения и привычки.
Улица и мастерская
Трудовая жизнь тоже никак не защищена; уличные профессии, которых не счесть, придают парижскому пейзажу очарование, неоднократно описанное в книгах и запечатленное в рисунках. Как правило, все они бродяги — те, кто зарабатывает себе на жизнь на улице, — все эти лудильщики, пекари, дантисты, цветочники и жестянщики. Для них очень важно все время быть на виду, необходимо, чтобы их легко узнавали (каждый носит одежду, свойственную его профессии), чтобы их было легко окликнуть: их не ищут, они всегда на улице и пронзительно кричат, предлагая услуги. Они всем известны в своем квартале, обслуживают клиентов прямо на мостовой или иногда занимают какие–то определенные места на перекрестках или под портиками. Особенно это касается разнорабочих, рассыльных и трубочистов — чтобы заказчикам было как можно легче найти их.
Мастерская, традиционное рабочее место ремесленников, их подмастерьев и учеников, — это пространство между тем, что снаружи, и тем, что внутри. Верстаки и рабочие столы обращены в сторону улицы. Клиенты и подмастерья могут общаться в течение всего дня. Служащие мастерских всегда в курсе того, что происходит вокруг, и это значительно облегчает обмен продуктами труда и дает возможность помогать друг другу. Не заметить споров между хозяином и рабочими невозможно, и прохожие с первого взгляда отличают успешную мастерскую от той, где дела идут неважно. Конкуренция при таком тесном соседстве очень сильна: хозяин частенько отправляет ученика следить из окна верхнего этажа за тем, какие клиенты заходят к соседу, чтобы в дальнейшем перехватить их.
В семейной жизни, в жизни всего дома и в мастерских есть такой важный персонаж, как мальчишка. В возрасте от десяти до шестнадцати лет он живет как взрослые, и в то же время ему по–прежнему доступны детские радости и игры. Очень рано попадая в ученики в мастерскую или помогая родителям в их повседневных делах, ребенок узнает ритм труда, его тяжесть и принуждения. Не полностью освободившийся от опеки семьи, он является дополнительной ниточкой, связывающей разные сферы, в которых действуют индивиды. Одновременно дитя улицы и сын своих родителей, мальчишка приносит покупки, оказывает мелкие услуги или под присмотром мастера узнает риски, которым подвергается ученик. Он очень мобилен и по–настоящему участвует как в жизни своей семьи, так и в жизни всего квартала — соседей, ремесленников, торговцев, священников.
Парижский квартал — понятие не географическое. Это среда со своими законами, место, где все находятся на виду друг у друга. За порядком в квартале следит множество должностных лиц: квартальный комиссар и его подчиненные, приходской священник, церковные служки и дьяки. И полицейские и духовенство — очень важные персонажи, гаранты порядка и милосердия. Именно к ним приходят в поисках морального авторитета и понимания, строгости или снисхождения. Их присутствие чувствуется в каждом квартале, они доступны для каждого. Впрочем, часто они выступают вместе: полицейский может получить у кюре сведения о любом подозрительном жителе. Народу это известно; в полицейских досье часто содержатся сертификаты о добропорядочности[476], подписанные кюре.
Комиссары — это глаза и уши квартала, и полицейское начальство требует неукоснительного соблюдения этого положения. Они должны быть повсюду, быть в курсе происходящего, собирать через осведомителей слухи, появляющиеся на улицах, в кабаках, на постоялых дворах.
В этом постоянном круговороте, где частную жизнь почти невозможно отделить от публичной, где все на виду и где эта публичность диктует свои правила, честь является главной ценностью, настоятельной необходимостью.
Честь, необходимость частная и публичная
Честь бедняка
На протяжении долгого времени честь рассматривалась как одна из основных ценностей, сопоставимых с самой жизнью; ее следовало беречь всеми силами. В начале XVI века парижский судья Жан де Миль, один из важнейших деятелей юридического мира при Франциске I, написал длинный текст под названием «Криминальная практика» — обращение к тем, кто собирается заниматься юриспруденцией. В его послании королю говорилось: «За свою карьеру я вел множество дел, как в городе, так и в провинциях. <…> Я пытался как–то систематизировать их и сосредоточился в основном на преступлениях против личности; потерю имущества, наследства можно возместить тем или иным способом; потерю чести или жизни — никогда»[477].
Честь и бесчестье, сопоставимое со смертью, — тема многих цивилизационных исследований XVII–XVIII веков: «Это то, за что человека ценят и уважают; это то, что является основой веры и чем клянутся; это то, что помогает выстоять при всех жизненных невзгодах и при враждебности окружающего мира; это единственное, что делает счастливым; что в конечном счете важнее жизни; это то, что дороже всего и что свято», — писал Куртен в своем «Трактате о чести»[478].
Отнюдь не являясь уделом лишь великих, честь — это благо, которое ревностно требуют признавать за собой люди из народа: «Спросите у первого встречного, — пишет Куртен, — что значит иметь честь; он вам ответит, что это значит иметь сердце. Спросите, что значит иметь сердце; он ответит, что это значит, что лучше умереть, чем терпеть оскорбление». То, что оскорбление — это самое большое зло, — не абстракция для людей с улицы, они живут с этим чувством и убеждением. В XVIII веке генерал–лейтенант полиции Ленуар в своих мемуарах упоминает это неизменное ревностное отношение «маленьких людей» к своей чести: «Полиция большого города, которая сталкивается с представителями самых разных слоев общества, прекрасно знает силу злословия и клеветы. Жалобы на оскорбления и диффамацию — очень распространенное в Париже явление. Кто–то требует возмещения морального вреда в суде. Огромное количество парижан обращается в полицию по поводу домашних споров и оскорблений»[479].
Нельзя не отметить раздражение, которое вызывает у полиции поток жалоб, касающихся защиты чести и репутации; однако Ленуар прекрасно понимает причину этого: когда люди живут на виду друг у друга, как это было в XVIII веке, власть слова становится безраздельной. Оговоры и клевета могут сильно обидеть и спровоцировать серьезные конфликты.
Одна из причин этой постоянной заботы о чести — невозможность скрыться от чужих глаз, отсутствие границ между частной и публичной жизнью. Любопытные взгляды окружающих высматривают подробности чужой жизни, люди считают себя вправе обсуждать других. Многие жалобы, поданные в полицию, и свидетельские показания начинаются так: «Я его знаю как человека, который…» Эти «знания» базируются на двух важных вещах: знакомстве с риском и идее относительного равенства перед лицом общей неустроенности жизни.
Риск — неотъемлемая часть повседневности: городские события бывают опасными, часто угрожающими. Болезни, несчастные случаи, потеря работы, внезапное вдовство, смерть случаются каждый день, и ежедневное существование человека пронизано осознанием ненадежности своего положения. Реальность опасности продуцирует определенные формы поведения, в том числе — презрение к самой опасности. Можно бояться опасности, а можно, наоборот, рисковать, пренебрегать ею или же переложить ее на плечи других, чтобы отдалить от себя. Расталкивать других локтями, освобождая себе место под солнцем, — способ выживания в условиях общей нестабильности.
Простонародное общество пытается уравнять всех своих членов в условиях нестабильности, физической и экономической. Одновременно с этим люди всеми силами пытаются не опуститься ниже того уровня, который они считают для себе приемлемым, если уж не получается преуспеть и подняться по социальной лестнице. Равновесие это неустойчиво, люди очень уязвимы. Им необходимо любой ценой контролировать то, как они выглядят в глазах других, и то, что о них говорят, чтобы не стать жертвой этих пересудов. В обществе «равных» надо, чтобы тебя уважали.
Необходимость уважения базируется на остром осознании того, что народ является недифференцированной массой, «чернью», объектом священной королевской власти. На этом осознании базируются также самоуважение и личная репутация, позволяющие найти свое место в жизни, вырваться из рядов «черни», завоевать какое–то положение. Все зависит от слова другого человека и от его желания выделиться. Честь и бесчестье на фоне круговой поруки играют судьбой человека. В той же логике чести могут сосуществовать как совместные действия по защите от представителей власти, так и индивидуальные выпады против соседа с целью обеспечить себе жизненное пространство и средства к существованию[480].
Слово и оскорбление
«Слово таит в себе опасность для существующего порядка»[481]: в квартале, где общение вследствие отсутствия своего угла протекает в основном в устной форме, слово помогает осознать себя в коллективном пространстве. Оно структурирует общественную жизнь и при этом подвергает опасности отдельных членов общества.
Луи–Себастьен Мерсье замечательно описывает эти постоянные городские разговоры: «На рынке, в лавке вступают в беседы на самые разные темы: эта вечная болтовня сопровождает самую незначительную покупку, и скидка в несколько су достигается путем долгих разговоров. Уже, казалось бы, обо всем поговорили, но нет, еще недостаточно: принято вновь разговаривать, стоя в дверях, на лестничной площадке и на лестнице. <…> Из всех кафе доносятся громкие глупые споры. Парижане очень остры на язык, и поэтому за каждым столиком есть свой оратор. Если он в одиночестве, то вовлекает в разговор занятого официанта или стоящую за стойкой хозяйку заведения; он постоянно ищет глазами какого–нибудь слушателя. Кучеры и каретники, обменявшись обычными ругательствами, вступают в грубую словесную перепалку; драки начинаются только после разговоров, а разговоры следуют за дракой; на различных плавательных средствах тоже идут постоянные споры. Когда два судна двигаются друг другу навстречу, с каждого раздаются резкие громкие возгласы, волнующие пассажиров. Начинается скандал — кто кого переорет. Суда находятся в двухстах туазах[482] друг от друга — на таком расстоянии можно расслышать ту глупость, которая доносится с другого корабля»[483].
Разговоры — любимые средства определения своего собственного места под солнцем и места других. Сложные социальные отношения требуют постоянного внимания к проявлению уважения к окружающим — единственному средству сохранить свое место. Очень велика вероятность того, что однажды станешь жертвой чьего–то злого языка; она усугубляется скученностью, теснотой, знанием привычек оппонента. Лексика, используемая в таком общении, также зависит от близкого знакомства с соседями по дому и кварталу.
В такой ситуации любое неосторожное, провокационное слово, даже сказанное вскользь, о каком–то человеке немедленно влечет за собой последствия: любое сомнительное замечание по поводу кого–то разрывает связь, которая была раньше между людьми, считавшимися ровней и уважавшими друг друга. Отношения практически равных людей ломаются и возникает иерархия, еще более заметная, чем предыдущая: кто–то из персонажей неожиданно отстраняется, становится изгоем. Этот разрыв (или модификация) не разрушает социальное устройство и его глобальную структуру, потому что выводит на передний план системы привычных союзов и их борьбу друг с другом.
Целью оскорблений может быть лишь намерение изменить порядок, сложившийся на основе здравого смысла. Для полиции было бы желательно, чтобы порядок держался на зависимости: «Это общество может существовать только на основе подчинения, душе всех обществ». Куртен пишет, что необходимо уважать отца и мать, высочайшую власть, а также все институции, устанавливающие отношения превосходства и подчинения. Исходя из такого социального видения, не трудно дать определение оскорблению. Для Куртена это значит, что нельзя покушаться на жизнь человека и на его постель, потому что «потеря стыдливости так же невосполнима, как и потеря жизни». Брак — это основа социума, он свят и естествен. Покушения на имущество и репутацию — тоже непростительные оскорбления. Также нельзя посягать на вещи, которые определяют порядок и спокойствие гражданского общества.
Это определение оскорбления и все, что вытекает из этого определения, показывают наиболее уязвимые точки семей и сообществ, в которых оскорбление может оказаться наиболее разрушительным. Оскорбление нивелирует систему ценностей, диффамация, клевета или высмеивание ставят под сомнение естественное согласие, которое царит между зависящими друг от друга людьми. Жалобы на оскорбления, обнаруженные в юридических архивах, со всей очевидностью показывают, что конфликты случаются на социальных стыках, где устанавливается и существует субординация, какова бы ни была ее природа.
Следует отметить, что наиболее распространенные средства задеть индивида или семью — это агрессивное поведение мужчины по отношению к женщине и исконная вражда, реальная или мнимая, между миром мужским и миром женским. Достаточно всего лишь поставить под сомнение добродетель женщины. Разговоры на эту тему странным образом всегда достигают цели. В главе своих «Мемуаров», которая называется «О трудности искоренения ложных и малообоснованных слухов» генерал–лейтенант полиции Ленуар пишет об этих устоявшихся стереотипах: «Распространение слухов, порочащих женщин, даже тех, чье поведение безупречно, в Париже дело обычное». Это оружие, бьющее по нескольким мишеням одновременно: по самой женщине или по мужчине, с ней связанному. Такая диффамация часто провоцировала конфликты другого типа: например, слухи о недостойном поведении супруги хозяина мастерской, распространяемые подмастерьем, могли испортить репутацию хозяина. После оскорблений сексуального характера, покушающихся на «стыдливость», идут те, которые ставят под сомнение честность, трезвость, трудолюбие, экономность, верность в дружбе и т. д.
В любом случае тяжесть словесного оскорбления заключается в негативном влиянии испорченной репутации человека на его экономическое положение: к дискредитации добавляется потеря заработка, работы или жилья. Это очень серьезные вещи ввиду нестабильности положения народа. Ремесленник, уличенный в пьянстве, лени или хвастовстве, или тот, чья жена ведет себя недостаточно добродетельно или просто легкомысленно, может потерять часть клиентуры; ученик такого мастера не находит ни работы, ни заработка; мужу, про жену которого ходят слухи, стоит опасаться потери работы или добрых отношений с работодателем, а соблазненная и покинутая женщина никогда не найдет работы, которая позволила бы ей жить и воспитывать своего ребенка.
Честь имеет экономическую ценность; если она ставится под сомнение, положение человека становится очень уязвимым: и в социально–экономическом плане, и в плане сексуальных отношений пары, которые моментально портятся от смутных «говорят, что…». Женщинам с подмоченной репутацией становится практически невозможно жить: считается хорошим тоном сплетничать об их сексуальных талантах с целью уязвить или же просто добавить остроты невинным разговорам.
Каковы бы ни были способы уничтожения чужой репутации, те, кто жалуется на оскорбления или оскорбительные слухи, прекрасно знают об экономических рисках, которым они могут подвергнуться из–за всех этих слухов. С помощью комиссара и показаний свидетелей они стремятся к восстановлению, по словам одного из таких пострадавших, «чести, от которых зависит их хлеб».
Как вернуть потерянную честь?
Помощь официальных властей в таких случаях необходима: семья, честь которой оказалась затронутой, нуждается в реабилитации, в доказательстве своей невиновности. В случае если порочащие слухи обоснованны, необходимо найти средство загладить вину или заставить всех забыть о ней, чтобы восстановить гармонию с окружающим миром[484].
Комиссар, представитель генерал–лейтенанта полиции, — самая главная фигура в жизни квартала. Начиная с 1738 года таких комиссаров начитывается сорок восемь. Они носят титул «советника короля», освобождены от уплаты тальи[485] и имеют множество привилегий. Их компетенции очень разнообразны, как и у генерал–лейтенанта, в прямом подчинении у которого они находятся; компетенции эти в первую очередь гражданские, потому что они должны присутствовать при наложении ареста на имущество, при наложении печатей (это главный источник их легальных доходов), а также вести все дела касательно раздела имущества или уведомлять родственников пострадавшего о случившемся. Их функции в криминальном плане также достаточно важные и непростые: уполномоченные принимать все жалобы и заявления, они должны вести протоколы и выписывать повестки в суд. Оказавшись на месте преступления, комиссары должны действовать незамедлительно: задерживать, допрашивать, арестовывать, вести следствие, собирать информацию. К этому добавляются собственно полицейские функции: им полагается принимать всех, кто нуждается в них в связи с распрями и ссорами. Дом комиссара виден издалека: все стены завешаны объявлениями, полицейскими предписаниями, королевскими указами, а также приговорами и объявлениями о публичных наказаниях. К тому же там размещают объявления о пропажах, афиши с новостями. Частные лица иногда вешают на стены наскоро составленные, безграмотно написанные анонимные доносы. Дом комиссара — это место, где можно узнать новости, получить информацию, встретиться с кем–то; куда бегут, если случается несчастье, — или же место вымещения гнева, в зависимости от ситуации.
Кроме вышеперечисленного, комиссар должен информировать генерал–лейтенанта полиции обо всем, что происходит на вверенной ему территории. Он должен докладывать обо всех неожиданных происшествиях: о несчастном случае с каретой, скандале на рынке, пожаре, самоубийстве; поэтому он постоянно перемещается по своему кварталу. Генерал–лейтенант неизменно контролирует его и побуждает к действиям во избежание какой бы то ни было небрежности или излишнего благодушия. Помимо всего прочего, ему вменяется в обязанность проводить на своей территории необходимые работы по расчистке свалок, по ассенизации и по регулированию уличного движения.
Обязательно «близкий» к народу, осведомленный обо всех народных надеждах, заботах и чаяниях, знающий, кто чем возмущен, кому нужна защита, комиссар играет весьма специфическую роль в своем квартале. Уникальность этой роли заключается в его универсальности и одинаковом отношении к стоящим перед ним разнообразным задачам. Ему многое известно, он может выступать гарантом королевской власти перед любым обывателем. Одновременно с этим он часто использует образ отца, иногда строгого, иногда утешающего; его любят и ненавидят, избегают его и восторгаются им. Авторы трактатов и полицейских справочников поддерживают такой образ комиссаров: «Дом комиссара представляется мне своеобразным гражданским храмом, куда идут со своими бедами». Мягкий тон общения сочетается с социальной функцией. Несмотря на публичность фигуры комиссара, ощущается его роль посредника между частной и общественной сферами, которые он успешно объединяет, он вникает в проблемы всех, кто приходит к нему за советом и поддержкой.
Именно ему, комиссару, люди сообщают, что по их поводу поползли слухи; именно с его помощью они пытаются отвести от себя подозрения. Иногда для большей убедительности приводят свидетелей, и комиссар может быстро и неформально успокоить разгоряченные умы, сделать кому–то выговор, потребовать прекратить оскорбления и сплетни. В блокнотах комиссаров, очень немногочисленных и заполнявшихся нерегулярно, можно обнаружить заготовки советов и мнений о том, как поступить, чтобы не случилось действительно чего–то непоправимого для репутации и чести кого–то из местных жителей.
Когда семья видит, что ее репутации серьезно угрожает поведение кого–то из родни (сын–хулиган, гулящая жена, пьяница–муж, регулярно не ночующий дома, внебрачная связь кого–то из детей) и что беседы с комиссаром не производят должного эффекта, такая семья может подать жалобу, составленную по всей форме, и потребовать публичного наказания для провинившегося члена семьи. Публичное наказание ставит его как бы вне семьи и побуждает к исправлению поведения.
Самая распространенная ситуация — когда жена настаивает на аресте своего мужа, поведение которого единогласно осуждается ближайшими соседями. Речь может идти о муже, который пропивает деньги на хозяйство, проводит слишком много времени в кабаках, не заботится о болтающихся на улице детях, ввязывается в драки или посещает проституток. Как правило, такие дела решаются быстро: на основании показаний соседей мужа допрашивают и сажают в тюрьму. Заключение длится недолго: женщины в большинстве своем нуждаются в экономической поддержке со стороны мужа и отзывают жалобы — до нового инцидента.
Мы привели примеры традиционного поведения обесчещенных семей, но случается и другое — многие семьи расценивают придание гласности того, что происходит между ними, как большой позор. В таком случае честь теряется дважды — в момент самого проступка и при публичном наказании. Публичный характер правосудия (объявление о приговоре, выставление у позорного столба на перекрестке, для молодежи — удары хлыстом) на самом деле мешает восстановлению репутации. Клеймо свершившегося правосудия — это несмываемый позор; судебное преследование оступившегося члена семьи — это палка о двух концах, потому что публичное наказание позорит не только того, кто нарушил нормы поведения, но и всю его семью.
«Письмо с печатью»[486]
В середине XVIII века появились «письма с печатью» — новый символ королевской власти, настоящая находка для отдельных семей, желающих наказать за беспутное поведение кого–то из родственников и при этом избежать обычного суда, позорящего не только уличенного в безобразиях, но и его близких. Просьба о заключении в тюрьму по «письму с печатью», поступившая от родственников, становится средством восстановления репутации и одновременно сохранения дела в тайне.
Любопытный призыв к порядку канцлера Поншартрена в самом начале XVIII века разъясняет принцип, функционирование и цель «писем с печатью» в целом. В 1709 году одно щекотливое дело рассорило Поншартрена и первого президента парламента города Ренн господина де Брилака. Молодая женщина, барышня дю Коломбье, схвачена по приказу главы парламента группой лучников, в полдень, когда она выходила с мессы. Ее препроводили в монастырь, где содержатся женщины, ведущие неподобающий образ жизни, всего лишь за связь с господином де Мартини. Это похищение произошло как арест по «письму с печатью», без соблюдения какой бы то ни было юридической процедуры. Узнав об этом событии, он написал два резких письма — генеральному президенту парламента господину де Ла Бедойеру и автору приказа господину де Брилаку[487]. В двух этих посланиях он высказал все, что думает о форме приказов об аресте и о методах действия короля.
Во–первых, он восстает против самой инициативы Брилака: «Вы не можете отдать приказ от своего собственного имени, в противном случае правосудие подменилось бы самоуправством и целиком и полностью вершилось бы вами, тогда как только король вправе действовать подобным образом, и он делает это крайне осторожно и лишь в исключительных случаях использует „письма с печатью”». Никто, кроме короля, не имеет права судить напрямую, даже глава парламента. Речь не идет о том, что представители высшей судебной власти пренебрегают обычной юридической процедурой: если девица дю Коломбье ведет себя неподобающим образом, нужно постановление королевского прокурора, а глава парламента может принимать участие в решении этого дела только в том случае, если будет запрос от суда первой инстанции. Вещи названы своими именами: идея такого феномена, как «письма с печатью», не может быть искажена никем, даже теми, кто обладает широчайшими полномочиями, такими как глава парламента.
Во втором письме, адресованном генеральному президенту, Поншартрен говорит о негласном характере такого рода дел, подчеркивая, что принцип «писем с печатью» заключается именно в нем: «[По „письмам с печатью”] начинают действовать, только приняв все необходимые меры предосторожности во избежание возмущения и скандала». В данном же случае молодая женщина была похищена в полдень, при выходе из церкви, с участием толпы лучников, в результате чего город Ренн и вся Бретань целиком оказались в курсе событий: «Можно ли было вообразить более позорящий и бесчестящий способ действия, чем тот, который был выбран?» И Поншартрен добавляет: «Прежде чем действовать подобным образом, первому президенту парламента следовало бы по крайней мере принять меры, чтобы не допустить скандала, а он поступил как раз наоборот».
Без сомнения, это скрытое признание; можно предполагать, что Поншартрен при некоторых условиях мог бы простить этот промах, будь соблюдена тайна. Сохранение тайны — это основа, высшее оправдание «письма с печатью». Арестовать незаметно, помешать скандалу, скрыть вину и личность виноватого — вот в чем суть королевского «письма с печатью». Господин де Брилак был неправ во всем: он не только присвоил себе право, которое ему не принадлежит, но и провел арест девицы дю Коломбье с недопустимым шумом и скандалом.
Эти письма Поншартрена являются строгой и точной интерпретацией «письма с печатью» — к тому же не следует забывать, что дело происходило в самом начале века, в 1709 году. К середине XVIII века использование королевских «писем с печатью» набирает обороты, и вместе с тем получить их становится легче. Известно, что в Париже генерал–лейтенант полиции обладает привилегией сдерживать использование королевских приказов и прибегать к ним, когда речь заходит об общественной безопасности и спокойствии, о городской полиции и о судьбе некоторых злоумышленников. «Письмо с печатью» становится способом оздоровления столицы: известно, что Берьер, Сартин и Ленуар использовали его очень часто. Благодаря согласию с этой процедурой и личной инициативе в ее применении семьи будут получать пользу от этих экстренных и исключительных мер.
Сохраненная тайна
Придание веса своей чести через раздувание конфликтов, вызванных насилием, драками, воровством, а также обманами и злонамеренностью, было для людей незнатных и без положения в обществе средством выживания и защиты от оговоров. Заключение виновного в тюрьму и следствие, проводимое полицией, может смягчить невыносимое положение семьи, ставшей предметом сплетен и пересудов соседей. Если король своим тайным приказом, не прибегая к обычному судопроизводству, помещает смутьяна в тюрьму, честь семьи спасена. Неожиданно скрытое бесчестье обеляет семью в глазах общества, и она снова предстает перед всеми безупречной.
Этими действиями семья скрывает то, что плавильный котел частной и общественной жизни не давал возможности замаскировать. Чтобы сохранить тайну и некоторую интимность, она прибегает к помощи королевских приказов, квинтэссенции абсолютной власти. Это удивительный парадокс: простонародной семье льстит сознание того, что, как знать и буржуазия, она становится предметом королевского внимания и получает возможность освободиться от позорного клейма, восстановив репутацию и отмежевавшись от унижающего достоинство судопроизводства.
Просьбы семей
Этот процесс становится полностью внутрисемейным: семьи эти далеки от понимания того, что подобные меры воздействия могут быть чрезмерными по сравнению с ничтожностью угрозы их чести. Существует множество примеров того, что родственники боятся освобождения своего узника, потому что если он возьмется за старое, это сможет снова запятнать их честь. Это можно обнаружить в делах заключенных: на прошения, адресованные семье, поступают резкие отказы в освобождении провинившихся родственников.
Очень показательны в этом отношении письма губернатора острова Ла–Дезирад[488]. В период между 1763 и 1789 годами он посылает списки «лиц, для которых возможно возвращение в общество». Практически в каждом случае он отмечает, что семья совершенно этого не хочет, и уточняет, что, несмотря на это, молодой человек готов подчиниться всем семейным решениям. Один согласен жениться по выбору отца; другой говорит, что, будучи «таким ужасным», он больше не отказывается стать монахом, как того желала семья. Это были странные списки людей с трагической судьбой, ослабевших от болезней, нищеты и каторжного труда. Одно письмо от 1765 года особенно пронзительно: обращаясь к отцу, некто Альо восклицает: «Сжальтесь надо мной, неужели я еще недостаточно наказан тем, что у меня болит нога, что я разлучен с женой и сыном, нахожусь в 2000 лье от родины, отверженный хуже негров, населяющих эту страну?»[489]
Те же, кто сидел в парижской тюрьме, тоже имели странные отношения со своими родственниками, которые постоянно наводили справки об их поведении и регулярно сообщали свое мнение о том, освобождать их или продолжать содержать под стражей. Достаточно часто сами заключенные, причем примерного поведения, просят оставить их в тюрьме. Документы настолько лаконичны, что нет возможности понять, чем вызваны такие решения. Не исключено, что некоторые из них предпочитали оставаться в тюрьме, а не испытывать тяготы жизни в семье и не чувствовать себя изгоями.
Каковы бы ни были внутрисемейные отношения, нельзя не отметить, до какой степени обычным делом стало заключение в тюрьму по требованию семьи для защиты чести и тайны и наглядной демонстрации непутевым родственникам, что такое испорченная репутация.
Ответ властей: общественный порядок
Первоначально власти полностью удовлетворяли жалобы и просьбы семей о заключении кого–то из родственников в тюрьму. Но их волновало соблюдение не только чести семьи, но и общественного порядка и спокойствия. Именно общественный порядок был целью учреждения в 1665 году должности генерал–лейтенанта полиции. В полицейских справочниках подчеркивалось, что общественный порядок базируется на мире в семьях и на всеобщем счастье. «Полиция — это наука управлять людьми и приносить им благо, искусство делать их счастливыми, насколько это возможно и в той мере, в какой это необходимо для интересов всего общества», — утверждает господин дез Эссар[490]. Такое понимание полиции сродни философии в широком смысле этого слова: содействие счастью и общественному благу, лучше сказать — обеспечение общественного блага через счастье людей. Уверенность в этом подготавливает формирование понятия полиции, давая ей статус «науки о счастье». Определенная таким образом задача огромна; понятно, что для ее решения недостаточно устранить лишь грубейшие нарушения порядка, влекущие за собой резонансные юридические последствия.
Требование отправить кого–то в тюрьму может быть вызвано одновременно заботой о счастье семей и о поддержании общественного порядка. Так, через принуждение, формируется «гражданская» концепция чести, которой с течением времени становится присуще уважение к соблюдению общего порядка; в ней наблюдается отход от идеи чести как проявления кастового превосходства.
Неудивительно, что, руководствуясь философией счастья и порядка, полиция заботится о благополучии семей. Все или почти все становится ее движущей силой. И именно это пишет Дюшен в «Полицейском кодексе» (1757), представленном автором в виде резюме большого «Трактата» Дельмара: «Основным предметом работы полиции является общественная польза; темы, которые она охватывает, до некоторой степени неопределенны». Общественная польза перекликается здесь с идеей «цивилизации», которая помогает нации жить по разумным правилам. Как известно, в то время понятия цивилизации и вежливости, мягкости, цивилизованности были очень близки. Очень хорошо определяет смысл этого Норберт Элиас: «цивилизованный» значило «воспитанный», «вежливый»; эти практически синонимичные слова придворная публика употребляла для обозначения специфичности своего поведения и для противопоставления своих нравов и образа жизни образу жизни простых людей, уровень социального развития которых ниже[491]. Впрочем, Мирабо–старший не ошибается, когда пишет: «Если бы я спросил: „В чем, по–вашему, заключается цивилизованность?”, то получил бы ответ: „Цивилизованность народа заключается в смягчении его нравов, развитии городов, вежливости"».
Знать и буржуазия всегда использовали понятия цивилизованности и вежливости для отделения себя от простонародья. Элемент новизны в том, что идею цивилизованности становится необходимым выводить за традиционные рамки и сделать ее социальной нормой. Теперь не только один класс должен представать цивилизованным, но и государство, и все общество в целом. Начинается процесс цивилизации, и все варварское, жестокое, неразумное внезапно облагораживается. Полиция становится одним из наиболее надежных средств добиться необходимого минимума цивилизованности там, где царит хаос — в особенности потому, что власть влияет на равновесие между соперничающими социальными группами. Действия дворянства и буржуазии нивелируют друг друга: они достаточно солидарны, чтобы социальная система не рухнула, и достаточно конфликтны, чтобы не создать блок против короля. Народ еще слишком необразован, чтобы управлять, идея миротворчества, оздоровления, смягчения нравов для него слишком сложна. С этого момента открывается широчайшее поле действий: цивилизованность и гармония должны охватить все социальное пространство, отношения между индивидами и социальными группами, между отдельными семьями и городскими сообществами. Королевская полиция (и городская в том числе) воплощает эту мечту XVIII века: сделать так, чтобы наконец нравы смягчились и каждый был бы счастлив, а общий порядок вещей при этом оставался прежним, чтобы особа королевской крови и дитя из народа были едины.
Изучать народ, проникать в сеть обычных человеческих отношений, исследовать этот мир, чтобы иметь возможность контролировать его и побуждать к определенному поведению. Полиция, организованная по образцу королевской власти, становится скорее средством контроля, чем органом правопорядка. Тесная работа с семьями и забота о мире в них — два аспекта одной утопии: слияния народа со своим королем.
Власть и тайна
Генерал–лейтенант полиции — это человек, который воплощает эту форму личной власти, олицетворяет в глазах народа присутствие короля. В семейных трагедиях король через посредство своего генерал–лейтенанта называет неназываемое и исцеляет семьи при помощи заключения в тюрьму одного из родственников — заключения символического или реального. Вступая в отношения с королем (если он соизволит обратить взор на семью, это автоматически означает прощение), семьи дают согласие на вмешательство генерал–лейтенанта полиции в их частную жизнь. Согласие впустить королевского представителя в свою частную жизнь предполагает, что в ответ семья будет целиком и полностью оправдана.
После того как король проявит волю, что часто используется людьми из народа в свою пользу — для защиты своей чести и нормализации отношений с окружающими, — моментально устанавливается некое равновесие. Этим в зависимости от своих личных качеств будут пользоваться и злоупотреблять генерал–лейтенанты Берьер, Сартин, Ленуар (назовем лишь нескольких); они часто будут выражать удовлетворение, что им удалось помочь некоторым семьям избежать позора. Цель деятельности генерал–лейтенанта, в том виде, в каком она была сформулирована при создании полиции в 1655 году, предоставляла полную свободу тому, кто занимал этот пост. «Газетчик короля» (по выражению Марка Шассеня[492]) не только олицетворяет репрессивную власть, но и является глазами и ушами короля, знает, что говорится и что делается вокруг. В целом король доверяет своим глазам. Для выполнения задачи генерал–лейтенанту полиции больше требуются хитрость и любопытство, чем очень подробное изучение права. Дез Эссар не ошибается, говоря, что генерал–лейтенант должен быть «в высшей степени внимательным, бдительным и наблюдательным человеком, обладать редкой энергией и проницательностью»[493]. Он находится в постоянном творческом поиске, как бы формируя круг своих задач, потому что ему требуется не соблюдать законы или кодекс — разумеется, исключение составляют королевские указы, — но прежде всего устанавливать правила, распоряжения, отдавать приказы там, где, как ему кажется, их не хватает.
Тем не менее люди иногда сами пытаются установить какие–то пределы безграничной власти. Как правило, они соглашаются с требованиями заключения под стражу, инициатором которых они являются, но им случается также и восставать против этого. Вот хотя бы один пример: кровавый протест в Париже в мае 1750 года в связи с арестами детей ремесленников прямо на улице[494]. Дети–игроки (так называемые распутники) были арестованы при свете дня по приказу генерал–лейтенанта полиции шпиками и инспекторами (кое–кто из них был в обычной одежде) и увезены в закрытых каретах. Беспорядки достигают предела: люди взбунтовались и стали преследовать полицейских, многих из них убили; затем, узнав, куда увели детей, забрали их из тюрем. Парламент кипел. Началось следствие с большим количеством обвиняемых и свидетелей. Полицейские сами оказались на скамье подсудимых. В ходе допросов их спрашивали об их методах, о том, кто отдавал приказы; гнев народа вызывал у них удивление, а обвинения — чувство стыда. Разве не получали они ежедневно просьбы об аресте от родителей, не способных образумить своих непутевых детей? Откуда же такое возмущение, когда эти маленькие негодяи, бьющие окна и проигрывающие семейные деньги, оказались за решеткой? И почему родители, обычно покорные просители, на этот раз взбунтовались?
Эти события были весьма знаковыми: просьбы посадить под арест члена семьи — дело частное, и наказание тоже должно быть негласным. Только вмешательство короля может обеспечить негласность события и сохранить его в тай не. В тот момент, когда государство в лице генерал–лейтенанта полиции начинает заниматься этими вопросами, все встает с ног на голову: дело становится достоянием общественности, королевский приказ о заключении под стражу перестает быть милостью и становится публичной карой, а «письмо с печатью» и приказ об аресте означают произвол и деспотизм.
Этот курьезный путь семейной просьбы о заключении под стражу можно понять лишь в этой перспективе, где король, отвечая на частную инициативу, решительно подтверждает частный аспект преступления и наказания (или коррекции поведения). Как только полиция берет это в свои руки, равновесие нарушается. В конечном счете «эти „письма с печатью” становятся признанием королевской властью отцовского авторитета. <…> Здесь королевская власть лишь противопоставляется власти семьи»[495]. Король и отец как бы становятся единым целым, чтобы семья установила гармонию с окружающим миром и воцарилось общественное спокойствие.
Напряженность и споры
Подобное равновесие всегда бывает неустойчивым. Время, большое количество прошений, свободомыслие, наступление индивидуализма, недовольство деспотизмом начинают разрушать то, что еще недавно рассматривалось как средство сочетать мир в семьях и общественный порядок.
Произвол
Комиссары так загружены всевозможными делами (свалки, уличное движение, снабжение, преступность и др.), что вникание в семейные распри начиная с 1760‑х годов становится для них все более утомительной и приносящей все меньше удовлетворения задачей. Действительно ли к их ведомству относятся все эти супружеские и сыновние горести? Сфера частной жизни перестает быть первостепенной заботой полиции. В то же время королевские приказы подвергаются нападкам со стороны либералов. Короля упрекают в пособничестве семейной тирании, в том, что он занимается решением ничтожных конфликтов, ведут дискуссии о необходимости законов и о посягательстве на свободу, хотят вернуть власть судьям, совершенно отстраненным от дел авторитарной властью. В то же время — и Мальзерб постоянно это подчеркивает — все с удивлением замечают, в действительности этими королевскими приказами распоряжаются низшие полицейские чины. Короля регулярно информируют об этом, и Людовик XV в 1759 году берет на себя установление баланса между спокойствием семейным и спокойствием общественным. Но все эти заверения больше не звучат убедительно. В конце концов сам генерал–лейтенант полиции начинает сомневаться в эффективности помещения под арест по просьбе семьи. Вот что под влиянием современных веяний сообщает Ленуар в своем письме членам бюро парижского муниципалитета по поводу заключения в тюрьму детей: «Опасно применять к детям без приговора суда такие методы, как помещение в тюрьму, где они находятся со взрослыми людьми, которые не могут научить их ничему хорошему… <…> Тюрьма, которая, по идее, должна исправлять их пороки, на самом деле способствует тому, чтобы они становились более порочными… <…> Если они не совершили тяжкого преступления, следует отправлять их к родителям, а не посылать в школу порока»[496].
В этом письме появляются три важные темы: тюрьма — школа порока; дети — это уязвимая социальная группа, поэтому не следует объединять их со взрослыми; в первую очередь за воспитание детей отвечают родители. Последняя мысль особенно важна: ответственность за воспитание детей снимается с государства и переходит в сферу семьи, на родителей. Государство делегирует домашнюю власть родителям; общественный порядок и семейное благополучие понемногу разделяются.
Идея витает в воздухе: законников беспокоит легитимность просьб со стороны родственников о помещении в тюрьму, столь часто встречающиеся взяточничество и злоупотребления. Непонятно, почему честь семьи оказывается спасенной при помощи крючкотворства; возникает вопрос, что такое бесчестье — наказание или вина. Об этом говорит Мирабо в своем труде 1782 года «„Письма с печатью” и государственные тюрьмы». С другой стороны, «письма с печатью» распространены повсеместно, являются вещью повседневной и выходят за рамки семейных дел; количество их жертв растет: это и воры, и священники, и проститутки, и «вольнодумцы». Теперь неизвестно, кто отменяет обычное судопроизводство: в книгах регистрации арестов можно обнаружить огромное количество арестов по приказу и без суда. В то же время не представляется возможным определить, почему тот или иной преступник попал в эти королевские сети, а не под обычный суд.
«Письмо с печатью» попало в эпицентр гнева: оно воплощает все одиозные черты королевской власти. Королевская юстиция оспаривается, все чаще звучат требования придать ей публичный характер, а частная жизнь семей отныне должна выйти из–под контроля государства.
Мальзерб и Мирабо наносят сокрушительные удары по идее «писем с печатью». В циркуляре Бретейля, министра королевского двора[497], опубликованном в марте 1784 года, делаются попытки установить правила там, где действует лишь произвол. Необходимо срочно пресечь слишком явные злоупотребления: родственники, с одной стороны, могут проявлять излишнюю благосклонность друг к другу, а с другой — нередко склонны к преувеличениям. Таким образом, необходимо как–то ограничить родительскую волю: «Необходимо сформулировать хотя бы несколько правил, которыми можно будет пользоваться в подавляющем большинстве случаев». Душевнобольные, или «дураки», не представляют проблемы: следует оградить общество от них и защитить их от самих себя. Что касается «смутьянов», которые не совершают явных преступлений, их следует «исправлять» в течение года или двух, не более. К тому же многое можно объяснить возрастом. Конечно же, «женские и девичьи слабости» следует пресекать тем же способом. Что же касается супружеских споров, здесь следует проявлять особую бдительность: именно в этих случаях наблюдается наибольшее количество злоупотреблений. В любом случае семьи должны осознавать, что вина ложится не на их плечи, а на плечи виновного, и что государство не всегда должно вмешиваться.
Текст очень важный и сложный: Бретейль ни в коем случае не намеревается отменить эти просьбы семей. Он лишь пытается навести какой–то порядок и задается вопросом, действительно ли пострадала честь семьи, один из членов которой отбился от рук. Действительно ли это государственное дело? Бретейль обозначает проблемы, которые не будут устранены с отменой в марте 1790 года действий по «письмам с печатью» и обсуждение которых продолжится в революционном парламенте.
Парижский парламент повторяет критику в адрес королевской власти. Людовик XVI сопротивляется: для него общественный порядок равносилен порядку семейному. 21 ноября 1787 года он заявляет парламенту: «Я не потерплю того, чтобы мой парламент восстал против применения власти, которого часто требуют интересы семей и спокойствие государства»[498]. 11 марта 1788 года парламент возобновляет слушания против «писем с печатью», «роковых ошибок»[499]. В окружении короля мнения разделились; например, Мопу утверждает, что необходимо сохранить систему «писем с печатью», ограничив злоупотребления со стороны семей. Напротив, в «тетрадях жалоб», содержащих наказы населения депутатам Генеральных штатов, наблюдается полное единодушие: «письмо с печатью» — это символ тирании.
Революционные дискуссии. Закон против короля
В Декларации прав человека говорится, что никто не может быть лишен свободы, кроме как по закону. Вне всякого сомнения, время «писем с печатью» прошло. Тем не менее Людовик XVI в июньском заявлении 1789 года отмечает, что нужно найти средства примирить жесткость королевских приказов с «поддержкой общественного здоровья». Он снова утверждает, что эта общественная безопасность основана на отсутствии протестов, отказе от сотрудничества с уголовными органами иностранных держав и на честности семей. Для решения этой проблемы создается комитет, членом которого становится Мирабо. В Национальной ассамблее ведутся жаркие дебаты, но конечное решение будет принято лишь в марте 1790 года: депутаты проголосуют за отмену «писем с печатью». Тем не менее в августе 1790 года принимается закон о создании семейных трибуналов. Приходится возобновить дебаты о невозможности предоставить семьям право защищать свою честь в частном порядке.
Парламентские дискуссии демонстрируют остроту вопроса и неспособность нации отказаться полностью от контроля семей со стороны государства. Сначала возникает стойкая убежденность, опирающаяся на философскую и идеологическую уверенность. Во–первых, народ больше не является собственностью короля, жить под его властью становится оскорбительным, в то время как жизнь под властью закона воспринимается как освобождение. Все встает с ног на голову: речь больше не идет о том, чтобы быть обласканным королем и запятнанным публичным наказанием обычного правосудия: священный союз народа и короля остался в прошлом, это тысячелетнее согласие сметено во имя торжества свободы. «Подчиняться суду короля, а не закону, — позорная привилегия!» — восклицает граф де Кастеллан, депутат Национальной ассамблеи, на октябрьском заседании парламента 1790 года, полностью извращая терминологию, употреблявшуюся раньше королем и его подданными.
«Вы больше не услышите неуместных разговоров о чести семьи, которая может быть сохранена только при помощи произвола. Эта избитая фраза больше не будет маскировкой тайных сторонников рабства!» — продолжает восклицать господин де Кастеллан. Таким образом, то, что король присвоил себе право решать вопросы чести семьи, говорит о варварстве и раболепстве, а также о существовании стойкого предубеждения, обрекающего родственников преступника на бесчестье. Надо категорически отказаться от этой идеи коллективной чести: вина — личное дело виноватого, индивидуальный изъян, который не должен распространяться на окружающих. Ответственность должен нести сам провинившийся, и было бы заблуждением считать, что его близкие также виноваты в его проступке. 21 января 1790 года аббат Папен произнес пламенную речь по этому поводу: «Уступите разумным доводам; отриньте от себя то, что осуждает здоровая философия: с точки зрения представителей мудрой нации вина может быть лишь персональной. <…> Это варварский предрассудок — возлагать ответственного одного виновного на всю его семью вплоть до последнего поколения»[500].
Победить этот предрассудок, вырвать эту многовековую ошибку с корнем довольно сложно; Гильотен, выступавший в тот же день, сказал, что задача тем более сложна, что это предупреждение сидит в народе, в его архаичном мышлении и подчинении вере, будь то при Старом порядке или в разгар Революции. «Ошибка укоренилась в народе, дворянство же стряхнуло с себя это иго, а народ по привычке чтит моральные истины, передаваемые старшим поколением младшему, и благоговеет перед любой ложью, услышанной еще в колыбели. Остается надеяться, что народ все же образумится».
Конечно, истину народ должен узнать через законы; конфискация имущества осужденного теперь невозможна: «напрасно взывать к общественному мнению» и разрушать архаичное мышление народа. В ходе дебатов будут сделаны два предложения: первое — о том, что судья должен реабилитировать память осужденного на месте казни, второе — о том, чтобы наказывать того, кто предъявляет претензии родственникам осужденного. «Никому не позволяется ставить в упрек гражданину казнь или позорное наказание его родственника. Тому, кто так поступит, судья публично сделает выговор. Не сомневайтесь ни минуты в том, что этот предрассудок исчезнет сам собой. Эта революция в сознании — дело времени; нет ничего труднее, чем уничтожить глупость, прикрывающуюся соображениями чести» (Гильотен).
Вот так в первое время понятие чести семьи соединяется с глупостью, варварством, архаичными взглядами и доверчивостью: тирания заботливо поддерживает невежество народа, и законы должны навести в этой сфере порядок. Логические доводы суровы и тверды: помимо того что они вновь отсылают народ к архаике и отсутствию мысли, эти доводы еще и абсолютно не принимают во внимание равновесие, которое постепенно установилось в отношениях семей и власти: в этих условиях семьям иногда удавалось использовать королевский произвол в своих целях. Национальный суверенитет, устанавливающийся на основе национальной воли, влечет за собой появление законов, которые должны работать в интересах «потерянного» народа. «Всемирная революция уничтожит эту моральную непоследовательность, при которой невиновные наказываются за совершение преступления или за нарушение закона!» — восклицает Гильотен.
Семейный трибунал и отеческая власть
Пока шли споры об индивидуальности вины и масштабах феодального варварства, началась дискуссия по поводу трех огромных проблем, которые моментально заменили собой проблему взаимоотношений семьи и государства; представляется совершенно невозможным разделить два понятия. Профилактика преступлений, сохранение семейной тайны и защита отеческой власти вызвали необходимость создания института семейных трибуналов. Отмена «писем с печатью» в марте 1790 года стала причиной того, что в августе того же года семейный трибунал был создан.
7 февраля 1790 года депутат от Саргемина (Лотарингия) Вуадель рассказал об особом случае, в связи с которым со всей очевидностью встал вопрос профилактики. Легкомысленный сын одного офицера из Нанси погряз в долгах. Однажды вечером он инсценировал самоубийство, и когда национальная гвардия высадила дверь к нему в дом, тремя выстрелами ранил одного из гвардейцев. Его арестовали, но генеральный прокурор Нанси распорядился освободить его, несмотря на то что парень говорил, что, оказавшись на свободе, постарается убить отца. Проблема заключалась в следующем: чтобы предупредить убийство отца, необходимо заявление семьи на имя прокурора, чтобы молодой человек оставался в тюрьме.
Ответ депутатов последовал незамедлительно: он будет арестован по «письму с печатью». «Давайте же скорее создадим семейные трибуналы. Необходимо предупреждать преступления силами юстиции, а не произвола», — ответил Мирабо депутатам[501].
Помимо этого случая, депутаты занимались и другими заключенными по «письмам с печатью»: оставлять их на свободе, потому что «письма с печатью» отменены, опасно для общества. Дискуссия была очень острой, и Робеспьер, говоря о статьях будущего закона, вдруг удивился: «Вы ведь не станете вытаскивать несчастных из застенков деспотизма, чтобы в дальнейшем передать их в тюрьмы правосудия». Однако появление семейных трибуналов назрело — нельзя было запускать такую нестабильную и опасную сферу, какой была семья.
Можно быть сколь угодно убежденным в том, что понятие чести семьи устарело и что каждый человек отвечает за себя сам; тем не менее остается опасность того, что микрокосмос под названием «семья» всегда может спровоцировать скандал, от которого необходимо быть защищенным, но и соблюдать тайну, избегать публичности, как и при Старом порядке, тоже необходимо. Семьи, их честь, их секреты — это тайна, покрытая мраком, особая сфера, куда не удается внедриться; отсюда противоречие — с одной стороны, частные дела должны охраняться публично; с другой — частный скандал следует сохранить в тайне и замять.
На заседании Национальной ассамблеи 5 августа 1790 года[502] прозвучали совершенно определенные мнения по этому поводу: «Основной задачей семейных трибуналов является исправление законными методами молодых людей, которые, не выйдя еще из–под власти отцов или опекунов, не признают эту власть и вызывают опасение, что, оставшись на свободе, будут злоупотреблять ею. Также семейные трибуналы должны гасить конфликты между супругами и близкими родственниками, в противном случае семья может развалиться».
Создание семейного трибунала сказывается и на отеческой власти, другом аспекте семейного вопроса. «После Декларации прав человека и гражданина следует написать и Декларацию прав супругов, отцов, сыновей, родителей»[503]. 16 августа 1790 года был принят закон, учреждающий семейные трибуналы: каждая сторона имела двух арбитров, которые, в случае разногласия, могли пригласить третьего, чтобы принять решение большинством голосов. Тем не менее стороне, подающей жалобу, оставлялось право обратиться в окружной суд.
Нетрудно заметить, что трудности только начинались: выясняется, что семьям не всегда удается найти в своих рядах человека настолько просвещенного, чтобы он мог стать судьей. Тогда было принято решение, что стороны не обязаны выбирать судей среди родственников, и очень быстро семейный трибунал становится гражданским. Конституция III года (революции) отменяет семейный трибунал в том виде, в каком он существовал раньше: теперь не обязательно семейные конфликты должны разрешаться близкими.
Дебаты о семейных трибуналах не стихают: в 1796 году в ходе заседания Совета Пятисот 29 плювиоза состоялась оживленная дискуссия по этому поводу. Обсуждался вопрос, действительно ли Конституция III года упразднила эту форму трибуналов: некоторые депутаты утверждали, что ее ликвидация была неявной, другие требовали закона, третьи не были согласны с упразднением этой формы отправления правосудия. В своем эмоциональном выступлении Рено, депутат от Орна, заявил, что трибунал необходим для поддержки духа Республики, покоя и сохранения семейной тайны. «Можно ли вообразить, чтобы законодатель захотел уничтожить такой прекрасный, такой трогательный, такой полезный институт, как тот, о котором идет речь? Институт, главным предметом заботы которого является нравственное здоровье и покой семей; институт, цель которого — примирить сына с отцом, жену с мужем, брата с братом? Ах! в мире нет ничего более интересного, чем подобные учреждения, ничего более важного для Республики, чем трибуналы, цель которых — гасить ненависть и злобу в лоне семьи, возвращать в семьи мир и счастье, избегать отвратительных скандальных зрелищ, когда сын жалуется на того, кто дал ему жизнь, когда он восстает против своей крови; когда женщина позорит своего мужа перед лицом всей нации, унижая его, презирая всякий стыд, силится покрыть его бесчестьем! И здесь предлагают отменить эти трибуналы!»[504]
Во время подготовки Гражданского кодекса звучат отголоски старых споров по поводу власти отца и мужа: для одних «сор из избы выноситься не должен, ошибки детей — дело сугубо семейное»; для других — «отец имеет право посадить в тюрьму своего двенадцатилетнего сына, но для ареста того, кому больше шестнадцати лет, нужно постановление комиссара»; третьи считают слишком сильную власть проявлением варварства, потому родители должны защищать своих детей — таков закон природы. Как бы там ни было, статьи с 375 по 384 Гражданского кодекса от 1803 года призваны решать эту проблему, юридически обосновывая исправление ребенка силами отца (но не родителей). Заключение в тюрьму детей отныне заменяется мерами воздействия на несовершеннолетних детей со стороны отца и мужа. Что касается женщин, Уголовный кодекс предполагает для них наказание по приговору суда, а позже, в 1838 году, закон о создании приютов для умалишенных начинает регулировать в каждом департаменте извечную проблему «идиотов и сумасшедших».
Закон дает человеку право исправлять тех, кто создает ему домашние проблемы. Авторитет отца и мужа — это право, признанное всеми. В тесном мире семьи у женщины нет никаких прав, в то время как семейная тайна вполне может сохраняться на фоне существующих юридических условий.
«Прописанные» в законе, частная и публичная сферы начали существовать самостоятельно. Отныне связь между ними регулирует человек. Соседи больше не имеют права вмешиваться в дела семьи и восстанавливать ее честь.