История частной жизни. Том 4. От Великой французской революции до I Мировой войны — страница 13 из 18

Ален Корбен

Согласно Луи Дюмону, Декларация прав человека провозглашает триумф индивида, но в XIX веке индивид остается категорией абстрактной, расплывчатой. Гражданин медленно получает всю полноту прав. Установленное в 1848 году право всеобщего голосования распространяется исключительно на мужчин. Гарантии тайного голосования утверждены лишь в 1913 году—с этого момента вводятся кабины для голосования и конверт для бюллетеня.

Личности не хватает законодательных основ. Члены Учредительного собрания хотели бы зайти дальше в определении ее прерогатив, но вмешались «обстоятельства» или, возьмем глубже, фундаментальный якобинизм, сопротивлявшийся появлению настоящего habeas corpus, которое до сих пор все еще не установлено во французском праве. Однако это заботит умы законодателей. В 1792 году провозглашена неприкосновенность жилища, в 1795‑м — запрещены ночные обыски. Дом и ночь становятся пространством–временем privacy, признается человеческое достоинство (запрещаются почти все виды телесного наказания) и свобода. Гомосексуальность, например, больше не считается преступлением, если только она не посягает на стыдливость и не проявляется публично.

Прогресс в юриспруденции в XIX веке отступает перед натиском публичной или семейной власти. Право тайны переписки признано с большим опозданием. Только при Третьей республике был введен запрет на контроль корреспонденции в почтовых отделениях. Однако мужьям не запрещалось следить за перепиской супруги, а в интернатах и тюрьмах беззастенчиво вскрывали все письма.

Развитие средств информации ставит новые проблемы. Арман Каррель дерется на дуэли с Эмилем де Жирарденом, угрожавшим опубликовать в газете La Presse его биографию; он гибнет и платит жизнью за право иметь личные тайны. Пресса гоняется за «жареными фактами», раскрывающими скандалы частной жизни. Надо постоянно прятаться, использовать псевдонимы и заметать следы: XIX век — это маскарад. «Нежелательные последствия господства общественного мнения, что, впрочем, защищает свободу, заключаются в том, что оно вмешивается туда, где ему нечего делать, — в частную жизнь», — пишет Стендаль.

«Желание все узнать», увидеть и услышать заставляет проводить время у замочной скважины; XIX век — это время разнообразных расследований, слежки за разными группами людей и отдельными индивидами; назрела необходимость защищать личность. Так, в начале века в тюрьме Шарантон столкнулись два мнения, начальника тюрьмы и местного врача Ройе–Коллара. Первый желал собрать досье на каждого заключенного, проследить его медицинскую и социальную историю; второй считал это чуть ли не инквизицией (см. у Джен Голдстейн[366]). В этом проявляется двусмысленность современности — с одной стороны, научные достижения, позволяющие узнать многое, с другой — забота о себе, о своих тайнах.

И вот повсеместно, конечно, в зависимости от социальных и местных условий, в идеях и нравах проявляется мощное стремление к индивидуализации жизни. Закон отстает от происходящего. На деле все большее количество людей восстает против коллективных порядков и семейной кабалы и требует личного времени и пространства. Спать отдельно от других членов семьи, спокойно читать книгу или газету, одеваться по своему вкусу, ходить куда хочешь, есть что хочешь, гулять с кем хочешь, любить кого хочешь… Все это говорит о праве на счастье, которое предполагает выбор собственной судьбы. Демократия легитимизирует желание быть счастливым, рынок его подогревает, миграции благоприятствуют ему. Город, эта новая граница, снимает семейный или местный гнет, стимулирует амбиции, меняет убеждения. Город создает свободу, открывает новые удовольствия; город, который так часто оказывается жестокой мачехой, завораживает, несмотря на все проповеди моралистов. Парадоксальным образом он притягивает к себе толпы и отдельных индивидов, провоцирует одновременно разрыв с прошлым и события в будущем.

Денди, художник, интеллектуал, бродяга, оригинал воплощают протест против массового конформизма. Однако, помимо этих фигур, неизбежно составляющих меньшинство, есть и более многочисленные группы, которые настойчиво требуют права на существование: подростки, женщины, пролетарии. Женщин не устраивает прежде всего патриархальная система; их крики и шепот, очень надеемся, звучат на каждой странице этой книги. Пролетарии же критикуют буржуазный порядок. При этом классовое сознание, проявляющееся все сильнее, не исключает взрыва желаний и разнообразия проектов. «Мы из таких же плоти и костей, как и вы», — говорили в 1890 году рабочие Вьена своим хозяевам. Либертарианский синдикализм разделяет неомальтузианские предложения о сокращении рождаемости. «Многодетные семьи порождают нищету и рабство. Имей мало детей». «Женщина, научись становиться матерью лишь по своему желанию», — призывает Всеобщая конфедерация труда. Никогда индивидуалистические анархистские настроения в обществе не были столь активными, как в конце века (М.–Ж. Давернас). Свобода тела, интерес к природе и спорту, свободная любовь — вот основы «свободных кругов»: отвага их представителей встречает сопротивление приличий и условностей. Не так–то легко выпускать на волю свои желания.

Юридически слабый, индивид становится глубже и структурируется. Человеку вообще (как грамматической категории) и безмятежному человеку эпохи Просвещения романтизм противопоставляет своеобразие лиц, темноту ночи и снов переменчивость интимных связей и реабилитирует интуиции как форму сознания (см.: Gusdorf G. L’Homme romantique). Не только внутреннее пространство становится предметов его самосозерцания («Я представляю собой неподвижное пространство, в котором вращается мое солнце и мои звезды», — пишет Амьель), более того, он — центр и выразитель мира. «Внешнее надо искать внутри себя», — говорил Виктор Гюго. Сознание становится маргинальным, на первый план выступает бессознательное, которое руководит людьми; именно в нем — ключ к пониманию их поступков. Целые общества подпадают под власть образов.

В XIX веке научные основы «чистого индивида», по выражению Марселя Гоше, следовало искать в нейробиологии. Неопозитивистская и материалистическая французская медицина отступает под натиском германского оргацицизма и продолжает разграничивать «тело» и «душу», хотя эта граница становится все менее заметной. Стоит ли видеть здесь корни латинского сопротивления психоанализу? Или же их надо искать в отказе считать семейную сексуальность причиной истерии, неврозов и прочих личных проблем (Элизабет Рудинеско)? Или ссылаться на большое разнообразие семейных структур во Франции и ослабление фигуры отца (Э. Ле Бра)? Индивидуальность француза выделяется на фоне других западных типов, что порождает сравнения.

Во время, когда ширится движение толпы, утверждается политическая, научная и, особенно, экзистенциальная ценность индивида. Именно в этом чудесном открытии себя через себя, которое порождает новые связи с окружающими, убеждает нас Ален Корбен. Настало время проникнуть за кулисы театра, где разыгрывается главная интрига.

Мишель Перро

СЕКРЕТ ИНДИВИДА

Индивид и его след

Оригинальность имени, или «имя для себя»

На протяжении всего XIX века проявляется и распространяется стремление к индивидуальной идентичности. Первый показатель этого — имена, которые дают новорожденным. Начавшийся в XVIII веке процесс рассеивания имен продолжается; он вступает в противоречие с реформой, начатой католической церковью, которая желала придать вес наиболее важным святым. Революция в данной области не оказала сильного влияния; может быть, лишь ускорила начавшийся ранее процесс.

На протяжении десятилетий процесс рассеивания имен идет циклично, под влиянием моды. Эти циклы становятся все короче; ускорение говорит одновременно о стремлении к индивидуализации, о разрыве межпоколенческой связи и о желании подчиниться новой норме, установленной правящим классом. Мода на отдельные имена распространяется сверху вниз, от аристократии к народу, из города в деревню. Усложнение социальной иерархии благоприятствует распространению моды по «системе капилляров».

В то же время обычай давать детям какие–то определенные имена постепенно сходит на нет. Наречение ребенка именем крестного отца или крестной матери, то есть, традиционно, именем деда или бабушки, двоюродного деда или двоюродной бабушки, старшего сына — именем отца или покойного деда, чаще встречается в деревне; хотя не стоит преувеличивать вероятность заката этого явления, все же надо сказать, что оно вступает в противоречие с новой модой. То, что отмирает обычай передачи имени в семье от отца к сыну, говорит об изменениях в наследовании имущества и в то же время в отношении к имени как к чему–то священному. Потеря веры в наследование вместе с именем характера свидетельствует об индивидуализме.

Существование семей со сложной структурой, вероятность путаницы из–за небольшого выбора имен приводят к тому что система наречения детей остается очень архаичной. Так обстоят дела в некоторых деревнях Центра и Юга, в частности в Жеводане. Здесь по имени почти никого не называют — его место занимает прозвище. Имя отца по–прежнему тесно связано с домом, и тот, кто, женившись, приходит в семью жены примаком, теряет свое имя. В то же время в этих деревнях эволюция благоприятствует новому использованию имени, полученному при крещении, и верности имени отца, записанного при регистрации ребенка. Использование прозвищ постепенно вытесняется в маргинальные круги: артистическую среду богему, преступный мир, бордели, которым был свойствен архаичный тип поведения.

Надо сказать, что начавшийся процесс диверсификации объясняется не только желанием индивидуализироваться. Одинаковые имена увеличивают вероятность путаницы, чему способствует также урбанизация, поэтому возникает стремление к оригинальности в именах. Рост числа грамотных и посещающих школу создает новые связи человека, его имени и фамилии. Кольцо для салфетки и металлический стаканчик, обложка тетради, метки на одежде и монограммы, вышитые на белье из приданого девушки на выданье, инициалы на одежде живущих в пансионах и многое другое напоминает о неотступном присутствии имени и фамилии. Растет число брачующихся, которые в состоянии поставить подпись в свидетельстве о браке. Начиная с эпохи Реставрации, пишет Жар–Клод Польтон, в Фонтенбло появился обычай писать свои инициалы на скалах или стволах деревьев. Это было принято среди бедняков: понимая, что, в отличие от сильных мира сего, они не оставят никакого следа в этом мире, они рассчитывали на то, что их инициалы, процарапанные на коре деревьев или камнях, сохранятся навсегда.

Во второй половине века циркуляция почтовых отправлений — а именно восьми миллионов открыток в год к началу 1900 года — способствовала накоплению символов «меня» и индивидуальных знаков принадлежности; это иллюстрируют, в частности, ставшие обыденностью визитные карточки и записные книжки. Даже домашние животные постепенно получают собственные имена; уже во времена Июльской монархии писательница Эжени де Герен изысканным образом назвала любимых собачек.

Зеркало и телесная идентичность

Созерцание собственного образа понемногу перестает быть привилегией. В связи с этим стоит пожалеть о том, что нет большого исследования распространения и способов использования зеркал. Множество признаков говорит о том, что история взгляда на себя важна. В деревнях в XIX веке настоящее зеркало есть только у цирюльника, и оно предназначено исключительно для мужчин. Бродячие торговцы продают маленькие зеркальца, в которые женщины и девушки могут посмотреть на свое лицо, но больших зеркал, в которых можно увидеть себя в полный рост, в сельской местности нет. Крестьяне постигают свою внешность глазами других и слушая внутренний голос. «Как жить в теле, которого никогда не видел в малейших подробностях?» — задается вопросом антрополог Вероника Наум; этот вопрос стоило бы задать историкам сельской жизни. Стало бы понятнее, почему в крестьянской среде запрещалось пользоваться зеркалом; откуда появилось мнение, что если подарить зеркало ребенку, то он перестанет расти; почему нельзя оставлять зеркало открытым назавтра после чьей–то смерти.

В обеспеченных слоях общества правила хорошего тона предписывали девушке избегать смотреть на себя в зеркало обнаженной, вплоть до отражения в ванне. Существовали даже специальные порошки, которые насыпали в воду, чтобы сделать ее непрозрачной и тем самым избежать стыда. Эротизация образа тела, вызванная подобными запретами, будет преследовать это добропорядочное общество, которое завесит зеркалами бордели и в конечном счете разместит зеркало на дверце шкафа в супружеской спальне.

В конце века распространение зеркал, этого двусмысленного предмета мебели, приведет к возникновению новой телесной идентичности. Нескромные зеркала создают иной стандарт красоты. На сцену выходит эстетика стройности, и диетология направляется по новому пути.

Демократизация портрета

Не менее важным моментом в социальной жизни будет и распространенность портретов, «прямая функция самоутверждения и осознания себя», как отмечает Жизель Фройнд. Приобретение и выставление напоказ собственного изображения снижает чувство тревоги; владелец портрета заявляет о собственном существовании и гарантирует, что оставит след в этом мире. Портрет означает жизненный успех, демонстрирует положение в обществе. Для буржуа, одержимого ролью героя–основателя, как раньше для аристократа, речь теперь идет не о том, чтобы вписаться в непрерывность поколений, но о том, чтобы продемонстрировать потомству престиж своего личного успеха. В это время каждый лавочник создает свое генеалогическое древо и гордо выставляет его напоказ. Разумеется, мода на портрет проникает в процесс имитации, что давно уже было замечено Габриэлем Тардом[367]; портрет удовлетворяет желание равенства. Не забудем и о стимулирующей роли техники, которая умножает желание иметь собственное изображение, становящееся одновременно товаром и инструментом власти.

Портреты, долгие годы остававшиеся привилегией аристократии и богатой буржуазии, на закате Старого порядка получают распространение и становятся все более интимными. Тогда царила миниатюра, и любимыми лицами стали украшать кулоны, медальоны, крышечки пудрениц. Писатель Барбе д’Оревильи подчеркивал жар, с которым элита эпохи Реставрации поддерживала моду на портрет–украшение. Для дамы с бульвара Сен–Жермен превращение своего тела в портретную галерею предков означало попытку символическим образом стереть из истории Революцию.

Между 1786 и 1830 годами физионотрас, изобретение Жиля–Луи Кретьена, весьма поспособствовал распространению моды на портреты, по крайней мере в столице. Буквально за одну минуту художник воспроизводил при помощи аппарата контуры тени от лица модели; дальше надо было лишь перенести профиль на металлическую пластинку и сделать гравировку, и можно печатать сколько угодно изображений по умеренным ценам. При желании можно было делать эти портреты на дереве или слоновой кости, или же, на английский манер, прикреплять к рисунку волосы и одежду. К сожалению, эти изображения, иногда очень похожие на модель, были статичными и невыразительными. Дагеротипия исправит этот недостаток и будет с успехом выполнять социальный заказ.

В 1839 году Дагер подал заявку на получение патента на изобретение процесса, который позволяет фиксировать единственное изображение на металлической пластинке после пятнадцатиминутной экспозиции. Стоит такой портрет от пятидесяти до ста франков. Художник, желавший прежде всего выразить психологию модели и в меньшей степени — подчеркнуть социальную значимость изобретения, создавал портрет с учетом внешности и психологии. К сожалению, не было возможности тиражировать чистые, четкие изображения, полученные при помощи дагеротипии.

Демократизировать портрет позволит фотография. Впервые человеку из народа станут доступны фиксация, обладание и серийное воспроизведение своего образа. Изобретение, патент на которое получен 1841 году, в течение десяти следующих лет будет технически совершенствоваться. Время экспонирования будет понемногу сокращаться, и в 1851 году экспозиция станет мгновенной. В 1854 году Дисдери[368] начинает печатать фотографии размером с визитную карточку (6x9 см). С этих пор фотография стала вытеснять дагеротипию. В 1862 году Дисдери продавал по две тысячи четыреста карточек в день. Надо сказать, что теперь для изготовления клише требовалось не больше нескольких секунд, поэтому набор из двенадцати портретов стоил всего 20 франков. Фотографы открывают свои ателье в самых маленьких городках; ярмарочные балаганы устанавливаются на улицах, там фотографии продаются по одному франку.

Доступность обладания своим собственным изображением пробуждает чувство собственной значимости, демократизирует стремление к общественному признанию. Фотографы очень хорошо уловили это веяние. Отныне в своих студиях театрах, битком набитых всякими колоннами, занавесами, маленькими столиками, они делают портреты во весь рост. Портреты эти весьма напыщенные, после 1861 года у некоторых фотографов входит в моду фотографировать заказчиков верхом на лошади. Эта театрализация положений тела, жестов и выражения лица, короче говоря, позы, историческую важность чего подчеркивал Жан–Поль Сартр, постепенно входит в повседневную жизнь. Миллионы фотопортретов, бережно хранящихся в альбомах, задают новую норму жестов, что вносит новизну в частную жизнь; глядя на эти портреты, люди начинают по–новому относиться к собственному телу, в частности к рукам. Фотопортрет способствует появлению новой манеры держать себя, распространяет новый код восприятия. Отныне любящего деда или мыслителя можно изобразить, слушая указания режиссера–фотографа.

Желание идеализировать внешность, непринятие уродства в сочетании с канонами официальной живописи созвучны композиции фотопортрета. Толпы посетителей Выставки 1855 года[369] были очарованы демонстрацией ретуши. Эта техника становится очень популярной после 1860 года; черты смягчаются; веснушки, морщины, прыщи исчезают с гладких лиц, овеянных артистическим флером. Опасность для традиционной культуры, исходящая от нового образа красоты, добралась и до деревень.

Семейный фотоальбом очерчивает семейный круг и укрепляет связи внутри группы, дальнейшему существованию которых в то время угрожало экономическое развитие. Вторжение портрета в глубь самых разных слоев общества изменило представление о различных этапах жизни, а следовательно, чувство времени стало иным. Как отмечает Сьюзен Зонтаг, фотографии были memento mori[370]. Благодаря им становится проще вообразить закат собственной жизни, что позволяет по–новому взглянуть на стариков и пересмотреть судьбу, которая им уготована.

Напоминая о прошлом, фотографии вызывают ностальгию. Впервые в истории большинство людей получает возможность увидеть ушедших предков и незнакомых родственников. Юность старших родственников, которых люди видят каждый день, обретает для них реальные черты. Происходят изменения в семейной памяти. В общих чертах можно сказать, что символическое обладание кем–то другим направляет сентиментальные потоки, придает большую значимость видимым отношениям по сравнению с органическими, изменяет психологические условия отсутствия. Фотографии покойных смягчают боль от их потери и способствуют ослаблению угрызений совести, связанных с их исчезновением.

Наконец, новое изобретение благоприятствует популяризации созерцания наготы. Делаются попытки нарушить равновесие в способах эротической стимуляции, ускорить появление желания; об этом свидетельствует престиж «Обнаженной натуры 1900» («nu 1900»). Законодатели очень быстро заметили это; уже в 1850 году продажа непристойных фотографий в общественных местах была запрещена. В 1880‑х любительская фотография вытесняет посредника–профессионала, упрощает ритуал позирования и раскрывает частную жизнь во всей ее полноте перед объективом, с этих пор жадным до интимных сцен.

Непрерывность воспоминаний

То же желание увековечить себя, оставить след можно видеть и на кладбище. Филипп Арьес рассмотрел связь триумфа индивидуальной могилы и появления нового культа мертвых на заре XIX века. Нас здесь интересует персонализированная эпитафия, вещь также совершенно новая для большинства людей; новый призыв к непрерывному течению воспоминаний. История популяризации этого похоронного дискурса начинает вырисовываться со всей четкостью. В подцензурные времена монархии множество эпитафий прославляли заслуги отца, супруга или гражданина. На могильном камне читается подъем в частной жизни — privacy. Вследствие этого усложнение специально построенных кладбищ, переход к промышленному производству могилы понемногу стирают всякую оригинальность, делают все могилы одинаковыми; к счастью, медальоны–фотографии помогают отличить одну от другой.

Многие работы демонстрируют, что эта эволюция шла неравномерно и встречала препятствия. На кладбище в Аньере, деревушке, затерявшейся в департаменте Эна, первая эпитафия появилась лишь в 1847 году. В 1856 году вдова местного «воротилы», которого недолюбливали сограждане, обнесла оградой могильный памятник супругу. Этот жест вызвал волну враждебности; даже кюре возмутился тому, что мрамор будет хранить воспоминания об этом дрянном христианине, в то время как могила его набожного церковного старосты канет в вечность и он будет забыт. В мелких деревенских приходах дорогое убранство могилы и эпитафия будут сталкиваться с желанием равенства. В 1840 году писательница Эжени де Герен сочтет себя обязанной сохранить белую колонну, которая прославляет ее покойного брата Мориса на кладбище в Андийаке.

В мелких приходах появление похоронного дискурса — знак посмертной респектабельности; после смерти каждый лавочник становится фигурой. И наоборот, желание оставить след благоприятствует поддержанию и даже усилению дискредитирующих слухов.

Все эти процедуры, направленные на усиление самосознания, чувства «я», — попытка героизации, гипертрофированное тщеславие–связаны одной нитью. В то время было много и других признаков растущей меритократии: важность, которая придавалась занесению в книгу почета, ритуалу распределения премий, дипломы, которые развешивались по стенам гостиной или общей комнаты, престиж наград, агиографический тон некрологов. Для множества бедняков прочитать свою фамилию в газете было большим событием в жизни. Кто угодно теперь мог принять позу героя; эта новая тенденция была направлена на изменение семейной среды. Это просматривается и в преступных деяниях. Начитавшись разного рода литературы в стиле Плутарха, юный убийца из города Онэ–сюр–Одон чуть ли не с гордостью начал свои мемуары так: «Я, Пьер Ривьер, зарезавший мать, сестру, брата…»

Границы всеподнадзорности

Место индивида определяют власти, которые постепенно перестают быть анонимными. Огромная молчаливая толпа, заполняющая улицы, теряет свою театральность; она превращается в совокупность индивидов, поглощенных своими частными интересами. Становится понятным, что процедура идентификации оптимизируется и что социальный контроль отныне более тщательный.

До победы Республики (1876–1879) определение места индивида остается невнятным; его ненадежность определяет границы всеподнадзорности, которую утверждает власть — конечно же, не без некоторых эксцессов. Гражданское общество, секуляризованное в 1792 году и кодифицированное 28 плювьоза III года, перепись населения, проводившаяся каждые пять лет и составлявшиеся на ее основе именные списки и списки избирателей с учетом ценза (избирательное право было только у мужчин) — вот основные положения системы. Некоторые категории населения подвергаются особым процедурам: рабочие, теоретически обязанные иметь удостоверение личности со времени Консульства, которое они получат по закону от 22 июня 1854 года, к большому сожалению хозяев предприятий; военные; слуги, от которых требуют представления рекомендаций от предыдущего хозяина; проститутки, зарегистрированные в префектуре полиции или в муниципалитете; дети–найденыши или подкидыши, которых предполагается поместить под замок; путешественники и в частности бродяги и кочевники, которые должны получить паспорт прежде чем отправляться в путь.

Изучение лимузенских мигрантов и путешественников, пересекающих департамент Эндр, наглядно демонстрирует, что в сфере исполнения предписаний, как и во многих других областях жизни, царит попустительство, если не сказать — тотальная анархия. На протяжении долгого времени отношения властей и мигрантов строятся на основе узнавания друг друга и зрительной памяти. Тем не менее рост грамотности населения и фокусирование внимания на разного рода административных требованиях способствует получению, использованию и расшифровке «бумаг». Непринужденность в отношениях, оживившаяся в связи с распространением практики заключения контрактов в сельском обществе, делает все более редкой и вскоре невообразимой встречу с человеком, который не знает, сколько ему лет — как крестьянин, который в разговоре о возрасте с Эжени де Герен ошибся на семь лет, чем вызвал ее восклицание: «Какое это счастье — не знать, сколько тебе лет!» Отныне каждый знает, когда он родился, что делает будущее просчитываемым, если не предсказуемым. Конструирование времени собственной жизни позволяет создавать свою историю, что является условием идентификации и автономной коммуникации.

Чтобы составить как можно более полное представление о чьей–то личности, чаще всего по–прежнему наводят справки о моральном облике или, по крайней мере, требуют представить сертификат о добропорядочности. О ком бы ни шла речь — о претенденте на руку и сердце, кандидате на какую–то должность или попросту о прислуге, — этим вопросом занимаются мэр и приходской священник; они должны представить сведения и выразить свое мнение по поводу подопечных или прихожан. Интересно, что отношение к этой практике, узаконивающей обращение к слухам и срывающей покровы тайны с частной жизни, весьма терпимое. Переписка родителей Марты позволяет живо, хотя и с опозданием, представить себе, как происходило разведывание слухов. Когда требуется выбрать или, скорее, «состряпать» жениха для этой непутевой девицы, прибегают к помощи целой команды осведомителей: духовники и священники становятся сводней, провинциальные родственники собирают сведения, адвокатам и нотариусам поручается выведать секреты у собратьев по профессии, служащие государственных органов опрашиваются по поводу качеств их подчиненных, слугам вменяется в обязанность собирать слухи. Кажется, что лишь врачи остаются в стороне, как если бы к соблюдению профессиональной тайны теперь относились с большим пиететом. Мимолетом сказанные фразы, какие–то рекомендации, легкое давление, даже шантаж доводят семью до полного изнеможения; ее попытки как–то защитить себя демонстрируются нам с замечательным бесстыдством.

Взгляд полицейского

Надо сказать и о процедуре опознания, то есть об описании внешности, или, если угодно, об особых приметах. В этом плане полиция сыграла роль лаборатории: именно здесь вырабатывались техники, которые в дальнейшем применялись в других сферах. Перед полицейским как перед обычным гражданином вставал вопрос: как доказать собственную идентичность? Как определить, кто перед тобой, даже если этот кто–то — труп?

До начала 1880‑х изобретательному человеку ничего не стоило стать кем–то другим и обрести новое гражданское состояние — достаточно было знать дату и место рождения того, чью личность он решил присвоить. Обман мог раскрыться только в том случае, если появлялся свидетель, что было маловероятно, да и показания этого свидетеля, основанные лишь на его зрительной памяти, тоже нетрудно было опротестовать. Метаморфозы Жака Колена[371], Жана Вальжана и Эдмона Дантеса читателям того времени вовсе не казались невероятными. Идентификация ребенка–найденыша — отнюдь не само собой разумеющееся действие, поэтому так важны были разного рода метки: браслеты, цепочки, родинки или башмачок Эсмеральды. По той же причине перед юристами остро стоит проблема рецидива; прежде всего к провалу свода правил, установленных в эпоху Консульства, привели трудности в опознании проституток.

До начала периода Третьей республики власти продолжают использовать методику «описания». Зоркий глаз полицейского замечает цвет волос и глаз, оценивает рост, наличие каких- то увечий. Документы, составленные разными призывными комиссиями и полицией нравов, а также записи в тюремных книгах показывают несовершенство метода, основанного на неточных и невыразительных описаниях. В самом деле, чтобы раскрыть обман, полиция может рассчитывать только на проницательность агентов, особенно после того как в 1832 году будет отменено клеймение каленым железом. Однако именно эта ужасная процедура лежит в основе регистрационных книг, предусмотренных кодексом ведения следствия по уголовным делам от 1808 года, имеющихся в каждом полицейском участке, и, начиная с 1850 года, судебной картотеки, которая составлялась судебной канцелярией.

Идентификация по костям

В конце века решена двойная задача: новая техника позволяет установить личность каждого и легко это доказать. Отныне нельзя выдать одного человека за другого, это относится даже к близнецам; фальсификация гражданского состояния становится невозможной. Коротко говоря, новая система опознания запрещает метаморфозы. Даже двоеженство становится «подвигом» теперь, когда разрешены разводы. В то же время положен конец мукам с доказательствами; трудности, с которыми столкнулся герой Бальзака полковник Шабер, остались в прошлом.

В 1876 году полиция начинает использовать фотографию; к концу десятилетия Префектура располагает уже шестьюдесятью тысячами карточек, которые, правда, пока мало чем помогают, так как лица сфотографированы под разными углами и сами отпечатки не систематизированы. Установить личность фальсификатора пока трудно. Все меняется в 1882‑м, когда начали использовать антропометрическое описание, предложенное Альфонсом Бертильоном. Голосование от 27 мая 1885 года по вопросу о рецидиве заостряет необходимость идентификации преступника, а метод Бертильона, использованный с соблюдением всех требований, позволяет сделать это с большой степенью достоверности.

Метод Бертильона. завершающий длинный путь поиска решения, отмеченный работами Баррюэля[372] об индивидуальном запахе и крови каждого человека, исследованиями Амбруаза Тардьё[373], Кетле[374] и членов Общества антропологии, будет безраздельно господствовать вплоть до начала XX века. Он будет улучшен своим изобретателем, который к опознанию, основанному на «костном методе», добавит особые приметы — шрамы и родимые пятна, а затем к антропометрическому бюллетеню предложит прилагать фотографию.

На самом деле метод Бертильона — это всего лишь один из этапов. В начале XX века наступил триумф идентификации по следам, оставляемым телом, в частности по отпечаткам пальцев. Старое китайское открытие, используемое в Бенгалии английской администрацией, было очень высоко оценено Гальтоном[375], которому удастся убедить Альфонса Бертильона включить получаемые этим методом данные в свой антропометрический бюллетень.

Накануне I Мировой войны необходимость идентификации выходит за рамки пенитенциарных учреждений, процесс распространяется не только на преступников и правонарушителей. Так, закон от 16 июля 1912 года обязывает бродяг и переезжающих с места на место, то есть коммерсантов и ярмарочных торговцев, иметь «антропометрическое удостоверение личности», в которое занесены имя, фамилия, дата и место рождения, родственные связи, отпечатки пальцев и фотография; это был предок нашего паспорта.

Начинаются волнения: не угрожают ли новые процедуры тайне частной жизни? По мере развития метода антропометрия влечет гнев дрейфусаров и вызывает оживленную дискуссию. В то же время вызывает тревогу и хлынувший поток жалоб, который заставил префекта Лепина отменить требование, предъявляемое к содержательницам домов свиданий, предоставлять фотографии женщин, которые часто посещают их заведения. Можно было бы назвать и другие признаки чувствительного отношения к новшеству; историк Филипп Бутри пишет, например, о появившейся начиная с 1860 года во многих приходах департамента Эна ранее не встречавшейся нетерпимости к каким бы то ни было нарушениям тайны исповеди. Священники, которые считались «красноречивыми критиками индивидуальных злоупотреблений», постепенно вынуждены были считаться с новой реальностью и уважать чужую частную жизнь и неприкосновенность личности.

Начиная с 1860 года во всех описанных сферах наметился поворот, который к 1880 году стал весьма крутым. Коротко говоря, слом происходит в момент триумфа Республики. Движение за индивидуализацию, вызванное политическими событиями, достигает кульминации, в то время как руководство страны находится под влиянием неокантианства, а Пастер выдвигает теорию о микробах, возмутителях спокойствия в живом организме; эта биологическая модель, применяемая на социальном поле, делает контроль за индивидом принципиально важным для выживания группы.

Одновременно с этим страх перед нарушением свободы личности и посягательство на ее тайну порождают призрачное желание «расшифровки» личности и проникновения в интимный мир другого человека; это влечет за собой снобистское желание сохранять инкогнито, на фоне которого возрастает поток анонимных писем и процветает слежка за другими. Появляется фигура частного детектива, идущего по следу Первым об этом написал Гастон Леру, еще до Конан Дойла; он создал не из идентификации, а из самой личности преступника и из его попыток выпутаться сюжет для детективных романов.

Угрозы со стороны тела

Душа и тело

Бесполезно пытаться понять чувство интимности, которому подчиняется частная жизнь в XIX веке, предварительно не поразмышляв о вечной двойственности души и тела, которая управляет всеми отношениями. Это удивительное разделение варьируется в зависимости от принадлежности к тому или иному социальному слою, культурного уровня и религиозного рвения. Кроме того, вера каждого отдельного человека, как и постоянное взаимовлияние различных слоев населения друг на друга, делает все попытки проанализировать ситуацию сомнительными. Поэтому не стоит упускать из виду смешения понятий, которые мы, заботясь о ясности, будем искусственным образом различать.

Многие этнологи, в частности Франсуаза Лу, обнаружили связь и влияние мудрости тела в традиционном обществе. Любопытно, что оно игнорирует дихотомию, о которой я говорю. Пословицы, собранные фольклористами в конце XIX века, отражают светский взгляд на жизнь, дающий привилегии органике. Эти пословицы восхваляют умеренность, отказ от излишеств; соблюдение правил приличия лучше удовольствия сохраняет здоровье и обеспечивает благополучие. Это этика трудолюбивого крестьянина, ценящего усилия для достижения цели и с недоверием относящегося к беднякам, источнику насилия и беспорядка, ментальность, основанная на пессимизме и смирении, которые заставляют прислушиваться к сигналам тела, и убежденная в их тесной символической связи с космосом, растительным и животным миром. Внимание, уделяемое фазам луны, небесному регулятору циклов женского организма; прислушивание в случае смертельной опасности к звукам, доносящимся с птичьего двора[376]; измерение скорости роста дерева, посаженного в день рождения сына; строгие правила того, как надо обращаться с отходами человеческого тела — плацентой, обломками ногтей, выпавшими зубами — все это говорит о навязчивом характере архаичных верований. При этом существующая гигиеническая норма допускает отрыжку, громкий выход газов, чихание, пот, проявления сексуального желания, безропотно принимает признаки угасания. Все эти «правила», требующие сопротивления научно обоснованной гигиене, через кормилиц и служанок попадали в буржуазные дома, поэтому не стоит удивляться тому, что суеверия из социальных низов частично проникали в элиту общества и закреплялись в ней, в том числе — через лекарей–самоучек, представителей «народной медицины», которые тоже были сторонниками «здоровой среды».

На другом полюсе старинных верований — существование и, в отдельных сферах, акцентуация христианского посыла об антагонизме тела и души. Пренебрегая догматическими рамками о презрении к плоти, которые устанавливают тайна Боговоплощения, таинство евхаристии и вера в Воскресение, песси мистическое видение мира, облагороженное Отцами Церкви, в частности Тертуллианом, и подхваченное Боссюэ и янсенистами, сводит телесную оболочку, будущую пищу для червей, к временной тюрьме. Тело, которое кюре из Арса называет не иначе как «труп», своими инстинктами компрометирует душу и мешает ей подняться на небесную родину. Этим оправдывается вечная война против разных телесных проявлений; если у души нет тела, то оно, как дракон, поднимется и поработит ее. На этом квазишизофреническом раздвоении основана аскеза.

Эти практики, зародившиеся в отдаленном прошлом и поддерживаемые благодаря преумножению разного рода монастырей, пансионов и монашеских орденов, в ходе XIX века постоянно эволюционировали. Жесткий аскетизм и ригоризм существуют вплоть до Второй империи. Это насилие вполне согласуется с романтическим образом Христа на Голгофе, которого набожные граверы изображают залитым кровью. Начиная с середины века практика умерщвления плоти постепенно сходит на нет среди мужчин, но как бы феминизируется. Церковь, желающая реванша и делающая в связи с этим ставку на женщин, должна принимать в расчет мнение медицины, подчеркивающей хрупкость Христовых невест. Кровь, боль заменяются тысячью мелких умерщвлений плоти, в соответствии с ритмами женского организма. Таким образом, самоотречение входит в плоть и кровь женщины в повседневной жизни, и начинают подсчитываться мелкие жертвы.

Ученый дискурс становится более новаторским. В этом отношении весьма показательно распространение во Франции в конце XVIII века трудов Георга Шталя[377] и их влияние на медицинскую мысль. Ссылались ли они на витализм школы Монпелье, анимизм или органицизм, большинство врачей того времени, в частности те, кто, как Руссель, были сторонниками теории о специфичности женского пола и разделяли идею примата души над телом. Душа, направляющая, держащая в узде телесные желания, руководит их исполнением. Таким образом, вовсе не особенности анатомии и не специфика физиологии определяют характер женщины и подтверждают ее материнскую миссию; материнство — в первую очередь метафизическое призвание женщины, соратницы Природы.

Идеи кинестезии

Ученый мир в XIX веке постепенно отходит от примата души. Идеологи, в частности Кабанис, отказываются от понятия направляющей души и витального принципа. По словам Жана Старобинского[378], они стремятся «унифицировать поле медицины и физиологии». Одновременно с этим они обращают внимание на отношение физического и морального, на связь между органической жизнью, жизнью социальной и мыслительной деятельностью. Так, проявления женского начала они рассматривают не с онтологической точки зрения, но с физиологической и социальной. Возрастает интерес к старинному понятию, унаследованному от Аристотеля, если не от Аристиппа Киренского, и в дальнейшем исследованному Декартом и Шталем. Это понятие последовательно называлось «тактом» или «внутренним осязанием», а позже, в конце XVIII века, кинестезией. Под ним следует понимать некое внутреннее телесное восприятие или, скорее, комплекс органических ощущений, которые, согласно Кабанису, являются инстинктами.

На протяжении всего XIX века специалисты были убеждены в сильнейшем влиянии бессознательного, рассматриваемого как «смутный отзвук висцеральных функций, время от времени прерываемый осознанными действиями» (Жан Старобинский). Бессознательное формирует личность. Гениальность Фрейда заключается не в открытии того, что от сознания индивида ускользают многие стороны его личности, но в том, что он лишил органическую жизнь монополии на бессознательное и сделал это бессознательное частью психики.

То, что кинестезии тогда придавали такую важность, говорит о некоем слушании тела, которого больше нет. Вдохновленный вульгаризованным неогиппократизмом, который придает особую важность воздуху, воде и температуре, человек следит за влиянием погоды и времени года на самочувствие и ритм дыхания, на интенсивность ревматических болей или стабильность настроения; так развивается некая внутренняя метеорология «души». Точно так же внимательно прислушиваются к функционированию организма и влиянию органических функций на менталитет; постоянно обращают внимание на пищеварение и менструальный цикл, нарушаемые дизентериями и гинекологическими заболеваниями. Этот интерес базируется также и на доктрине темпераментов — холерическом, флегматическом, сангвиническом, нервном. Теодор Зельдин[379] весьма справедливо демонстрирует стойкость и живучесть этой доктрины, несмотря на дискредитацию теории стихий.

Неогиппократизм–направление в медицине, возникшее в 1920‑х годах. Во главу угла ставит возвращение к принципам учения Гиппократа об индивидуальном и комплексном подходе к пациенту.

Таким образом, конструируется примитивная система образов физического и психического здоровья, которая позволяет управлять индивидуальным поведением. Чтение частных документов со всей очевидностью показывает, что озабоченность этими вопросами формирует фактуру частной жизни. Чтобы убедиться в этом, достаточно почитать дневник Мена де Бирана[380] или Эжени де Герен, недавно опубликованные записки Шарля–Фердинанда Гамбона[381] или переписку семьи Буало де Винье с семьей Марты. Это лишь примеры из каждой четверти XIX века. Вероятно, сопоставление кинестезических опытов вызывает разговоры о влиянии погоды, определяет настороженное отношение к воде и солнцу, от которых рекомендуется прятаться, как и от сквозняков, боязнь которых превратилась в настоящую фобию.

В XX веке тело становится главным; следует исправлять вред, наносимый ему городской жизнью, условиями труда, загрязнением окружающей среды; доставлять ему физические удовольствия, что продиктовано нарастающим самолюбованием. Происходит революция, к разговору о которой мы еще вернемся, а именно — телесная идентификация, смягчающая презрение ко всему органическому, животному. Постепенно желания индивидуализируются, начинают восприниматься как свои собственные, а не спровоцированные Другим. Это одновременно пугает и привлекает. Невнимательный историк, не заметивший изменений статуса желания, рискует стать психологическим анахронизмом.

Постель и отдельная комната

На протяжении всего XIX века шел процесс установления, так сказать, телесной дистанции, начатый на закате Старого порядка. Отдельная кровать — старая монастырская норма — стала простой санитарной предосторожностью, в частности в больницах. На деле же личное пространство больному выделялось долго и неохотно, потому что это противоречило народным ритуалам. Это на примере лионских больниц продемонстрировал Оливье Фор. Тем не менее для нас важно отметить, что медленно, но верно процесс шел; его ускорила эпидемия холеры 1832 года, с опозданием показавшая, как вредны были теснота и скученность, царившие в жилищах бедняков.

Открытия Лавуазье и новое понимание механизма дыхания убедили врачей в благотворном влиянии кислорода и подстегнули их борьбу за отдельное спальное место для каждого. Понемногу они будут услышаны. Последствия их трудной победы переоценить невозможно. Отдельная кровать укрепляет чувство уникальности каждой личности, благоприятствует ее автономии, облегчает внутренний монолог; происходит переворот в молитвах, мечтах, меняются условия сна и пробуждения, даже кошмары снятся реже. В связи с тем что дети перестают спать вместе, у засыпающего маленького ребенка появляется потребность в кукле или материнской руке. Все это благоприятствует получению удовольствия от обособленного положения.

В мелкобуржуазной среде постепенно входит в обиход отдельная спальня, предмет озабоченности гигиенистов, которые пишут об этом целые тома, советуют удалять из спальни слуг и грязное белье. Спальня юной девушки, ставшая храмом ее частной жизни, полна символов; эта комната становится частью своей хозяйки, автономность которой она подтверждает. Распятие в углу, клетка с птичкой, ваза с цветами, бумажные обои с пасторальными сценами, секретер, в котором хранятся девичий альбом и личная переписка, иногда книжный шкаф — все это помогает понять характер Цезарины Бирото или Генриетты Жерар[382], в еще большей мере — Эжени де Герен, чей дневник — нескончаемый гимн удовольствию жить в собственной комнатке, которую прославляет также и Каролина Брам.

Идиллическая мансарда юной портнихи, умное поведение которой говорит о ее добродетели, свидетельствует о произошедших изменениях модели. Требование «отдельной комнаты каждому» выдвигается даже в домах терпимости, находящихся под контролем полиции нравов. В деревнях интимное супружеское пространство постепенно начинает обозначаться занавесками, даже наскоро сколоченными перегородками. Когда хозяин дома решает отойти от дел и передать власть наследнику, в дарственной обычно оговаривается положение о выделении для него отдельной комнаты; таким образом он обеспечивает себя пространством, в котором будет протекать остаток его жизни.

Одновременно с этим идет дальнейшее обособление туалетных помещений. В многоквартирных домах для народа обладание ключом от туалета на лестничной площадке становится важным элементом privacy. Когда около 1900 года появляются туалетные кабины, а потом и ванные комнаты с солидными замками, обнаженное тело становится защищенным от любого вторжения. Это пространство становится храмом чистоты и самосозерцания.

Интимная гигиена

Прогресс в этой сфере произвел революцию в частной жизни и отношениях людей. С самого начала века этому способствовали многие факторы, пришедшие из монастырской жизни. Открытие механизмов потения, как и весьма успешное изучение различного рода инфекций, показало, как опасна грязная, недышащая кожа, от которой дурно пахнет. Немного позднее пиетет, с которым относились к понятию «очищение», потребовал тщательного ухода за «выделительными органами». Физическое состояние влияет на нравственное, поэтому стали высоко цениться чистота и аккуратность. Возникают новые правила приличия; акцентированная разборчивость и брезгливость элиты, желание не иметь ничего общего с органическими отходами, напоминающими о животном начале, грехе, смерти — короче говоря, забота о чистоте–ускоряют прогресс. Этому же способствует желание дистанцироваться от вызывающих отвращение народных масс. Все это способствует переходу на новый уровень сексуального желания и отвращения, что, в свою очередь, ведет к дальнейшему распространению гигиены.

В то же время суеверные люди призывают к осторожности. Вода, значение которой для физического и морального состояния, с их точки зрения, переоценивается, требует бдительности. Существуют жесткие нормы для мытья в зависимости от возраста, пола, темперамента и профессии. Забота о том, чтобы избежать вялости, самолюбования, даже мастурбации, тормозит ход дела. Бытовавшее в те времена мнение, что мытье напрямую связано с бесплодием, затрудняло распространение женской интимной гигиены.

Как бы то ни было, прогресс постепенно проникает из высших сфер в мелкобуржуазную среду, но речь пока идет лишь о фрагментарном уходе за телом. В течение дня неоднократно моют руки, ежедневно — лицо и чистят зубы, по крайней мере передние, ноги моют два раза два в месяц, голову — никогда. Менструальный цикл продолжает регулировать календарь омовений. Большинство женских монастырей в XIX веке руководствуются правилами, установленными святым Августином. К концу века английская мода на мытье в большой лохани, а также крайне умеренное распространение душа изменяют ритм ухода за телом. К душу отношение благосклонное — он оказывает бодрящее действие. Однако ему по–прежнему приписываются лечебные функции. Согласно внутреннему распорядку Нормальной школы Севра, установленному в 1881 году, душ могут принимать только больные под присмотром медсестры. Тогда же поняли, с каким опозданием пришла сексуальная гигиена. Ги Тюилье констатирует, что такие изобретения, как биде и гигиенические прокладки, появились у благонравной нивернезской буржуазии лишь на заре XX века.

Сельское население, с детства привыкшее купаться в реке в сильную жару, остается в стороне от прогресса вплоть до I Мировой войны. Конечно, власти пытаются приучить людей к воде: в Нижней Нормандии в период Реставрации создается целая сеть фонтанов и прачечных, во время Июльской монархии — в Ниверне, в начале Третьей республики — в Мино, в Шатийонне. Конечно, больницы, тюрьмы, позже школы и казармы конкурируют в деле внедрения гигиены, пропагандируемой неутомимыми сельскими врачами, олицетворением которых стал доктор Бенаси[383]. Но, как мы уже отмечали, научный подход к гигиене часто вступает в противоречия с народной мудростью: слишком частая стирка портит белье; тщательное ведение хозяйства — всего лишь потеря времени; грязь улучшает цвет лица. Медицинские предписания часто рассматриваются как недопустимое вмешательство городских господ в деревенскую жизнь.

В рабочей среде наблюдается двойственное отношение к занимающему нас вопросу: в конце века чистота становится потребностью; в желании переодеться после работы проявляется чувство собственного достоинства; стремление к чистоте нередко становилось причиной забастовок в парижском регионе накануне I Мировой войны. В то же время исполнение закона от 1902 года шло трудно. Медицинский осмотр воспринимался как невыносимое вторжение в частную жизнь. В Ниверне хозяева предприятий и рабочие совместно стали пренебрегать новыми предписаниями.

Откровенно говоря, в народной среде гигиена пока понимается как внешнее проявление. «Быть чистым» значит не оставлять жирных следов, носить одежду без пятен (в Лионе красильщик называется «пятновыводителем»), избегать грубых манер, причесываться, иногда мыть руки и лицо и, несколько позже, пользоваться одеколоном. Для героини романа Жюля Ренара «Старуха Раготт» гигиена заключалась в том, чтобы быстро съедать свой суп, а в доме ее соседки Фифиль Миньбеф ребенку приказывали вытирать с пола общей комнаты менструальную кровь. Сама республиканская школа, на которую возлагались такие надежды в отношении гигиены, не имеет никаких амбиций; чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно перечитать «Путешествие двух детей по Франции» Ж. Брюно[384]. Решительный бой разворачивается вокруг расчески и правил посещения туалета. Мальчику следует прекратить причесываться пальцами, а трусики девочки должны быть чистыми.

Тем не менее к началу XX века намечается поворот: постепенно развивается производство сантехнического оборудования, в спортивных обществах начинают активно пользоваться душем, органы санитарного надзора чаще посещают с проверками туристические гостиницы и шикарные бордели — все это способствует установлению санитарно–гигиенических норм и выработке соответствующих привычек, однако только в период между войнами появятся жестяные эмалированные ванны, а в 1950‑х душ и ванная комната станут обычным делом. Лишь после этого можно будет говорить о революции в гигиене.

Угрожающие желания

Человек готовится к встрече с посторонними у себя, в своем частном пространстве; именно там формируется его представление о себе. В этой сфере тоже произошла революция. В XIX веке возникает и, позже, навязывается стратегия внешнего вида и поведения; единственной целью этих ритуалов является частная жизнь, однако постепенно специфика, в свое время базировавшаяся на гипертрофированности различий между внешним и внутренним, начинает отмирать. Так, с течением времени ночную рубашку стало возможно носить лишь в спальне. Она стала символом эротической близости, малейший намек на которую, даже скрытый, отныне неуместен; в ночной рубашке супруги нет ничего от подростковой простоты. У каждой приличной женщины существует целая гамма дезабилье, предназначенного для утреннего туалета. В этих одеждах она не должна показываться постороннему мужчине, если только он не ее любовник; требования скромности возрастают вместе с ростом изысканности этих туалетов. Фразу Фейдо[385] «Не разгуливай совсем голой» не следует понимать буквально. То же касается и волос: с распущенными волосами женщина может находиться только у себя; на людях такая прическа возможна лишь у домохозяйки или проститутки. Все эти условности способствовали ограничению выхода женщины в публичное пространство и в то же время делали ее появление более торжественным. Различение «внутреннего» и «внешнего» затрагивало и мужчин; ни один парижанин не вышел бы на улицу в том виде, в каком пребывал у себя дома.

Еще одна особенность того времени — женское нижнее белье. Чрезвычайная усложненность этой одежды повышает ценность наготы. Никогда, отмечает Филипп Перро, женское тело не было так скрыто, как в период между 1830 и 1914 годами. После рубашки начинают распространяться женские панталоны. Сначала их носили только маленькие девочки, но в период Второй империи, с появлением моды на кринолин, панталоны стали носить и взрослые женщины. В 1880 году они стали обязательной деталью туалета, по крайней мере в буржуазной среде. Что касается корсета, то он выдерживает жестокие нападки со стороны медиков. «Ленивый» способ шнуровки позволял женщине одеться самостоятельно, без участия горничной, что давало широкий простор для адюльтеров.

В конце века женское белье украшалось роскошными кружевами и вышивкой, чего ранее не было. Никогда не будет столь очевидным извращение стыдливости: чем больше времени требуется на раздевание, тем с большим нетерпением мужские пальцы преодолевают препятствия в виде узлов, крючков и пуговиц. Это эротическое нагромождение, способствующее возрождению мифа о распутстве (графическое изображение которого остается табуированным, за исключением карикатур), распространяется с шокирующей скоростью во всех слоях общества. Вскоре даже деревенский соблазнитель должен будет уметь разбираться с этими неожиданными препонами.

Надо бы задуматься о том, что означает принятие этой изысканной сложности в сочетании с гипертрофированной мнимой эротичностью, через которую выражается в буржуазной среде навязчивая страсть к разного рода покрышкам, чехлам, футлярам и стеганой изнанке. Желание все сохранить в тайне, замести следы, постоянная озабоченность угрозой, которую несет желание, вызывает неврозы.

Поэтому не вызывает особенного удивления фетишизм, описанный Вине и Крафт–Эбингом в конце века, симптомы которого были детально проанализированы Золя, Гюисмансом и Мопассаном. Мистика изгиба талии, фиксация желания на шелковистых округлостях груди, эротическая привлекательность ножки и кожи, из которой сшит ботинок, желание отрезать прядь женских волос и с наслаждением вдыхать ее аромат стали историческими фактами, как и фетишизм в отношении передника, символа интимности, допускающего любые вольности в обращении. Нижнее белье, на котором остаются следы интимной близости, болезни, иногда даже преступления, может скомпрометировать хозяйку; с него начинаются слухи, распространяемые горничными и подхватываемые прачками. Прачка, работающая в замке, располагает богатой информацией; в деревне она пользуется уважением, как женщина, знающая тайны красивого белья.

Внешность

В частном пространстве происходит подготовка к выходу в пространство публичное. Этот тяжелый бесполезный труд, на протяжении долгого времени бывший прерогативой элиты, распространяется повсеместно в период между 1880 и 1910 годами. У этого процесса есть несколько характерных черт, главной из которых является весьма определенный половой диморфизм, определяющий специфику ролей. Женщине принадлежит монополия на духи, косметику, румяна, на шелковые ткани и кружева, но главное — на такое затягивание фигуры в корсет, что всякие сомнения в ее праздности улетучиваются. Она–как бы витрина деятельности мужа, приговоренного носить черные и серые складчатые одежды, как если бы, по словам Бодлера, все мужчины были в трауре. Мужскому нижнему белью не хватало изысканности. Мужчина XIX века не гордится своим телом, разве что растительностью на лице. В то время в моду входит «волна Марселя» (по имени Марселя Грато, в 1872 году получившего патент на изобретение щипцов для укладки волос), и парикмахеры не обходят вниманием и мужчин, предлагая от пятнадцати до двадцати моделей усов, бород и бакенбардов.

В распространении этой моды нет ничего смешного: появляется новый стиль частной жизни. Она говорит о важности изменений, которые происходят в период 1860–1880 годов. Раньше деревня не доверяла всему, что приходило из города; в дни ярмарок крестьяне с гордостью щеголяли в своих деревенских одеждах на городских улицах. Надо сказать, что 1840–1860 годы — время экономического подъема на селе — были золотым веком местного костюма. Затем начинаются имитации, что приводит к утрате его символизма, к постепенному исчезновению региональных костюмов, бережно собираемых фольклористами. Чепцы и рабочие блузы постепенно сходили со сцены — модные журналы проникали в самые отдаленные деревни. Возможность получать покупки по почте, увеличение количества филиалов универсального магазина Printemps, повсеместное появление модисток и портних в конце века — все это подталкивало эволюцию. Жизнь молодых девиц, посту павших в ученицы, изменилась. Ивонна Вердье продемонстрировала это на примере Мино (Бургундия), правда, не выделяя особо того факта, что речь шла об историческом феномене, ограниченном по времени.

Городская рабочая среда также не осталась в стороне от этого процесса. Долгое время специфика профессии выражалась через костюм; до Второй империи на улице мелькали куртки рабочих, черные костюмы судейских и прочих представителей власти, воротники клерков. После 1860 года появилось понятие выходной одежды. Рабочий одевается, как буржуа, и смешивается с праздничной городской толпой. Воскресный отдых с тех пор меняется. Одеться в выходную одежду значит показать себя приверженцем чистоты. Юные девушки из рабочей среды осваивают новые средства понравиться: ботиночки, надушенные носовые платки, платья с облегающим лифом; у них меняются позы, жесты, походка; все стремятся научиться делать правильные покупки; ростовщичество процветает. Множество новелл Мопассана и песен того времени говорят обо всех этих новшествах, как и появление в модных ателье и лавках «девушек на побегушках», дальних родственниц гризеток.

Стыдливость и стыд

В XIX веке поведением руководят стыдливость и «стыд» За этими терминами скрывается двойственное чувство: с одной стороны, страх увидеть тщательно скрываемые телесные проявления Другого, с другой–боязнь того, что нечто тайное, секретное попадет под нескромные взгляды окружающих. Первое чувство вызывает напряжение, ужас перед естественными проявлениями организма, напоминающими о том, что тело существует. Ричард Сенетт пишет по этому поводу о «бледной немощи» женщин, названной так по цвету лица больных, — запорах, вызываемых страхом выпустить газы в публичном месте. Врачи описывают клиническую картину «эритрофобии» — мучительного страха покраснеть. Второе чувство проявляется, например, в отказе от гинекологического осмотра при помощи зеркал, что долго считалось «медицинским изнасилованием»; вплоть до конца века аболиционисты используют этот аргумент в борьбе против регламентированной проституции. К этому же типу фобий относится отказ выходить на улицу из боязни преследования незнакомцами.

Эта двойная забота усиливает требование «скромности» поведения и вдохновляет воспитателей женских монастырей. Монастырская педагогика направлена в первую очередь на то, чтобы умерить пыл детей. Подавление душевных порывов сопровождается здесь желанием исчерпать источники переживаний и ограничить приток чувственности. Поскольку чувства — это ворота для демонов, нужно учить осторожности, следить за тем, чтобы руки юного существа всегда были заняты, прививать страх перед взглядом на себя самого, умение говорить тихо или, лучше, проникнуться добродетелью молчания. Одиль Арно обнаружила в монастырях середины века явное ужесточение педагогических методов, последовавшее за свободой, даже настоящей раскрепощенностью отношений. Стремление к бестелесности обостряется с экзальтацией модели ангела; для множества девушек наступает момент самоидентификации. Это наваждение, по мнению Жана Делюмо, появляется и усиливается под влиянием неоплатонизма; сопровождает нарастающую под воздействием молитв экзальтацию девственности, восторг целомудрия. Показательно в этом отношении распространение культа Филомены начиная с 1834 года. Модель этой святой (в реальности она никогда не существовала[386], но стала героиней множества житий) позволяет создать молитвы, эмблемы и даже орденскую ленту для девушек, решивших сохранить девственность. Не будем забывать о том, что в веке, где говорить разрешалось только мужчинам, женщина могла проявлять себя лишь взглядами, движениями тела и выразительными жестами.

Остается поставить вопрос о распространении монастырских правил поведения. Сюзанна Вуалькен, девушка из народа, рассказывала о настоящих испытаниях, которым ее подвергали учительницы из обители Сент–Мерри в 1805–1809 годах, позже — унылые нормандские старые девы, у которых она проходила ученичество с девятилетнего возраста. Надо сказать, что ангельская антропология, вновь возникшая в романтическую эпоху, приходит в движение лишь тогда, когда усиливаются антикатолические настроения, то есть после 1850 года. Монастырские приемы воспитания проникают в на родную среду. Совсем недавно Мари–Жозе Гарниш–Мерритт собрала подробные свидетельства народной памяти и нарисовала впечатляющую картину того, как в 1900–1914 годах в небольшой коммуне Бюэ–ан–Сансерруа монахини «воспитывали» девочек. В сельских приходах создаются юношеские конгрегации. Бесконечные ассоциации Детей и Служанок Марии, которых было не меньше тысячи, — и все эти девушки, получившие награду за добродетель, поддерживают мораль и поведение, насаждаемые в республиканской школе, которая унаследовала ласаллевские правила поведения[387]. В Турени мэр и кюре совместно проводят праздник награждения самой добродетельной девушки деревни. Утром этого же дня врач должен засвидетельствовать девственность виновницы торжества. В Нантере дехристианизация не помешает проведению подобных мероприятий.

В простонародных семьях также идет тенденция к обособлению. Селин в частично автобиографическом романе «Смерть в кредит» рассказывает о муках, которые доставляют юному герою родители, мелкий служащий и лавочница из одного из парижских пассажей. Было бы очень долго перечислять все, что привело к превращению ранее прилюдных практик в интимные акты. Раздеваться прилюдно, прежде чем улечься в общую для всех братьев кровать, совершать туалет при посторонних, заниматься любовью в общей комнате становится стыдно.

Остановимся немного на «половозрелой девице», фигура которой привлекала взгляды моралистов. Специально для девушек писались руководства по физиологии и гигиене. В этих книгах изображалось дитя, испуганное или удивленное радикальными изменениями, происходящими в организме, ведущими к началу менструаций. Странная девочка, с непонятными вкусами, тем более опасная, что она еще не оформилась в настоящую женщину и что находится слишком близко от стихии, бушующей в ней. Эта странность выражается через томность, апатию, вздохи, непрошеные слезы, которые настораживают ее окружение. Ей все время что–то запрещают, по крайней мере теоретически. Медики стараются не стимулировать ее интереса к вопросам секса. Урбанизация лишает молодежь зрелища совокупления животных, закрытая дверь супружеской спальни не позволяет увидеть родителей, занимающихся любовью; все это множит число ничего не знающих о сексе дурочек, многие из которых вскоре «принесут в подоле». Остается лишь точно определить долю уловок, несоответствие между установкой и внутренним монологом; план, увы, нереализуемый. Клодина и ее подруги по школе, участвующие в конкурсе на лучшую грудь, предлагают нам совсем иной образ девушки[388].

Удовольствие, получаемое в одиночку

Ужас, навеваемый одиночными сексуальными практиками, является ценным свидетельством размаха лицемерия. Историки, от Жан–Луи Фландрена до Жан–Поля Арона, подчеркивали, как переоценивалась эта напасть, на протяжении многих веков осуждаемая духовенством. Публикация в 1760 году знаменитого «Онанизма» доктора Тиссо, без конца переиздававшегося вплоть до 1905 года, — важная веха в этой истории. Специалисты много дебатировали о распространенности этого явления, но очевидно, что ничего с ним поделать нельзя. Повышение — брачного возраста, появление настоящих гетто холостяков в сердце городов, отмирание традиционных форм сексуальности, таких как предвкушение, в сельской местности, повсеместное появление интернатов для мальчиков, отдельные комнаты и отдельные постели, страх, вызываемый возможностью подхватить венерическое заболевание, — все это влечет за собой мастурбацию, если не предполагать сублимации. Добавлю, что все, что возбуждает индивида, подпитывает его внутренний диалог, может лишь способствовать подобной форме получения удовольствия. Не будем забывать и о привлекательности нарушения правил, удовольствие от чувства вины: так, неудовлетворенные замужние женщины, желая компенсации или мести, несмотря на возможные неприятности, заводят любовников. Все наводит на мысль, что без чрезвычайного распространения этого явления моралисты не развили бы такой бурной деятельности.

Однако вернемся к научному дискурсу, в котором продолжают звучать пугающие ноты. Бесконечная диатриба о сексуализации детства, выявленная Мишелем Фуко, основана в первую очередь на фантазме потери, на необходимости экономии всего и вся, в частности спермы. В этом контексте мужской онанизм ведет к быстрому истощению. Изнурение, преждевременная старость, смерть — вот чем отмечен путь этих исхудавших, бледных и почти обессиленных субъектов, осаждающих кабинеты врачей. Клиническая картина драматизируется страхом: как бы расход энергии не повредил работоспособности. Скрывается отказ от науки получения удовольствия, отрицание гедонических функций.

Наслаждение, испытываемое женщиной без участия мужчины, расценивается как нечто совершенно недопустимое и рассматривается как порок. Для мужчины это абсолютная тайна, бесконечно большая, нежели волнение, вызываемое соитием. Здесь речь не идет об истощении, потому что женская способность к сексу представляется неисчерпаемой, но на горизонте вины вырисовывается нечто другое, не менее ужасное. Речь не идет об опасности стать нимфоманкой, истеричкой или проституткой — здесь обнаруживается широко известное враждебное отношение врачей XIX века к клитору, органу, предназначенному исключительно для получения удовольствия и бесполезному для деторождения.

Контроль за онанизмом

Борьба с этим явлением инициируется родителями, духовенством и в особенности врачами. В глазах воспитателей–клерикалов сон эквивалентен смерти, постель — могиле, а пробуждение — воскресению. В спальне интерната всегда присутствует монахиня, следящая за «скромностью» засыпания и подъема. В течение дня детей стараются не оставлять в одиночестве надолго. Регламент таких учреждений, руководимых монахинями–урсулинками, предписывает девочкам постоян- но быть в окружении подруг. Что касается медиков, то они советуют избегать чрезмерно теплых и влажных постелей; запрещаются перины и слишком большое количество одеял, для сна рекомендуются определенные позы. Они не одобряют верховую езду для девочек, как и шитье на швейной машине, которая в 1866 году подверглась критике со стороны Медицинской академии.

Техническое оборудование и при необходимости ортопедические приспособления также стоят на страже нравственности. В 1878 году специалисты рекомендуют делать дверцы туалетных кабин с отверстиями сверху и снизу, чтобы можно было контролировать, что происходит внутри. Отдельные врачи настаивают на том, чтобы мальчики носили длинные рубашки с завязками по низу. Для борьбы со стойким онанизмом вплоть до 1914 года рекомендуются различные бандажи и даже «сдерживающие пояса» для девочек. В приютах для умалишенных нимфоманкам надевают наручники и устанавливают разные приспособления, мешающие соединить бедра. В отдельных случаях прибегают к хирургической помощи. Весьма распространенный метод лечения — прижигание уретры. Теодор Зельдин пишет о муках восемнадцатилетнего служащего магазина, семикратной жертвы терапевтической меры, предназначенной всего–навсего для пресечения нежелательных потерь спермы. Еще более показательны страдания Амьеля[389], скрупулезно описанные самой жертвой. «Каждое семяизвержение — это удар кинжала по вашим глазам», — заявил девятнадцатилетнему юноше какой–то врач. С тех пор испуганный молодой человек описывал каждую из своих ночных поллюций, принимал меры во избежание этого: по вечерам принимал холодные ванны, ел толченый лед, протирал низ живота уксусом. Ничто не помогало. 12 июня 1841 года он решил спать не более четырех–пяти часов в сутки, сидя в кресле.

Прижигание клитора и входа во влагалище — процедуры достаточно редкие, еще реже имело место удаление клитора, практикуемое доктором Робером начиная с 1837 года, а ближе к концу века — доктором Деметриусом Замбако. Следует сказать об осторожности, с которой делались эти ужасающие операции; к тому же, не отрицая их значимости, не стоит переоценивать их распространенность.

Телесные вопросы находились в центре частной жизни. Прислушивание к неясным знакам, подаваемым телом, беспрерывный поиск искушения, постоянная угроза, которой подвергается стыдливость, привлекательность нарушения установленного порядка–все это вместо того, чтобы соблюдать правила. Совокупление животных больше не наблюдают. Простой намек вызывает непристойное поведение со стороны мужчин — теперь трудно представить себе, что раньше оно вызывало улыбку. Разные певческие общества собираются лишь для того, чтобы посмеяться и поговорить о сексе. Тщательно скрытая нагота рождает у мужчин эротические фантазии. Гости графини Сабины, одной из героинь романа Эмиля Золя «Нана», подолгу обсуждают ее бедра. Для сравнения, наша знаменитая покорность телесным импульсам и порывам выглядит почти развязностью.

«Расшифровка личности» и самоконтроль

Банализация процесса самоанализа

Одновременно с мнимым расцветом личности желание понять себя, подвергнуться «расшифровке», углубляется. Интроспекция, «взгляд в себя» становится общим местом. Этому процессу благоприятствовало развитие и распространение в обществе духовных практик, появившихся в эпоху, последовавшую за Тридентским собором. Процедура суда совести, анализа своих поступков, самоанализа, парадоксальным образом разворачивается в момент, когда сокращается количество соблюдающих религиозные обряды. Новое понимание моральных требований теологии дает доступ массе католиков к мыслительной деятельности, долгое время остававшейся уделом избранных. В эпоху Реставрации множатся ретриты[390] и миссии; и те и другие приводят к общей исповеди; они становятся причиной для тщательного самоанализа. Клод Ланглуа показал, как укоренялась в народе практика ретрита в Ваннской епархии. 24 марта 1821 года, сообщает Жерар Шольви, шесть тысяч человек, со свечами в руках, приняли участие в церемонии «аманд онорабль»[391], важном событии большой миссии в Монпелье. Около полувека спустя, в 1866 году, по случаю приезда проповедников в Шассрадес, маленькую коммуну в недоступном Жеводане, происходит возврат к себе, и языки неотесанных крестьян развязываются. Проведение на протяжении нескольких десятилетий двойной исповеди и дифференцированного отпущения грехов, практика поэтапной общей исповеди, прерываемой длительными периодами самоанализа, в том виде, как это было провозглашено кюре из Арса, миссионера времен Июльской монархии, побуждают скрупулезно вспоминать свои грехи.

Дальнейшая регламентация жизни, определенность «решений» сопровождают углубление самоанализа. Проповедники и религиозные наставники призывают к этому набожные души. Так регулируется поведение в частной жизни. По совету воспитательниц родители устанавливают строгие правила для юных девушек, вернувшихся из пансионов, дабы оградить их от соблазнов праздной жизни. Об этом свидетельствует волнующий дневник Леопольдины Гюго. Некоторые добрые души заставляют девочек вести дневник, неизбежное следствие таинства исповеди. Двенадцатилетняя жительница Марселя Изабель Фрессине вынуждена каждый день в качестве наказания выполнять дополнительные задания. Дневниковые записи показывают также духовный рост взрослых, облегчают сомнения, вызванные мелкими ежедневными ошибками. Распространение такого явления, как женские дневники, после 1850 года, образцом которых можно считать дневник Софьи Петровны Свечиной[392], опубликованный издательством Falloux. В нем сквозит то же желание описывать свои переживания в назидательных целях.

Главное в этом процессе — секуляризация расшифровки личности, начатой в тени исповедальни. Человек в XIX веке одержим чувством вины; это чувство вызывается тем же страхом потери, который заставляет тщательно вести домашнюю бухгалтерию, который порождает ужас от потери спермы или просто от сознания того, что с каждым днем жизнь становится короче. Это желание избежать потери чего бы то ни было выливается на страницы интимного дневника.

В поисках автора дневника

Выдающийся «Опыт о расписании дня, или Метод правильного распределения времени в течение дня, первое средство для счастья», написанный в 1810 году Жюльеном, отставным военным, ясно показывает преемственность мнений. Работа автора, ссылающегося на Локка и Франклина, будет высоко оценена Антуаном Франсуа де Фуркруа, французским графом и политическим деятелем. Жюльен рекомендует делить день на три части по восемь часов. Первую он предлагает посвятить сну, вторую — работе и учебе, третью — еде, отдыху и физическим упражнениям. Самое главное, говорит он, надо вести три дневника: в одном описывать состояние здоровья, в другом — различные сомнения нравственного порядка, в третьем — мыслительную деятельность. «Аналитический дневник» и исчерпывающая картина положения вещей, исследуемые каждые три или шесть месяцев, позволят подвести итоги и оценить развитие. Здесь стремление к внутреннему просветлению в сочетании с навязчивым страхом потери влечет за собой практику, которая не имеет ничего общего с диалогом с Создателем. Итог постоянного самоанализа в данном случае зависит от собственного взгляда на себя и взгляда других. Долгий внутренний монолог позволяет контролировать свои внешние проявления и одновременно с этим оставаться загадкой для Другого; необходимость хранить тайну о себе способствует интроспекции.

Великие авторы дневников первой половины XIX века постарались решить задачу внутренней ясности, не впадая в литературные амбиции. Их произведения, в которых нередко описаны одновременно труд, деньги, досуг и любовные похождения, — ценное свидетельство перемен. Ведение интимного дневника — попытка прогнать страх смерти, который возникает в процессе записей. Проследить растрачивание себя означает создать стратегию сохранения. «Регистрируя все свои ощущения, — пишет Делакруа 7 апреля 1824 года, — я живу два раза; прошлое возвращается ко мне. Будущее всегда со мной». Так формируется память, одновременно являющаяся «историей болезни» и поминовением.

Ведение дневника внутренне дисциплинирует; бумаге доверяются тайны. Записи позволяют проанализировать внутреннюю вину, регистрируют сексуальные неудачи как удушающее чувство неспособности к действию; снова и снова возвращают к секретным решениям.

Объяснить столь распространенное увлечение дневниками можно разными факторами. Мен де Биран желал создать науку о человеке по соотношению физических и моральных проявлений. Поиск себя стимулируется всеми историческими событиями, которые углубляют чувство идентичности. Ускорение социальной мобильности порождает неуверенность. Оно подталкивает автора дневника задавать себе вопросы о собственной позиции, оценивать, каким может быть мнение окружающих. Общество молчаливо присутствует в его частной жизни. Новый стиль межличностных отношений, диктуемый урбанизацией, наносит многочисленные раны самолюбию, порождает фрустрацию, заставляющую уйти в себя. Мен де Биран в 1816 году предсказывал этот поиск психологического реванша; он предчувствовал время, когда «психологически уставшие люди захотят оставить дела и найти таким образом отдых, спокойствие и утешение, которые можно обрести только наедине с собой».

Усиление чувства собственности не чуждо этому новому явлению, что заметил Мен де Биран; он поздравляет себя с тем, что его друг аббат Мореле в своих записках обосновал право «каждого человека на себя самого, на все свои способности, на свое ,,я“».

Практика описания себя

Остается определить, кто они, эти авторы дневников. Среди них существуют великие, вошедшие в историю, и тогда наша задача легковыполнима. Многочисленны женщины, которым правила приличия не позволяют публиковать свои произведения и которые через дневниковые записи реализуют потребность писать (если речь не идет о графомании). Эжени де Герен признавалась в своем неистовом желании писать. Есть все основания полагать, что так же обстояли дела и у мадам де Ламартин, матери поэта.

Зачастую неуютно себя чувствующий в обществе, в котором ему приходится жить, автор дневника страдает от невозможности общаться с окружающими. Ему трудно принимать решения. В мае 1848 года, в возрасте двадцати семи лет, Амьель пишет в своем дневнике о предполагаемой женитьбе. Записи делаются в форме нескончаемых уравнений. «Я создаю себе проблемы из ничего», — признается Мен де Биран, подавленный тем, что он называет «озабоченностью», — мы бы сказали, тревогой, — которую приписывает «недоверию к себе самому».

В целом автор дневника вполне может показаться больным; уж точно — человеком робким, если не беспомощным; иногда это некто обуреваемый гомосексуальными страстями, которые он не в силах удовлетворить. Провинциальная буржуазная микросемья весьма предрасполагает к ведению интимного дневника. Эта структура благоприятствует привязанности к матери и к воспоминаниям о детстве; Беатрис Дидье утверждает, что автор дневника страдает от регрессии и что его записи говорят о желании вырваться из этого плена. Трудно отрицать, что эта ежедневная дополнительная работа в качестве наказания является одним из методов воспитания юношества.

Ведение дневника — прежде всего упражнение. Это изнурительная работа — вспомним хотя бы о семнадцати тысячах страниц, написанных Амьелем! Для тех, кому нравится разговор с самим собой, внутренний монолог, — это изысканное удовольствие. «Когда я один, — заявляет Мен де Биран, — у меня множество дел: я должен следить за ходом своих мыслей или впечатлений, ощупывать себя, наблюдать за настроением и образом жизни, извлекать лучшее из того, что есть во мне, записывать идеи, которые случайно приходят мне в голову, или те, что навевает чтение». В этом смысле интимный дневник — венец радостей privacy: «Я стремлюсь стать собой, вернуться в частную жизнь, в семью, — признается тот же автор дневника. — Пока это не случится, я буду ниже себя самого, буду ничем». Однако, как можно догадаться, дневник — враг супружества! В первую очередь женщинам приходится писать украдкой. Эжени де Герен даже от своего обожаемого отца скрывает тетрадь, в которой делает записи по ночам в своей любимой «спаленке», любуясь звездами. Беатрис Дидье обнаружила в ведении дневника даже сходство с мастурбацией.

Историки еще не в полной мере оценили распространенность этого социального явления, изучение которого остается монополией филологов. Кроме того, хрупкость этих документов ведет к тому, что их количество недооценивается. Очень многое указывает на то, что интимный дневник сопровождает частную жизнь множества людей. Мелкая буржуазия здесь тоже не отстает, как свидетельствует Пьер Гиацинт Азаис, скромный парижский самоучка; интимный дневник предстает здесь как отдаленный потомок семейного дневника и как компаньон амбарной книги. Нетрудно догадаться, что дневники ведут тысячи девушек, нашедших в нем отдушину для выхода чувств. Каролина Брам, чьи дневники были обнаружены на блошином рынке, Мария Башкирцева и уже упоминавшаяся Изабель Фрессине в этом не одиноки.

Здесь уместно вспомнить об огромной волне альбомов. Во времена Июльской монархии, пишет Пьер Жоржель, каждая девушка из приличной семьи имеет свой альбом, который демонстрирует друзьям дома. Альбом Леопольдины Гюго обнаружил Ламартин. До тринадцати лет Дидина доверяла ему свои детские мечты, описывала игры; в дальнейшем читатели с удивлением обнаруживают первые вздохи и признания обожателей, к которым девушка начинает проявлять внимание. С этого момента она заботится о своих туалетах, записывает даты балов и спектаклей, которые посещает, и впечатления о путешествиях. Альбом — это как чулан; туда попадает все: школьные ведомости с оценками, живописные гравюры и прочее; когда наступает время выходить замуж, альбом занимает место в семейном архиве.

В народной среде тоже существует подобие альбома или дневника. Разве собственноручно вышитое приданое не может рассматриваться как внимательное описание себя самой, своих мечтаний о будущем? В любом случае подготовка приданого — это нечто большее, чем просто желание иметь достаточное количество белья накануне свадьбы. Аньес Фин показывает, как заботливо юная жительница Пиренеев прядет, вышивает, помечает красной нитью это богатство, которое никак ей не послужит. Богатая наследница тоже включается в этот ритуал, для нее абсолютно бесполезный. Это занятие объясняет чрезвычайную привязанность женщины к символическому накоплению. Автор утопического романа «Путешествие в Икарию» Этьен Кабе будет обвинен в желании конфисковать приданое. Придавая огромное значение сундуку с бельем, который герой романа «Труженики моря» унаследовал от своей матери, Виктор Гюго подчеркивает важнейший элемент народных чувств.

Мудрость амбиций

Ретроспективный поиск себя, которым занимается человек, ведущий дневник, вызывает сожаления, ностальгию, но в то же время дает надежду и стимулирует воображение, пробуждает амбиции, увы, неясные. Очевидно одно: будущее представляется весьма умеренным; эта осторожность противоречит образу века, в ходе которого должны разыграться аппетиты. Не следует забывать о привлекательности воспроизводства себе подобных и силу механизмов, которые его поддерживают. Всесторонняя опека, система «рекомендаций», коротко говоря, груз и запутанность семейных отношений долгое время тормозят меритократию, которая, даже после установления республики, будет в загоне. По словам Теодора Зельдина, боязнь переутомления, эксцессов, внедренная в сознание медиками, способствует умерению амбиций. Следовало бы также упомянуть, что снисходительно–пренебрежительное отношение к классической гуманистической rekmneht уменьшает ее влияние. Сколько зрелых людей, читавших Горация, стремились в первую очередь к праздности (otium), жили по принципу «лови момент» (carpe diem), по образу поэтов–префектов, описанных Винсентом Райтом[393], хозяина шоколадной фабрики, чиновника из романа «Несчастье Генриетты Жерар» Луи–Эдмона Дюранти. В погоне за публичным признанием, о чем свидетельствует страсть к приукрашиванию, начинают стремиться к богатству, а сложность положения парвеню прекрасно демонстрирует, что дело не только в деньгах.

Отныне становятся понятны некоторые цифры, и в первую очередь непреходящая привлекательность свободных профессий и государственной службы. Опрос, проведенный в 1864 году среди учащихся провинциальных классических лицеев, показал, что амбиции молодежи этой среды фокусируются на юриспруденции, медицине и военной карьере, а именно на Сен—Сире. Буржуазия предпочитает государственную службе бизнесу. Кристоф Шарль оценил солидность механизмов воспроизводства и непреходящую привлекательность государственной службы. Политехническая и другие высшие школы также привлекательны, хотя практика пантуфляжа[394] еще не вошла в широкое употребление и, следовательно, подобная карьера пока не может принести большого дохода.

В рабочей среде гордость за свое мастерство, престиж помощи сдерживают желание социального бегства; эти факторы объясняют одновременно размах технической эндогамии и малую вероятность продвижения по службе. Господствует стабильность социального статуса, и то, что от поколения к поколению люди все чаще стремятся сменить профессию, в данном случае не должно вводить в заблуждение.

Жак Рансьер со всей очевидностью показал важность опыта, полученного в 1830–1850‑х годах рабочими, на которых свалилась новая напасть. Жалея времени, украденного работой, и пред полагая для себя иное предназначение, нежели эксплуатация со стороны хозяев предприятия, они страдали от некоего избытка бытия. По ночам эти пролетарии грезили о будущем, о своей идентичности. Такое напряжение испытывали немногочисленные индивиды, которые жили, как рабочие, но старались говорить и писать, как буржуа; это достигалось ценой величайших усилий — чтением сложной литературы, переписыванием текстов, заучиванием наизусть. То, что во времена Июльской монархии все больше рабочих заставляли себя посещать вечер нюю школу, свидетельствует о распространенности подобных амбиций. Истории отдельных индивидов смягчают немые цифры и дают нам возможность узнать о происхождении этого желания.

Деревенский народ также понемногу начинает задумываться об ином будущем; следы первых проявлений этого процесса следует искать не в словах, а в жестах. Так, жестокое преступление убившего свою семью Пьера Ривьера может быть интерпретировано как признак персонального осознания коллективного неблагополучия. Амбиции формируются медленно и неравным образом, в зависимости от образа жизни и структуры семьи; создаются имущественные структуры и — очень кстати — решается проблема, поставленная младшими детьми одноветвевой семьи. По мнению Грегора Далласа, изучавшего крестьянство в исторической провинции Орлеане, дальнейшая индивидуализация ослабляет связь матери и детей, усугубляет чувство неуверенности и ведет к распаду «крестьянского хозяйства», которое без этого смогло бы выстоять во времена экономических потрясений. Теплота отношений исчезает, и семья распадается. Несложно проследить множество других случаев подобного непочтительного отношения к родне, угасания чувств. Приведем лишь такой пример: один мигрант из департамента Крёз отказался присылать отцу часть заработанных денег, в результате чего отношения прервались, и он долгие годы не приезжал к матери и сестрам.

Деревенская молодежь обуреваема тремя амбициозными идеями, в зависимости от семейной иерархии и — в особенности–от места, занимаемого во фратрии[395]. На первом месте — традиционное желание стать землевладельцем, реализовать которое теперь не так трудно, как в прошлом, о чем свидетельствуют высокие цены на землю, дробление семейного наследия и освоение целинных земель; второе место занимает желание стать мельником или содержателем кабака; на примере деревень в районе Па–де–Кале Рональд Хюбшнер показал, что эти профессии — трамплин к социальному успеху; на третьем месте–переезд в город, опасность чего уменьшается благодаря землячествам, за десятилетия сложившимся в городах: вновь прибывающих встречают, обеспечивают жильем, по крайней мере на первое время, устраивают на работу. Складываются новые сети и новые маршруты, которые позволят следующему поколению добиться настоящего успеха. Показателен в этом отношении пример овернцев, изученный Франсуазой Резон.

Призванные служить богу

Не забудем и о духовном призвании, венчающем шкалу амбиций: его неумолимость очень часто в XIX веке нарушала спокойный ход частной жизни многих семей. Желание посвятить себя Богу в обществе нарастало, о чем свидетельствует увеличение численности священников и монахов вплоть до начала Третьей республики. Сфера рекрутирования кадров для церкви варьировалась от епархии к епархии, и напрасно пытаться определить, к каким социальным группам принадлежали будущие священники и монахи. В целом обнаруживается, что духовенство теперь имеет деревенское происхождение. Нередко впервые желание посвятить себя духовному служению или уйти в монастырь проявляется накануне торжественной церемонии первого причастия, что позднее описала Жорж Санд и пережила несчастная Каролина Брам. После 1850 года восторженное отношение к фигуре ангела, распространение культа Девы Марии, утверждение догмата о Непорочном зачатии, всплеск набожности, рост интереса к разным святым, о которых раньше не вспоминали, и отступление от господствовавшего в предыдущие годы антимистицизма — все это становится частью борьбы за обострение юношеской чувствительности, за отрицание тела. Явление Девы Марии в Ла Салетт в 1846 году и в Понтмене в 1871‑м говорит о небесном присутствии и увеличивает количество желающих уйти в монастырь.

Стоило бы поразмышлять о секуляризации процесса.. Некоторые буржуазные политики–популисты всей своей жизнью свидетельствуют о реальности этого. Участник революции 1848 года, богатейший Шарль–Фердинанд Гамбон, потерявший пятнадцать лет жизни на каторге, сопротивлялся мольбам семьи и невесты, терпел жестокость тюремщиков, только чтобы не подавать прошение императору о помиловании; освободившись, он посвятил остаток жизни республиканскому делу. Огромное количество рабочих, ведущих почти апостольский образ жизни, феминистки, решившие сохранить девственность или, по крайней мере, не выходить замуж, множество учительниц–аскетов более или менее сознательно строят свою жизнь по старинной модели. Франсуаза Майёр уже давно выявила монастырские черты в Севрской нормальной школе, педагогическом учебном заведении. Здесь было бы, без сомнения, полезно в стремлении частных лиц уйти от мирской жизни и крахе коллективной мечты обнаружить многие положения из «Словаря рабочего движения», изданного неутомимым Жаном Метроном.

Пока же возникает уверенность, подтверждающая эти мысли об истории амбиций: большинство испытывало разочарование. Согласно опросу, проведенному в 1864 году, учащиеся старших классов классических лицеев видели себя в будущем генералами, патронами промышленных предприятий или адвокатами, но в реальности становились школьными учителями, мелкими служащими или клерками в конторах ростовщиков. То же самое происходило с девушками из буржуазной или крестьянской среды: они мечтали о прекрасном принце или добром друге, но весь ход матримониальной стратегии говорил о том, что они достанутся какому–нибудь старому холостяку или деревенскому простофиле.

Странствия души

Новое освоение пространства

В первой половине XIX века произошли революционные изменения в способах путешествовать. Возникает новый опыт, который должен занять важное место в мечтах людей. Классическая модель путешествия, спокойного и безмятежного, в которое иногда пускался горожанин, чтобы насладиться произведениями искусства и зрелищем памятников, постепенно отходит на второй план, уступая место экспедициям Соссюра в Альпы, Рамона де Карбоньера в Пиренеи и Камбри в Финистер[396]. Основными целями путешествий становятся теперь волнение души, обогащение себя новым опытом освоения пространства, знакомство с новыми людьми, смена привычной обстановки. Путешественнику нравится опасность, первозданные пейзажи. Он хочет залезть на скалу, посидеть на краю пропасти, вскарабкаться по склону горы и спуститься в долину, встретиться с аборигенами. Образы Уэверли[397], Индейца из «Прерии» или с берегов Миссисипи вызывают интерес к этнологии. Ученые–археологи указывают путешественнику на следы, отпечатавшиеся на почве, и намекают на таинственную связь между минералами, растениями и человеком.

Представители «водяного общества», отдыхающие на курортах, время от времени собираются в группы и совершают восхождения на окрестные горы. Начиная с 1816 года Мен де Биран отваживается на путешествия в Пиренеях, впечатленный книгами Рамона де Карбоньера. Туристические путеводители сначала указывают местонахождение «смотровых площадок», потом «панорам»; формируемся новый взгляд на пространство, чему поспособствовало появление и развитие фотографии. Обновляются маршруты: сначала Альпы и Овернь, позднее — Нормандия и Бретань, несмотря на слабое развитие индустрии гостиниц и постоялых дворов. При Июльской монархии и Второй империи постепенно перестают быть редкостью путешествия со сменой часовых поясов. Пока добропорядочные буржуа ездят из Руана в Швейцарию, Перришон[398] сражается со льдами в Альпах.

Изменяется и самая простая прогулка. Желание вырваться из обыденности, интимные переживания, вызываемые созерцанием безмятежной природы, коротко говоря, опыт Руссо на острове святого Петра — все это остается, но обновляется. Пещеры, деревни, в которых свищет ветер, берега, изрезанные волнами, высокий обрыв с маяком на вершине скоро станут излюбленными местами для посещения. Чтение «Рене»[399] или «Доминика»[400] побуждает вести себя по–новому. Жан–Пьер Шалин отмечает, что, несмотря на близость моря, лучшее времяпрепровождение на каникулах для добропорядочного буржуа из Руана–долгие прогулки в одиночестве по полям и лесам.

В эпоху Июльской монархии складывается новый стиль — о чем свидетельствуют бретонские путешествия Флобера и Дюкана[401]. Теперь нет прежнего ожидания пробуждения земли, прежнего метафизического и этнологического поиска, прежней заботы о согласии. Зато гораздо больше внимания уделяется сигналам со стороны тела, телесные проявления являются важнейшей частью этих прогулок. «Спящие» Гюстава Курбе, гребцы Мопассана, мода на пляжи, куда приходят насладиться свежим воздухом (пока еще не солнцем), морские купания смельчаков в тринадцатиградусной воде, о которых нам рассказывает Дидина (Леопольдина Гюго) в своем альбоме, — все это свидетельствует о начале обнажения тела.

Здесь следует упомянуть о том, какую роль играло в становлении образованного молодого человека путешествие на «Восток», то есть в Испанию[402], Грецию, Египет или Турцию, на Босфор, а также о появлении, а затем о потере интереса к свадебным путешествиям, этой двойной инициации, синтеза древних практик, ради которого молодые направляются в Венецию или Тунис или, напротив, на побережье Бретани или в норвежские фьорды.

Путешествие — это ритуал; из него привозятся сувениры, важность которых теперь трудно понять. Обязательный альбом, полный обрывочных впечатлений, зарисовок, навеянных модой на живописные путешествия, множество дневников и рассказов, опубликованных всеми великими, от Стендаля до Флобера, от Теофиля Готье до Жерара де Нерваля, свидетельствуют о большой увлеченности новым видом времяпрепровождения. Однако эти развлечения касались элиты; чтобы и сельское население приобщилось к путешествиям и испытало те же эмоции, что и сильные мира сего, нужно было дождаться появления увеселительных поездов и в особенности распространения больших паломничеств, то есть экспансии монашеского ордена ассомпционистов между 1871 и 1879 годами.

В городах появляется такой персонаж, как фланер, обнаруженный Виктором Гюго и изученный Бодлером. В нем выражаются одновременно изменения в публичном пространстве и размах privacy, частной жизни. Новый тип «прогуливающегося» в каменном пейзаже города открывает путь для новых стратегий приватности, которые развернутся в публичном пространстве; в этом смысле фланер — переходная фигура. Гуляя по городу, он оценивает пространство, что позволит ему изменить условия частной жизни; сама улица для него как бы воспроизводит образ квартиры. Парижские пассажи, которые множатся под влиянием урбанизации, и кафе, которые в них прячутся, облегчают появление нового стиля жизни; для фланера они — как бы фальшивый интерьер, дом. Порожденные османизацией[403] вокзалы и в особенности универсальные магазины, новые торговые лабиринты, будут для фланера последним пристанищем. Постепенно он уступает место прохожим. Спешащий пешеход, заботящийся о своей безопасности, голова которого занята мыслями о собственных проблемах, не может просто наблюдать за тем, что происходит на улице; она ни в коем случае не является продолжением его жилища.

Дороги мечтаний и сновидений

Известно, как смело романтики обновили воображаемое, проложили новые дороги сновидений, обогатили внутренний монолог и вызвали у читателей желание медитации, созерцательное настроение, даже мистический экстаз. Мы можем здесь лишь упомянуть этапы этого чудесного обновления. В эпоху Реставрации господствует восторженное отношение к природе: оно предложено Жан–Жаком Руссо и обогащено Ламартином. Такое отношение помогает отдаться движениям души. Мысль о смерти, о побеге в прошлое, созерцание океана или звездной ночи, слушание соловьиного пения способствуют медитативному настроению.

После 1830 года дороги воображаемого расширяются; мечты–чувства уступают место несбыточным мечтам–фантазиям, дающим широкое поле воображению, устремляющимся к экзотическим странам или очень отдаленному прошлому.

Остается узнать, в какой мере эти литературные сюжеты подпитывали реальность. Очевидно, что умножение барьеров, охраняющих частную жизнь, распространение знаний о со- матике, а также возросшая точность в управлении временем могли лишь поспособствовать бегству в область воображаемого. Попавшие в зависимость от этого юные девушки мечтают о возвышенной любви, о чем свидетельствуют многочисленные романы в письмах, которые писали все, от Бальзака до Эдмона де Гонкура и Марселя Прево. Недоступность девушки, изоляция ее в пансионе, создавая препоны в плане сексуальных отношений, заставляют молодого человека мечтать о сильфиде. Хрупкий силуэт, мельком увиденный в церкви, идеальный овал лица, мелькнувший в окне, подпитывают его фантазии.

В архивах частной жизни молодежи можно найти следы такой влюбленности. Прогулки Эжени де Герен по кладбищу навеяны образом девушки и смерти. Дневник Леопольдины Гюго, который она вела в возрасте шестнадцати–семнадцати лет, свидетельствует о том, что она умела прекрасно писать «задумчивые сочинения», и открывает ее удивительную способность к медитации, редкую для столь юного существа. Один из текстов под названием «Вечер» представляет собой подробный анализ состояния полумечты–полусна. Жорж Санд вспоминала, как в ее почти детском воображении возникал Версальский парк, которого она никогда не видела. Затем юная Аврора завела привычку отдаваться сиюминутным мечтам и самым безумным иллюзиям; необычные мечты стали ее манией. Проявляется ее знаменитая девичья странность, которую даже пробовали лечить; возникает флоберовское искушение вести придуманную жизнь, а не реальную, явление, распространенность которого в обществе оценить, к несчастью, невозможно.

Диверсификация образов из сновидений

Жан Буске обнаружил исключительный интерес к вопросам снов и сновидений в XIX веке: эта область считалась самой секретной в личности каждого человека и защищалась многочисленными преградами его дневной жизни. Достаточно напомнить о некоторых очевидных вещах, которые скрылись из вида в связи с увлечением фрейдистскими теориями. В первые десятилетия XIX века философы задавались вопросом о том, что происходит с душой ночью; Мен де Биран полагал, что она тоже спит; Жуффруа[404], напротив, считал, что она бодрствует; Лелю[405] — что она отдыхает; для романтиков сновидение — это настоящее воскресение. Сны — не что иное, как высказывание существа, которое спрятано глубоко в человеке.

На протяжении долгого времени научные объяснения механизмов сновидений даются с точки зрения влияния физической стороны на моральную. В результате переоценивается роль органических сигналов, идущих от внутренних органов или мозга, а также влияние того, чем человек занимался накануне, и обрывков дневных ощущений. Отсюда — различия, установленные Меном де Бираном и, позднее, Моро де Туром[406], Альфредом Мори[407] или Макарио[408], между снами сенсорными, эмоциональными или интеллектуальными.

В 1845–1860 годах во Франции появилась целая плеяда ученых, по–новому взглянувших на сны: для них сны относились всего лишь к механизмам регрессии и распада высших форм психизма. Сновидения — это патология, стоящая в одном ряду с бредом или безумием. Исследователи начали уделять большое внимание сомнамбулизму и гипнагогическим состояниям — то есть тем смутным ощущениям, которые мы испытываем, находясь на пороге сна, когда распадается целостность мысли. Работа Моро де Тура «Об идентичности сна и безумия» (1855), как и чары «Аврелии» Жерара де Нерваля, передают эту психиатризацию анализа. Складывается наука о сновидениях, которая, по крайней мере во Франции, будет безраздельно господствовать до появления психоанализа.

Исследователи деликатнее подходят к проблеме историчности феноменологии снов и распределения сновидческих практик. Жан Буске начинает здесь дискуссию в весьма решительной манере. По его мнению, «после 1780 года мужчины видят во сне лишь странные бессмысленные игры». Если верить ему, это одновременно форма, содержание и функция сна, которые в конце XVIII века могли конкурировать между собой.

Как бы то ни было, все специалисты согласны в том, что предварительный сон стирается. В будущем сновидческая активность не будет поляризоваться. Согласно Джорджу Стайнеру, распространение ньютоновской космологии и, позже, эволюционной теории Дарвина больше не позволяет искать в снах отдельных людей приметы будущего. Однако популярность у простого народа разного рода сонников, которыми торгуют вразнос, говорит о стойкости архаических верований.

Другая очевидность — поворот снов к индивидуальному прошлому. Об этом говорят романтики, рассматривающие сон как возвращение человека к своим корням. Эта эволюция сочетается с переоценкой образа детства, которая происходит внутри семей.

Меньше подтверждения находят эротические сновидения в том виде, в каком они описываются. В литературе XVIII века они предстают как чистое желание, а уже в 1840–1850‑х годах — как платоническая любовь. Таким образом, сновидения являются продолжением дневных грез. В дальнейшем совершается решительный возврат к эротизму в чистом виде; об этом пишет, например, Флобер. Если верить Шанталь Бриан, это происходит между 1850 и 1870 годами; обаяние продажной любви и имперский разврат преследуют людей в снах. Альфред Мори видит здесь проявление потребности в освобождении от чувства неудовлетворенности, вызванного стремлением подавить телесные проявления. Действительно, увлечение эротизмом случилось одновременно с появлением ангелизма. Больше всего эротическим снам были подвержены истеричные женщины и молодые девственники — здесь можно обнаружить драму нежелательной потери спермы, — а также «люди, занятые интеллектуальным трудом и размышлениями» (Макарио). Некоторые ночные сновидения, описанные Эдмоном де Гонкуром, а также увиденные во сне сцены инцеста из дневника Жюля Ренара говорят о том, что в эпоху зарождения психоанализа связь между снами и сексуальными желаниями прекрасно осознавалась.

Следует отметить распространенность еще одного сюжета из сновидений. Речь о путешествиях на поездах и в дилижансах, а также о пейзажах. Это говорит о сильном воздействии нового стиля жизни. Альфреду Мори снятся величественные пейзажи, которые он видел во время путешествий; он упоминает не менее шести городов, образы которых приходят к нему во сне; по поводу особого состояния в момент засыпания он говорит: «В минуты, когда явь переходит в сон, я всегда путешествую».

Интересно было бы рассмотреть политические сюжеты сновидений; отметим, что революционные действия — лейтмотив в работах специалистов по снам. Что это? Свидетельство тревоги? Бергсону, а до него Мори снилась гильотина. Щипцы в снах Мори, вероятно, были навеяны событиями июньских дней[409]; но, может быть, это просто садистские сны, о распространенности которых в конце XIX века пишет Шанталь Бриан?

Эти несколько соображений кажутся весьма фрагментарными по сравнению с величественной картиной, нарисованной Жаком Буске: он проанализировал сотни записанных снов. По мнению этого автора, на излете Старого порядка сны людей сильно изменились — ранее в них чаще всего встречались образы рая и ада. В «райских» снах мелькали картины садов, пейзажей; к «адским» можно отнести образы подземелья и городов, те же видения — в описанных психиатрами бредовых состояниях; именно эти картины стали новой формой кошмаров. Также в снах встречались разного рода запреты, непроизвольные действия и мотивы раздвоения личности. Уже в 1850 году, когда секуляризация сновидений завершилась, «райские» и «адские» сны перемешались. Так появились современные, странные или абсурдные сновидения.

Этот увлекательный обзор, как и несколько замечаний, которые ему предшествуют, направлен на то, чтобы поддержать антифрейдистскую гипотезу об историчности сновидений. В самом деле, многочисленные соответствия, установленные между историей воображаемого и эволюцией сновидений, поразительны.

Разговоры с Богом

Молитва в одиночестве и размышления

Количественная оценка распространения религиозной литературы, проведенная Клодом Саваром, призывает к осторожности: в период расцвета Второй империи она переиздается, при этом книги для простого народа, распространяемые торговцами вразнос, не поддаются подсчету. Это наводит на мысль о том, что религиозные чувства и формы индивидуального обращения к Богу меняются очень медленно. Духовные практики находятся под влиянием прошлого. «Подражание Христу» Фомы Кемпийского в новом переводе, выполненном Ламенне в 1824 году, надолго стало самым распространенным руководством набожного христианина. «Добрый кюре» из Арса[410] оказывается вневременной моделью духовного эклектизма, синтезом множества моделей санктификации, а благочестивая Эжени де Герен с глубочайшим почтением читает сочинения святого Августина, святого Франциска Сальского, Боссюэ и Фенелона. Миссионеры эпохи Реставрации, неутомимо напоминающие о муках ада, вдохновлены драматическим тоном проповедников из прошлого. Романтик, очарованный смертью, трепещет от речей Тертуллиана или святого Бернара; совершенно естественным образом возникают размышления о конце света.

Со всеми оговорками, не будем все же отрицать оригинальности молитвы в XIX веке. Этой темой социологи религии занимались мало, их больше интересовали масштабы дехристианизации. Анализ мотивов молитвы и свидетельств признательности говорит о повседневности проблем, которые вызывают обращение к Богу. Молитвы о спасении супруга или брата, процветании в делах или успешной сдаче экзамена добавляются к мольбам о выздоровлении, благополучном морском путешествии или безопасности солдата; здесь свидетельство последователей кюре из Арса совпадает с результатами исследований, проведенных Бернаром Кузеном. Никогда еще экс–вото (разного рода таблички с обращением к Богу с благодарностью за исполненную просьбу, содержавшуюся в молитве, устанавливаемые в церкви) не были столь распространены, как в XIX веке; в Провансе явление пошло на спад лишь в 1870‑х. Этот материальный знак признательности говорит о том, что мелкая буржуазия стремилась отблагодарить Бога за помощь. Кроме того, растущее внимание к личности получателя помощи созвучно с усилением индивидуалистических тенденций, которые мы встречали на каждом шагу.

О том, что к Богу теперь обращаются с более простыми просьбами, свидетельствует и распространение молитв о грешных душах. Чтобы облегчить страдания покойных членов семьи, чьи призывы, как ему кажется, он слышит, благочестивый сын заказывает мессы, отпевания, причащается, молится, старается получить отпущение грехов. В 1884 году деревенский священник, аббат Бюге, который называл себя «коммивояжером грешных душ», основал в Ла–Шапель–Монлижоне «Покаянное дело», которому был уготован оглушительный успех; в 1892 году количество участников достигло трех миллионов. Это мощное движение обнаруживает потребность в том, чтобы покойный оставался в том месте, где он жил; этой же потребностью объяснялась мода на спиритизм, которая охватила образованные круги французского общества на заре Второй империи. С тех пор как сложился семейный культ умерших, появилось желание воскрешать их в памяти. Понятно, почему с этих пор о пламени чистилища предпочитают много не говорить: по мнению Филиппа Арьеса, оно превращается в обнадеживающую «приемную».

По мере распространения агностицизма и развития свободной мысли рождаются новые эпизоды духовной жизни, новые ритуалы перехода души в мир иной. Множатся ряды тех, кто потерял веру. Молодой человек должен победить свои сомнения в возрасте между шестнадцатью и двадцатью пятью годами, когда он вступает во взрослую жизнь. На периферии сознания маячит трагический след революционного прошлого, который усугубляет непрочность веры; — священник–ренегат, высмеивающий духовенство. Именно этот образ вдохновил Барбе д’Оревильи на создание самого замечательного своего романа. Одновременно вырастает фигура обращенного. Новые ревностные христиане пытаются отвоевать позиции религии и находят поддержку в индивидуальном опыте. От Софьи Свечиной в 1815 году до «лиловой шпанской мушки» Евы Лавальер[411] в 1917‑м, от Гюисманса до Клоделя, преклонившего колени у колонны в Соборе Парижской Богоматери, — знаменитые раскаявшиеся, внезапно пораженные верой, помогают другим унять страх сомнения и ужас покинутости Богом.

Экзальтация боли

Обобщая, надо еще раз сказать, что XIX век делится на два разных периода. Первый отмечен барочной чувствительностью, которая ярче всего проявлялась в эпоху Реставрации. В это время доминировала экзальтация боли. Об этом свидетельствуют иконография и литература, поддерживающие молитву. Реалистичность, с которой описываются страдания Христа, граничит с садизмом. Этот период обозначен публикацией в 1815 году «Внутреннего мира Иисуса и Марии» Жана—Никола Гру и перевода «Воззрений Анны—Катарины Эммерих на жизнь Христа и его страдания» в 1835‑м. Страсти Христовы служат темой для множества ужасных страниц. В этой литературе, вдохновившей появление неоламартиновской школы, кровь течет рекой и покрывает тело распятого Христа. Принято описывать сердце Христа в терновом венце. На картинках изображается Христос, указывающий пальцем на свою разверстую грудь. Романтики описывают страдающим и Младенца Христа; именно тогда в иконографии появляется образ Младенца со Святым Сердцем, опоясанным кровавым венцом. Об этом же свидетельствует культ Девы Марии, в центре которого — фигура Stabat mater, Скорбящей Матери. В 1846 году, когда двоим детям из французской деревни Ла Салетт явилась Дева Мария, на ней были знаки Страстей.

Эта трагическая чувствительность находит отражение в религиозных практиках. Она основана на том, что кровь Христова течет в истории. Весьма многочисленны женщины и даже девушки, входящие или не входящие в разные монашеские ордена, которые, по примеру знаменитых религиозных персонажей, облачаются во власяницу и носят чудовищные металлические вериги. Кюре из Арса бичует свой «труп», а Лакордер[412] заставляет топтать себя и плевать в лицо. Подражания Христу недостаточно; в новых молитвах появляется тема идеального спасения. В них говорится о желании жить в Сердце Христовом, проникнуть в него посредством созерцания ран. О том же свидетельствует и богослужение Крестного пути, однако это явление не получило широкого распространения и имело место лишь во второй половине века, о чем свидетельствуют исследования, проведенные в епархиях Арраса и Орлеана. Ив–Мари Илер отмечает по этому поводу, что никогда не ставилось такого количества придорожных распятий, как в XIX веке.

Молитва, обращенная к ангелу

Это явление распространяется буквально назавтра после братской революции февраля 1848 года. За десять лет до этого врач траппист[413] Пьер Дебрен уже критиковал жестокость аскетизма, говорил, что он ведет к истерии и к чахотке. Более эмоционально окрашенная религия ставит под сомнение царство страха и антимистицизма. Иконографические темы эволюционируют, изображения становятся более спокойными, кроткими. Новый культ явления Девы Марии и эволюция догмы вызывают к жизни молитву, обращенную к ангелу; излучающая свет Мадонна Лурдская не похожа на Скорбящую Мать Ла Салетт; пленительный образ Непорочного зачатия из собора в Се (Нормандия) созвучен успокаивающему образу ангела–хранителя, чей триумф не за горами. Мадонна из собора Святого Сердца в Исудёне уже не имеет никаких трагических черт.

Спад напряжения символизирует новая сцена: совместная детская и материнская молитва. Книги по воспитанию восторгаются «трогательной картиной». Матери предлагается посадить ребенка к себе на колени, сложить его ручки и предложить произнести первые слова молитвы. Благодаря этому в детском сердце должны укорениться образы Богоматери и Младенца Христа, которые будут ассоциироваться с собственной матерью ребенка. Это ласковое обучение призвано вдохнуть новую жизнь в домашнюю религиозность, пока плохо изученную историками. Оно готовит декрет Quam singulari, который в 1910 году разрешает проводить первое причастие в частном порядке.

Культ святых таинств и и более частое принятие причастия противостоят спаду религиозного напряжения. Непрерывное поклонение Святым дарам, которое сначала было учреждено в 1852 году в Орлеанской епархии, а годом позже — в Аррасе, вызвало новый поток индивидуальных эмоций. Это чудодейственное общение с Богом один на один производило впечатление на самых недоверчивых. В окружении «доброго кюре» любили вспоминать о неотесанном крестьянине, который проводил долгие часы в маленькой церкви — общался с Добрым Богом; тому, кто спрашивал его о том, что с ним происходит, этот крестьянин отвечал: «Я его вижу и он меня видит». Этот «нулевой уровень» воцерковленности призывает не забывать о важности молитвы и перебирания четок. Такая практика переживала расцвет в 1850–1880 годах благодаря многочисленным вновь возникшим или воссозданным братствам.

После 1850 года множатся особые культы. Мелочность просьб, с которыми обращаются к Богу, разнообразие святых, к которым взывает молящийся (об этом свидетельствуют многочисленные непритязательные скульптурные изображения святых) — все это знаменует ловкий маневр для начала борьбы с народным культом «добрых святых» и «святых источников»: живучесть этого культа историки обнаружили в Шаранте и Лимузене, в Луаре–и–Шере и Морбиане. О том же говорит и возрождение или создание новых паломничеств, епархиальных или даже кантональных; процесс длился до падения Парижской коммуны, когда поднялась волна больших национальных манифестаций, организованных ассумпционистами[414].

В начале 1860‑х годов возникает новый образ серьезной религии, морализирующей и, главное, весьма расчетливой, мало заботящейся о том, чтобы быть бесплатной и спонтанной; в молитвах теперь чувствуется влияние капитализма–таков главный вывод исследования Клода Савара. Новая, утилитарная концепция молитвы, созвучная с модой на экс–вото, ведет к обновлению аскетизма. Скамьи в церкви становятся все более удобными для молящихся: необходимость физического страдания отступает на второй план, а духовным заслугам уделяется все больше внимания. Ежедневная дисциплина, тяжелый труд, умеренность — все учитывается. Молитва становится частью повседневности.

Кукла и внутренний монолог

Внутренний монолог требует молчаливых слушателей, которые помогают изливать душу. Три таких слушателя играют немаловажную роль в XIX веке. Прежде всего это кукла, чье сложное посредничество мы не проанализировали до конца.

Как отмечает Робер Капиа, в первой половине XIX века «французская кукла не выглядела, как маленькая девочка, а наоборот, представляла собой фигурку женщины в миниатюре, одетой по последней моде». Тонкая талия и широкие бедра соответствовали канонам женской красоты того времени. Тело куклы было сделано из ткани или кожи ягненка и набито опилками. Голова и шея делались из папье–маше, зубы — из соломы или металла. Кукла сопровождала девочку на прогулке. Модели кукол, богатство их приданого, размеры дома воспроизводят положение в обществе семьи хозяйки; таким образом, игрушки помогают осознанию ребенком своей социальной идентичности. Кукла очень подходит на роль подруги, которой можно доверить секреты. Литература, которая оживляет куклу и наделяет ее речью, наравне с техническим прогрессом стимулирует эту психологическую функцию. С 1824 года производят говорящих кукол; в 1826‑м появляются куклы, умеющие ходить.

В середине века (в 1855 году) происходит революция: кукол начинают делать из только что появившейся гуттаперчи, они теперь выглядят, как маленькие девочки, их называют «пупсиками». Со временем появляется новая модель. Это «омоложение» куклы облегчает идентификацию, стимулирует размышления над отношениями «мать — дочь», которые, воспроизводясь в воображении, развивают его. В то же время одновременное существование в эпоху Второй империи игрушек в виде взрослых и «пупсиков» обеспечивает чрезвычайно богатые возможности. Изготовление приданого для куклы, проведение бала в ее честь или свадьбы — это подготовка к аналогичным событиям в собственной жизни; все эти занятия с куклой развивают детскую общительность, что позволяет изучить роль женщины и светские обычаи.

Постоянное «омоложение» куклы понемногу меняет тему обращенных к ней речей, психологическое содержание которых обедняется. Когда в 1879 году появляется кукла–младенец, когда ее гардероб сведется к пеленкам, когда кукольный домик станет колыбелью, никакие доверительные разговоры уже невозможны. Новая игрушка теперь готовит только к роли матери и домашней хозяйки.

Эволюция куклы заканчивается в 1909 году, когда появляется новый пупсик с головой, как у новорожденного мальчика. Новая модель имела оглушительный успех; в 1920 году появился целлулоидный «купальщик». Однако пришло время плюшевых зверей. Мягкие игрушки призваны воспроизводить и стимулировать отношения, которые будут становиться все глубже на протяжении века.

Любимое животное

История любимых животных в свою очередь обнаруживает важность изменений, наметившихся в разгар эпохи Второй империи. Раньше в ходу было элитистское отношение к животным, сложившееся при Старом порядке. Уже двор Людовика XVI порвал с христианской традицией безразличного — если не сказать презрительного — отношения к бездушным животным, а также с картезианской идеей животного–машины. Прошли те времена, когда Мальбранш[415] пинал ногой в живот беременную кошку, оставаясь глухим к ее крикам, которые он приписывал «животному духу». Привязанность, которую Руссо испытывал к своей собаке, вошла в моду в салонах; животное перестали рассматривать как живую игрушку и увидели в нем индивидуальность, достойную любви.

На заре XIX века, если верить Валентину Пелоссу, нормой стало теплое отношение к животным; упомянем о двух формах, в которых оно проявлялось. Прежде всего надо сказать о восторженном отношении женщины к собаке. Нежные улыбки и взгляды, «невинные ласки», «игривые шалости» — так проявлялась тяга к нежности, способность к сочувствию, которую врачи признают в женщине. Эти женские жесты сопереживания предназначены в первую очередь мужчине. Животное, таким образом, выполняет новую функцию в домашнем пространстве, функцию медиатора чувств.

Вторая привязанность, о которой надо сказать, это дружба стариков с собаками. Собачья преданность старикам описана в литературе, назовем проповедь Лакордера о последнем друге старика, образ белой собаки священника из поэтического сборника «Жослен» Альфонса де Ламартина и волка Гомо из романа Виктора Гюго «Человек, который смеется».

Богатые люди относились к животным с нежностью у себя дома, а простой народ, наоборот, проявлял к ним жестокость в публичных пространствах. На улицах, к сожалению, льется кровь, и возникает настоятельная необходимость этому воспрепятствовать. Администрация Июльской монархии начинает с того, что требует убрать из виду скотобойни, по крайней мере в Париже. В 1850 году Законодательное собрание голосует за закон Граммона, запрещающий жестокое обращение с домашними животными; эта мера не принесла значительных результатов, лишь показала прочность барьеров, защищающих частную жизнь.

Романтическая эпоха дала множество примеров нежного отношения к животному–компаньону. Эжени де Герен любит своих собачек; она их ласкает, ухаживает за ними, молится за них, оплакивает смерть одной из них и решает похоронить ее достойно. Эта сторона жизни занимает важное место в ее дневнике. Ее любовь распространяется и на птицу, а именно на соловья; она с нежностью относится даже к букашкам, бегающим по ее книге. Животное помогает победить одиночество. Оказавшись в 1841 году в одиночестве в Чивитавеккье, где он был консулом, Стендаль находил утешение в обществе двух своих собак. Мериме, состарившись, жил в компании кота и черепахи. Виктор Гюго был очень привязан к своей собаке, которая составляла ему компанию в ссылке. Еще более показательны в этом отношении дневники Шарля–Фердинанда Гамбона. Участник революции 1848 года описывал волнение, вызванное взглядом быка, живостью лошади, хрупкостью барашка. В тюрьме, как и итальянский писатель Сильвио Пеллико, много времени проведший в заключении, он кормил паука и дружил с улиткой. В Дуллане, в тюрьме Мазас, потом в Бель–Иле он ухаживает за птичками–славками, ставшими его самыми дорогими друзьями. Один из товарищей по несчастью, крестьянин из Лимузена, научил его отличать пение щегла; он даже проводил музыкальные диктанты.

Подобная сцена демонстрирует привязанность простого народа к животным. Не стоит зацикливаться на грубости ломовых извозчиков или жестокости организаторов петушиных или собачьих боев. Около 1820 года крестьяне Онэ–сюр–Одон поражаются жестокости Пьера Ривьера по отношению к лягушкам и птицам, возмущаются тем, как он ведет себя с лошадьми. Из переписки семьи Одоар де Меркюроль узнаем о том, что у крестьян из Дрома существовал обычай не убивать животное, которое служило им верой и правдой; увлечение рабочих Севера голубеводством также широко известно. В 1839 году вышла в свет «История полковой лошади» Сеона Ж.–Б. Роша: молодой земледелец не побоялся уйти добровольцем на войну, чтобы не разлучаться со своей лошадью, купленной для армии. Он умер от чахотки, и лошадь не смогла пережить его.

Возникновение невроза

После 1860 года любовь к животным распространяется повсеместно и даже переходит в настоящий коллективный невроз. Уже в 1845 году в Париже стало работать Общество защиты животных. Это было, конечно, данью англомании, но тем не менее, нельзя не упомянуть нескольких французов — любителей животных, во главе с доктором Паризе. В годы Второй империи собака в квартире стала обычным явлением. Особенно в моде были пудели. Начинают проводиться выставки собак; очень ценится собачья родословная, за состоянием шерсти тщательно следят; фотографии собак соседствуют в семейных альбомах с портретами детей. Появляется традиция хоронить собак в саду; позже открываются собачьи кладбища, что говорит о начале нового культа. Железнодорожные компании вынуждены резервировать в каждом составе вагоны для собак. Во времена Июльской монархии клетка с птичкой в комнате юной девушки из буржуазной семьи или в мансарде портнихи является признаком чувствительности хозяйки и показателем ее добродетели. В 1856 году Мишле посвящает птице книгу, что укрепляет эту привязанность.

В последней четверти века статус домашнего животного меняется. Нарастающее влияние свободомыслия благоприятствует установлению настоящих братских отношений между человеком и его любимцем. Защищать права животного, заботиться о его благе — значит стараться разрушить новое одиночество рода человеческого. Вопрос не ставился в экологических терминах; речь шла о гуманистических чувствах и социальной пользе. В начальной школе уделяют много внимания животным. Популяризация эволюционных доктрин, развитие ветеринарной медицины, успехи зоотехники благоприятствуют появлению нового братства и оживляют соблазн антропоморфизма, который достиг тогда апогея: появляются работы, свидетельствующие о жажде диалога; в частности, «Зоология с любовью» Альфонса Туссенеля.

Однако и в этой области открытия Пастера несколько корректируют отношения. Конечно, речь не идет о том, чтобы из соображений асептики ласкать животных только в перчатках, что в первое время рекомендовали некоторые специалисты; по крайней мере, боязнь микробов сыграет в пользу кошки, менее дурно пахнущей и имеющей репутацию более опрятного животного, чем ее конкурент. Кошки, которых раньше держали у себя светская публика и представители артистической среды, постепенно попадают и в простые дома. Сиамские кошки императорской семьи, компаньоны Теофиля Готье и Шарля Бодлера в большом фаворе у консьержей, и не только потому, что истребляют крыс. На заре XX века отношения человека и животного меняются: коты постепенно становятся хозяевами в доме.

Рояль, женский гашиш

Эдмон де Гонкур вряд ли преувеличивал, когда называл рояль «женским гашишем»; именно таким предстает этот музыкальный инструмент в воображении. Даниель Пистон насчитала в романах того времени более двух тысяч сцен, в которых он появляется. Половина сцен — с участием девушек; в четверти сцен участвуют замужние женщины. Рояль входит в моду в 1815 году; этому благоприятствует стремление к целомудрию, тогда как арфа, виолончель и скрипка начинают казаться неприличными. В годы Июльской монархии рояль появляется в домах мелкой буржуазии и, таким образом, становится более демократичным. С 1870 года он начинает казаться даже вульгарным; тогда же наступает условный закат эры рояля.

Самый очевидный вывод из работы Даниель Пистон — социальная функция инструмента. Умение играть на рояле создает девушке хорошую репутацию, говорит о достойном воспитании. Виртуозное владение инструментом — часть брачной стратегии, так сказать, «эстетическое приданое». Рояль лишь иногда является контекстом любовных диалогов; эта роль отдана пению, в частности исполнению романсов. Рояль — это друг, доверенное лицо, покровитель, которому можно излить душу. Этот образ будет постепенно исчезать в ходе десятилетий, рояль перестанет быть задушевным другом и превратится в обезличенную мебель.

Под невинными пальцами ни о чем не подозревающей девушки клавиши говорят то, что невозможно выразить словами. Именно поэтому Бальзак рекомендует своей сестре Лоре Сюрвиль обзавестись роялем. Рояль становится любимой отдушиной для робкой души, что дает возможность развернуться литературной сцене, в которой девушка, считавшая, что она одна, обнаруживает в себе порывы, существование которых трудно было бы в ней заподозрить; рояль поднимает ее душу к идеалу.

Реже рояль становится эхом тоски по несбывшейся любви или несет вести отсутствующему любовнику. Он может выразить жалобы души, израненной разрывом с любимым. По мнению Эдмона Абу, рояль входит в число ритуальных подарков покинутой возлюбленной. Эта практика созвучна литературному стереотипу: добрая, не очень красивая, все понимающая и чувствительная женщина с разбитым сердцем импровизирует на рояле душераздирающие мелодии; коротко говоря, женщина, о которой Жюль Лафорг воскликнул, что она «делает себе вскрытие, играя Шопена».

Третья из литературных сцен встречается наиболее часто; рояль в ней играет роль отдушины для выхода страстей; он успокаивает смятенные чувства герцогини де Ланже[416]. В таких случаях он заменяет собой верховую езду или прогулку во время грозы; здесь следует отметить семантическую близость этих трех образов. Эдмон де Гонкур, опережая психоаналитиков, связывает эти действия с мастурбацией.

Игра на рояле показывает также бесполезность женского существования; она позволяет убить время в ожидании мужчины; по мнению Ипполита Тэна, она помогает женщине смириться с «никчемностью своей жизни». Тем не менее все эти сцены, говорящие о важности инструмента в интимной жизни женщины, дают представление прежде всего об образе женщины за роялем, возникающем в мужском воображении. Распущенные волосы, лицо, освещенное свечами на пюпитре, затуманенный взгляд–женщина предстает беззащитной перед желанием мужчины.

Одинокие занятия на досуге и тайные сокровища

Доступность книг

В первой половине XIX века книги стоят дорого. В эпоху Реставрации покупка нового романа обошлась бы в треть месячного заработка сельскохозяйственного рабочего. Этим объясняется малочисленность книжных магазинов вплоть до времен Третьей республики. Позднее в Париже эпохи Реставрации большую роль играли кабинеты для чтения, о которых мы знаем благодаря Франсуазе Паран–Лардер. Эти книжные магазинчики выдают книги поштучно или по подписке; читатель, уезжающий в деревню, может взять с собой от двадцати до ста книг одновременно. Такие кабинеты посещает сорок тысяч парижан; большинство из них — новая мелкая буржуазия, которую устраивает подобная система «проката» книг. Однако наряду с рантье и студентами здесь можно встретить людей, контактирующих с представителями правящих классов: горничных, портье, продавщиц из модных магазинов. Прислуга с бульвара Сен–Жермен читает у себя в комнатах книги, взятые для хозяев. В квартале Тампль основную клиентуру этих магазинчиков составляли гризетки и портнихи, а рабочие туда никогда не заходили. Кабинеты для чтения существовали также и в провинции, там они появились позже, чем в столице. Во многих кантонах Лимузена во времена Июльской монархии и Второй империи многие лавочницы пользуются прокатом книг за небольшую плату.

Жители отдаленных деревень прибегали к услугам почты. Книга была ценным предметом; получить ее по почте было неожиданной радостью; так было, например, когда жители бедного селения Кайла в окрестностях Альби получали произведения Вальтера Скотта или Виктора Гюго.

В таких местах действуют торговцы вразнос, работающие от крупных книжных магазинов, — как правило, пиренейцы. Наиболее активны они при Второй империи. Они пришли на смену бродячим торговцам, распространившим огромное количество книг «Телемак», «Симон де Нантуа», «Женевьева де Брабант» или «Робинзон Крузо» в течение предыдущих десятилетий.

В 1860‑е годы складывается более эффективная система распространения книг. Конечно, публичные библиотеки продолжают бездействовать; хранящиеся в них классические и научные книги, частично полученные из монастырей, интересуют разве что специалистов, которым неудобно расписание работы библиотек. Тишина, царящая в этих учреждениях, и требования к внешнему виду посетителей резко противоречат народным привычкам, в связи с чем эти суровые книгохранилища вряд ли играют существенную роль в приобщении народа к чтению. Зато в городах теперь существовала довольно развитая сеть книжных магазинов, поставляющих книги в вокзальные библиотеки. Распространение недорогой литературы переводит в разряд архаики бульварные газетенки начала XIX века, в отличие от альманахов, которые продолжают настойчиво предлагать крестьянам.

Эволюция манеры чтения

Появляется тройная сеть приходских, народных и школьных библиотек; первые, открытые в годы Июльской монархии повсеместно, включая самые маленькие городки и деревни, распространяют «правильные книги»; вторые, организованные в период Третьей республики, — простую, но благонравную литературу; третьи, появившиеся начиная с 1865 года, пользуются спросом в основном у молодежи, которой в школе привили вкус к чтению. Школьная библиотека играет ту же роль, что и несколько дорогих книг, стоящих на полке в крестьянском шкафу. Всего этого недостаточно, чтобы заполнить пробел, зияющий в отдельных сельских районах, где очень не хватает книг. Пробел этот вызван затуханием продажи книг вразнос и появлением многотиражной региональной прессы.

Эволюция привычек влечет за собой изменения сети распространения. Такое явление, как чтение вслух, некогда очень популярное в семьях, постепенно сходит на нет, как и письмо под диктовку. Во времена Июльской монархии руанская буржуазия еще сохраняет традицию чтения в гостиных по вечерам у камина, но постепенно это занятие из прошлого, на котором настаивают старшие члены семьи, сменяется музицированием, пением, рисованием. Чтение вслух, таким образом, становится делом преданной дочери или компаньонки. Уходит в прошлое и обучение чтению неграмотных слуг, которым по несколько раз в день занималась экономка кюре из Арса.

Надо сказать, что до I Мировой войны чтение вслух остается главным занятием крестьянского досуга. Здесь оно отличается от монотонного чтения в буржуазных гостиных; прочитанное обсуждается собравшимися. В конце века стало практиковаться чтение вслух в мастерских, например на фарфоровых заводах в Лиможе. Это явление пришло из монастырских трапезных, продолжало существовать в коллежах при монастырях, но в других местах постепенно вытеснилось чтением про себя.

Читать про себя не означало читать в одиночку; читали в библиотеках, в кафе, в читальных кабинетах. Однако та кой вид чтения требовал сосредоточенности, способности абстрагироваться от окружающего — коротко говоря, целого комплекса умений, которых простой народ еще долго не будет иметь. В то же время читать в одиночку иногда означает сознательно занять место в группе читателей и общаться с воображаемыми собеседниками. Читатель, имеющий право голоса, который читает газету в салоне, участвует в общественной жизни, и именно в этом заключается его общественная деятельность. Быть подписанным на газету La Quotidienne в Нанси во времена Люсьена Левена означало входить в узкий круг легитимистов. Руанская буржуазия читает много; светские разговоры всегда касаются новостей; в основном читают про себя. Читают в гостиных, в спальнях, на скамейке в саду или на природе.

Это элитарное времяпрепровождение распространяется параллельно с грамотностью. Паран—Дюшатле[417] не без удивления отмечает, что многие проститутки часами читают любовные романы. Очень привлекательным было чтение по ночам для узкого круга рабочей элиты сразу после Июльской революции. В 1826–1827 годах во время своего путешествия по Франции Агриколь Пердигье читает запоем все подряд. К увлечению литературой, продаваемой вразнос, к восхищению песнями рабочих и подмастерьев добавляется новая страсть — книги самых посредственных авторов, у которых вдруг стали выходить полные собрания сочинений.

Привычка читать меняется в зависимости от пола и возраста. Как никогда сильно желание ограничить детское чтение, недавно вошедшее в моду, сказками и легендами. К бесчисленным переизданиям сказок Перро и мадам д’Онуа[418] присоединяются произведения, авторы которых, от графини де Сегюр[419] до Жана Масе[420], стремятся понять специфику детского воображения. Еще одно новое явление — вал книг, предназначенных для детей из буржуазных семей; цель этих книг — внушить юным читателям превосходство социального над моральным. Целая плеяда добропорядочных дам во главе с мадам Некер де Соссюр и мадам Гизо вдохновлены моделью, предложенной мадам де Жанлис. Все они согласны с врачами, советующими следить за тем, что читают дома подрастающие девочки; все выступают против чтения романов, средоточия всего вредного и запретного.

Гораздо большая свобода признается за замужней женщиной, о чьем круге чтения, кстати говоря, добропорядочные дамы особенно не задумываются. Литературный кругозор многих молодых супруг значительно расширяется в ходе свадебного путешествия. Во времена Поля Бурже литература, которая частично разоблачает тайны секса, обращается к молодым женщинам, которые сами так недавно познали эту сторону жизни, что не будут удовлетворять тревожное любопытство девственниц. Что касается мужчин, то они хранили эти книги на дальней полке; трудно сказать, до какой степени они были в моде. Однако ожесточенность борьбы, которую в конце века с подобного рода литературой вели сенатор Беранже и разнообразные моральные лиги, дает основание полагать, что она имела большой успех и распространялась по «очень частным» каналам.

Очевидно, что чтение зависело от социального происхождения читателя. Здесь надо сделать ремарку: до основания школьных библиотек молодой крестьянин, испытывающий жажду знаний, должен довольствоваться случайными книгами, ценность которых он преувеличивает и которые иногда оказывают на него огромное влияние. В 1820 году поступок Пьера Ривьера ничем не отличается от того, что совершил в XVII веке фриульский мельник и что было изучено итальянским историком Карло Гинзбургом. Оба несчастных стали жертвами беспорядочного чтения. На протяжении долгого времени манера чтения самоучек будет отмечена беспорядочной ненасытностью, что вызовет насмешку Жан–Поля Сартра в романе «Тошнота». Полвека спустя после Агриколя Пердигье валансьенский шахтер Жюль Муссерон будет хвататься за любую книгу, попавшуюся ему под руку Менее отважные женщины–работницы во времена Прекрасной эпохи будут испытывать вину, тратя на чтение время, предназначенное для работы. Они не станут хвастаться своими литературными предпочтениями, но будут жадно читать популярные романы и пересказывать их друг другу в омнибусе или в ателье.

Содержание чтения

Что же предпочитают читать люди, достигшие возраста, когда сами могут выбирать себе книги? Здесь не следует поддаваться очарованию истории литературы. Клод Савар показал распространенность в 1861 году религиозной литературы, а анализ посмертных описей имущества говорит о необходимости отдельной книги об этом. Книжные шкафы юристов из Пуатье заполнены правовой литературой, а на полках деревенских практикующих врачей стоят книги по медицине. Кроме того, на всех полках присутствует классическая литература. Аделина Домар обнаруживает презрение, с которым парижская буржуазия относилась к современным авторам; Эжен Буало, с 1872 года заточенный в своем замке Винье, пишет комментарии к сочинениям Сенеки и Бенжамина Франклина, двух авторов, которые оказывали на него сильное влияние. Также Следует отметить интерес к поэзии в XIX веке. Долгое слушание литургических текстов в церкви, любовь образованной публики, чаще всего двуязычной, к древнеримским поэтам, успех любительского стихотворения, прочитанного в конце обеда и переписанного в альбомы, множество поэтических обществ и, может быть, еще в большей мере, мода на написание песен и увеличение количества поэтов–рабочих обеспечивают повсеместное присутствие поэтических текстов. Приведем лишь два примера: почти в каждой шахтерской семье в Валансьене во времена Прекрасной эпохи у девочек есть тетради–песенники, а Мари–Доминик Мамуш–Антуан обнаруживает ту же традицию в семьях шляпных дел мастеров из долины реки Од.

В остальном современники отмечают растущую популярность романов и исторических книг в ущерб классическим авторам. При Июльской монархии неслыханного успеха добился роман–фельетон. Низкая цена на эти издания обеспечивалась их широким распространением, модель которого удачно создал издатель Шарпантье. Тогда же добились успеха Жюль Верн и Эркманн—Шатриан[421], чему способствовали сциентизм и патриотизм, насаждаемые в то время в школах. В маленьких деревушках Креза стали появляться библиотеки, в которых произведения братьев Виктора и Поля Маргерит соседствовали с книгами этих трех авторов.

Начало коллекционирования

Привычка к чтению сопровождается растущим увлечением разными «кабинетными удовольствиями». В XIX веке коллекционирование остается почти исключительно мужским занятием; только мужчина может задумать и спланировать коллекцию. Женщина же занимается только пустяками. И в 1892 году, и в 1895‑м выставки женских работ вызывали лишь иронию критиков, которые отказывались признавать ценность этих смехотворных «произведений», сделанных от скуки. С точки зрения этих критиков, только сентиментальность могла заставить женщину складывать в ящички секретера какие–то семейные сувениры.

У коллекции есть своя история. В первой половине века складывается новая практика. Предметы, украшавшие кабинеты аристократов, оказались рассеянными повсюду революционными бурями и находились в плачевном состоянии. Виктор Гюго в романе «Девяносто третий год» приводит впечатляющую картину того, как эти бесценные вещи гибнут в лавках старьевщиков. Создаются большие коллекции, выставлявшиеся для публики, а слом сословных границ сопровождается развалом системы знаков социального различия.

И вот тут появляется новое племя коллекционеров. На протяжении четверти века (1815–1840) конъюнктура для покупателей была благоприятной. Как герой Бальзака кузен Понс, любители порыться в лавках старьевщиков и на барахолках, очень часто безденежные маргиналы, за короткое время умудрялись собрать удивительные коллекции. В 1840–1845 годах приходит мода на коллекционирование. Буржуазия хлынула к торговцам подержанными вещами. Складывается определенный кодекс коллекционера. Визит в антикварную лавку, терпеливый поиск, основанный на новом знании и умении покупать, превращается в ритуал. Июльская монархия была золотым веком «кабинета археологии», домашнего музея. Коллекционер стремится приобрести старинные предметы; он мнит себя «спасителем истории» и пока не думает о возможной перепродаже. После его смерти все это богатство уйдет с молотка. В провинции тоже знаком этот тип. В Тулузе, например, насчитывалось с десяток коллекционеров.

Начиная с 1850 года определяется ценность предмета, структурируется торговля антиквариатом. Сокровища Понса попадают в руки малокультурного господина Попино, и это означает скорую перепродажу. С этих пор происходят перемены. Тон задает плеяда богатейших коллекционеров. Надо подчеркнуть: все, кто занимался большим бизнесом, испытывали желание коллекционировать ценные вещи. Некоторых — это очевидно — страсть к коллекционированию захватила полностью. Крупнейшие банкиры, в частности братья Перейр в своем особняке в предместье Сент–Оноре и Ротшильды в Ферьере, были буквально порабощены ею, как и многие промышленники. Эжен Шнайдер коллекционирует голландскую живопись и рисунки. Все его сокровища заперты в кабинете, а ключ он постоянно носит при себе, так что картины никто не может видеть. Владельцы универсальных магазинов — чаще всего парвеню — тоже охвачены новой страстью: Бусико коллекционирует драгоценности, Эрнест Коньяк и Луиза Жэй, основатели магазина «Самаритен», — вещицы XVIII века.

Все они к тому же являются меценатами и оказывают значительное влияние на моду. Импрессионизм и ар–нуво во многом обязаны этим амбициозным буржуа. После 1870 года крупные коллекционеры не желают, чтобы коллекции после смерти владельца распадались и распродавались. Отныне они желают славы и признательности будущих поколений. Чтобы навсегда остаться в национальной памяти, они передают свои коллекции национальным музеям, где их именами называют залы.

Одинокие «кабинетные удовольствия»

Амбициозные коллекционеры желают основать новые династии и аккумулировать семиофоры, чтобы закрепить за собой занятые позиции. Коллекция — вещь престижная; она может позволить коллекционеру направлять вкусы общества и художественное производство. В результате аристократические и буржуазные корни переплетаются, и какой–нибудь Арно Майер[422] попадает в эту ловушку и путает Старый порядок и буржуазную эклектику.

Желание коллекционировать обнажает секретную психологическую структуру, историю частной жизни. Учреждение частного музея является результатом многих желаний. Коллекция может быть лишь простым набором личных сувениров. Шкатулка, в которой Нерваль хранит пряди волос и письма Женни Колон, или чувственные душистые вещицы, которые напоминают Флоберу о пьянящих ночах с Луизой Коле в его доме в Круассе, — это коллекции, которыми следует наслаждаться наедине с собой. Появление таких коллекций может быть вызвано желанием контролировать, скрывать свое собственное либидо.

Коллекция как обладание чем–то в чистом виде, без какого–то функционального применения, удовлетворяет индивидуальную потребность иметь частную собственность, но коллекционирование также может быть бегством от реальности в мир предметов, которые являются нарциссическим эквивалентом «Я». Разговоры о снобизме и эстетическом удовольствии служат только для отвода глаз, и можно почувствовать, что коллекция компенсирует неудачу, реальную или мнимую. После того как карьера мелкого служащего Анри Одоара была уничтожена имперской администрацией, он удалился в Шантемерль, где с большим тщанием занялся наведением порядка в семейных архивах и коллекционированием морских раковин и медалей. Отступление в сторону домашнего мира подтверждает неудачу в отношениях, о чем также говорят полумрак, обивка мебели и избыток драпировок буржуазного интерьера 1880‑х годов. Стоит ли усматривать в этом повороте неосознанный страх толпы или угрызения совести расхитителя, о чем имплицитно сообщает нам роскошь собранных предметов? Приходит в голову невроз дез Эссента[423].

Вероятно, эта серийная игра подчиняется регрессии, как и ведение дневника. Эти два варианта времяпрепровождения суть удовольствия, получаемые в одиночестве, и в то же время формы самоуничтожения. Как бы то ни было, можно с уверенностью сказать, что повсеместное распространение коллекционирования — одна из важнейших черт истории привилегированных классов XIX века. Игнорировать ее означало бы лишить себя понимания того, что двигало руководителями экономической жизни.

Распространение коллекционирования в обществе

Постепенно это занятие, долгое время бывшее элитарным, распространяется в обществе. В 1890–1914 годах на подъеме филателия, также коллекционируют почтовые открытки, раковины, медали, кукол. Мелкая буржуазия, особенно провинциальная, захотела обзавестись сначала семейными архивами, потом коллекциями сувениров. Шанталь Мартине изучила, как эта тенденция распространялась в обществе и дошла до самых низов. Вскоре после того как Анри Одоар навел порядок в архиве своей семьи, повсеместно начали хранить фотографии, письма, помолвочные платья, засушенные букеты и венки невесты. Сокровища «ручной работы» вскоре присоединятся к юридическим документам и порядковым номерам рекрутов, которые будут благоговейно храниться, пока смерть не лишит их значения. Что это — желание имитировать, демократизация явления? Наверняка, но не только. Можно говорить о распространении в обществе чувства угрозы, нависшей над ценностями прошлого, и отказе соглашаться с разрывом межпоколенческих связей. Неспособность обеспечить преемственность поколений порождает в этих кругах новое чувство вины; именно оно, это чувство, побуждает собирать воедино все, что хранит следы ушедших поколений. Кроме того, мы видим здесь желание персонализировать надгробную надпись. «Жозеф Брюне — это человек, говорю вам, верьте мне!» — написал в 1864 году на титульном листе одной из книг своей библиотеки некий неизвестный владелец.

Есть и другие явления, в которых явственна имитация. Начиная с 1880 года, когда декорирование буржуазных интерьеров достигает кульминации, приобретатели из народа жадно скупают подделки; расцветает торговля фальшивым антиквариатом; складываются целые коллекции подделок. Спальня «в стиле Людовика XV», буфет «в стиле Генриха II» создают новые отношения между народом, его мебелью и интерьером. Это затронуло весь ритуал частной жизни.

Затворничество владельца со своей коллекцией, как было с писателем Пьером Луисом в его доме в деревушке Буленвилье, — это крайняя форма замкнутости на себе. Такое поведение позволяет понять, насколько утомительным может быть желание общения. Изучение досуга, проводимого в одиночестве, наводит на мысль о стремлении к интимности, о желании рассказать о себе кому–то, связать с кем–то тело, душу и мысли.

И