Мишель Перро
Фигура отца
В истории частной жизни XIX века доминирует фигура отца, рулевого семейного корабля, как и гражданского общества в целом. Право, философия, политика — во всех этих областях мы видим стремление установить и оправдать его авторитет. Все, от теоретика государственности Гегеля до анархиста Прудона, поддерживают его власть. Благодаря отцу человек является законнорожденным, у него есть фамилия; согласно Канту, только появление на свет в браке является настоящим рождением человека. Лишенные короля, традиционалисты желают возродить роль отца. Однако в этом вопросе им не уступают ни революционеры, ни республиканцы — как пишет Франсуаза Майёр[47] о Жюле Ферри[48], лишь отцу семейства отдали они свои голоса на выборах. «Необходимость передать безраздельную власть семье, чтобы она перестала быть столь важной для государства, — это политическая аксиома. В этом отношении наша республиканская ассамблея ошибается, принижая роль мужа и отца», — писал Жюль Симон, сожалея о принятых законах. Республиканцы принимают бредовые решения под недремлющим оком Марианны, и женщины оказываются повсеместно—у ног великих людей или, наоборот, получают от них награды. Но это надуманное страстное прославление «Музы и Мадонны» — всего лишь способ укрепить разделение публичного и частного.
Кодекс прав человека
«Разница, существующая в самой сути супругов, предполагает и разницу в их правах и присущих им обязанностях», — пишет Порталис[49]. От имени природы Гражданский кодекс устанавливает абсолютное главенство мужа в супружестве и отца в семье и недееспособность жены и матери. Замужняя женщина теряет всякую ответственность; у незамужней женщины или вдовы ее гораздо больше. Эта недееспособность, закрепленная в статье 213 («Муж должен защищать жену, а жена — слушаться мужа»), касается практически всего. Женщина не может выступать в роли опекуна или иметь право голоса на семейном совете: в случае такой необходимости обращаются к дальним родственникам мужского пола. Она не может быть свидетелем каких–либо нотариальных актов. Если женщина покидает дом супруга, она может быть насильственно водворена обратно и принуждена «выполнять свои обязанности и наслаждаться правами во всей их полноте». Неверная жена может быть приговорена к смертной казни, так как в результате ее измены может появиться на свет внебрачное потомство, а это — посягательство на святая святых семьи. В Жеводане более или менее терпимо относились к возможным интрижкам, но резко отрицательно к беременности как к их следствию, и женщине, допустившей незаконную беременность, никакой пощады не было. Неверный муж не рисковал ничем и пользовался полной свободой в этом вопросе, потому что претензии на установление отцовства были запрещены Гражданским кодексом, но обывательская мораль требовала, чтобы виновный в беременности девицы женился на ней.
Женщина не может распоряжаться своим имуществом, и такой жизненный уклад неизменно расширялся. Как и несовершеннолетний ребенок, она не получает на руки собственную зарплату, и так было вплоть до 1907 года, когда соответствующий закон отменил это нелепое положение. На виноградниках в департаменте Од в конце XIX века зарплата супружеской пары выдавалась мужу. Единственным документом, который защищал имущественные интересы женщины, были постепенно теряющие силу правила пользования приданым или все реже встречавшееся раздельное проживание супругов — в этом случае предполагался брачный контракт, заключение которого практиковалось в богатых семьях. Вероятно, эффективный в отношении богатых семей, кодекс оставлял совершенно ни с чем женщин бедных. Надо сказать, что существовала и точка зрения, считавшая закон недостаточно суровым. Александр Дюма–сын, например, полагал, что обманутый муж имеет полное право самостоятельно вершить правосудие. По мнению Прудона, в шести случаях, к которым относятся, в частности, распутство, пьянство, воровство, расточительство, «муж может убить жену в силу своей власти над ней» («Порнократия, или Современность», 1875).
Это всевластие распространяется и на детей. Любовь к детям не оказывает влияния на авторитет семьи и на отцовскую власть. Французская революция провела лишь незначительные реформы, касавшиеся ограничения родительской власти в отношении совершеннолетних детей, отмены практики лишения наследства, ограничения наказаний и т. п.; проект Робеспьера — забирать семи–восьмилетних детей из семей и воспитывать их в детских учреждениях в духе уважения к новым идеям — никогда не обсуждался.
Несмотря на то что, по мнению Ле Пле, революция уничтожила отца, отобрав у него право составлять завещание, Гражданский кодекс поддерживает многие из старых понятий. Ребенок, даже совершеннолетний, должен испытывать «священное уважение к тем, кто произвел его на свет», и если «природа и закон ослабляют путы родительской власти, то разум велит крепче затянуть узлы». Родительское благословение на вступление в брак обязательно для лиц моложе двадцатипятилетнего возраста вплоть до 1896 года.
Как и раньше, во времена писем с печатью, отец может потребовать ареста своих детей «в воспитательных целях» при поддержке семейной полиции, действующей от имени семьи. В статьях с 375 по 382 Гражданского кодекса (кн. I, раздел IX) оговариваются условия этого. «Отец, у которого [имеются] веские основания быть недовольным поведением своего ребенка», может обратиться в окружной суд; если возраст этого ребенка не превышает шестнадцати лет, задержать его можно не больше чем на месяц, с шестнадцати лет до совершеннолетия — на шесть месяцев. Формальности, как и гарантии, сведены к минимуму: никаких писем, никаких юридических формальностей, если речь не идет об ордере на арест, в котором мотивы ареста не сформулированы. Если после выхода из тюрьмы ребенок «не прекратит безобразия», он снова может быть арестован. Чтобы бедные семьи имели доступ к подобной практике, сначала в 1841 году, затем в 1885‑м государство взяло на себя расходы на питание и содержание арестантов. Юный нарушитель, «совершавший безрассудные поступки», попадает под арест «в воспитательных целях», и если его семья — прежде всего отец — не затребует его возвращения, может оставаться в исправительном доме вплоть до совершеннолетия.
По закону от 1838 года душевнобольные, выжившие из ума и слабоумные, лишенные гражданских прав, по требованию семьи могут быть помещены в закрытые учреждения. Право мужа распоряжаться судьбой жены наглядно иллюстрирует история, рассказанная Клемане де Серийе, сестру которой по имени Эмилия муж с легкостью отправил в интернат, и семье несчастной женщины стоило большого труда освободить ее оттуда. Объявление женщин сумасшедшими с последующим помещением их под замок в XIX веке стало обычной практикой: в 1845–1849 годах таких случаев было 9930, а за один лишь 1871 год — около 20000 (данные Янник Рипа[50]). В 8о% случаев при этих обстоятельствах заявителями были мужчины (мужья, отцы, хозяева–работодатели). Надо сказать, что в целом женщины обращались с заявлениями об аресте чаще, чем мужчины. Мы вернемся к этому позже.
Полномочия
Полномочия отца двояки. Он господствует в публичном пространстве. Только мужчина имеет политические права. В XIX веке политика стала исключительно мужской сферой, и Гизо[51] предписывал даже прекратить какие–либо разговоры о ней в дамских светских салонах. Гамбетта однажды обратился к графине Арконати—Висконти[52], в салоне которой в конце XIX века собирались республиканцы, с просьбой не принимать у себя дам, потому что у нее велись серьезные разговоры; графиня выполнила эту просьбу.
Полномочия отца распространялись и на домашнюю жизнь. Ошибочно было бы полагать, что эта сфера целиком и полностью принадлежит женщине, хотя ее роль в семье и возросла. Во–первых, отец распоряжается деньгами. В буржуазной среде глава семьи выдает супруге деньги на хозяйство, часто эта сумма оказывается вполне достаточной. Бедняжка Каролина Брам—Орвиль не могла понять, почему муж, разъехавшись с ней в 1871 году, был крайне недоволен счетами от портнихи — это были единственные траты, которые супруга позволяла себе, потому что «хотела хорошо одеваться», но это был его долг. Даже щедрый отец и муж контролировали расходы. Виктор Гюго, например, желая удержать на острове Гернси свою семью, желавшую уехать оттуда, не давал им денег на отъезд, что крайне удручало его жену и дочь Адель, которые полностью от него зависели. Гюго огорчался, что был для семьи лишь «кассиром» (Анри Гиймен. Поглощенная. 1985). Но как могло быть по–другому? В сельских районах была схожая ситуация. Лишь в городской рабочей среде частично удавалось выйти из–под финансового подчинения отцу; жены–хозяйки магазинчиков или просто домохозяйки — отвоевали себе роль семейного «министра финансов», к чему так стремились.
Все важные решения принимаются отцом. Представляется, что в экономическом плане его полномочия даже расширились. Так, представительницы буржуазных кругов севера Франции, в первой половине XIX века принимавшие активное участие в управлении делами предприятия, занимавшиеся бухгалтерией или, как Мелани Полле (потомки которой основали фирму La Redoute), стоявшие во главе фирмы — во второй половине века вернулись в свои дома, отныне удаленные от производства.
То же самое касается и образования (в особенности для сыновей) и выбора жениха или невесты для отпрысков. Мать Мартена Надо, например, считала, что будет гораздо полезнее, если сын бросит учебу и поскорее начнет работать в поле. Однако отец в тот момент рассудил иначе и повел себя как человек просвещенный. Множество браков заключается по решению отцов, тогда как матери, движимые эмоциями, занимают сторону плачущих дочерей, как в комедиях Мольера. Например, в болезненном конфликте между Виктором Гюго и его дочерью Аделью мадам Гюго была на стороне дочери.
Во многих случаях решение отца опирается на доводы науки и разума. Набожным и темным женщинам, слишком чувствительным, раздираемым страстями, истеричным, должен противостоять разумный отец — самец. Именно поэтому Кант, Конт и Прудон настаивают на главенстве отца в семье: домашняя сфера слишком важна, чтобы оставлять его слабым женщинам.
Муж имел право контролировать и то, кто приходит к его жене, где она бывает, что и кому она пишет в письмах. В конце XIX века развернулась целая дискуссия на эту тему, что говорит, с одной стороны, об отдельных проявлениях феминизма, которому симпатизировали некоторые мужчины, с другой стороны, о желании обуздать его, так как никаких мер по защите права женщин на тайну переписки принято не было, наоборот, большинство представителей власти высказались против. Газета Le Temps в марте 1887 года, заинтересовавшись мнениями читателей по этому вопросу, получила огромное количество писем и опубликовала некоторые из них. Александр Дюма–сын, например, был целиком и полностью на стороне мужей. Он полагал, что «муж, у которого есть сомнения в верности жены и который при этом не решается вскрывать ее письма, чтобы узнать, как на самом деле обстоят дела, дурак». Священники опирались на доктрину церкви: «Муж — хозяин в доме». Прессансе[53], со своей стороны, выказывал гораздо более умеренные взгляды, противопоставляя право и нравы, а Жюльетта Адан[54] и мадам де Пейребрюн[55] занимали либеральную позицию с некоторыми нюансами. Для первой (Жюльетты Адан) повседневная жизнь опровергает кодекс: женщина «добивается свободы в обход законов», переписывается «с матерью, сестрами, дочерьми, подругами». Вторая же обращала внимание на логичность позиции юристов, «на следствия законов, ущемляющих моральную свободу замужних женщин». Таким образом, надо было менять законы. В 1897 году заместитель генерального прокурора апелляционного суда Тулузы, выступая на торжественной конференции, приводил аргументы одних и других и сделал вывод о легитимности главенства мужей и подчиненности жен, в большинстве случаев радующихся своему зависимому положению! Однако вопрос о тайне переписки продолжал обсуждаться в юридической среде: решено было, что личные письма не могут попадать в руки третьих лиц, а в случае смерти адресата отправитель получал право на возврат писем; но вопрос о том, является ли муж «третьим лицом», оставался открытым.
Родительский дом
Глава семьи, так часто бывающий вне дома, остается в нем хозяином. У него есть свои собственные помещения: курительная и бильярдная, куда мужчины отправляются побеседовать после светских обедов; библиотека — потому что книги, как и библиофильство, остаются мужским делом; кабинет, куда дети входят лишь для получения нагоняя. Как писали братья Гонкуры, Сент–Бёв чувствовал себя самим собой лишь в своей «пещере» на втором этаже, вдали от шумных женских помещений внизу. Даже у работающей женщины нет своего кабинета — атрибута публичной жизни в частном доме. Элен Сарразен пишет о том, что Полина Реклю–Кергомар, инспектор детских садов, раскладывает свои бумаги в столовой под крики сына, в то время как ее муж Жюль дремлет в своем пустом кабинете («Элизе Реклю, или Страсть к миру», 1985).
В салонах роль и место каждого строго определены, по крайней мере на это указывает Кант. Образцовым в этом отношении является гостиная Виктора Гюго: стоящие мужчины в центре комнаты и сидящие вокруг женщины. Убранство дома, как ни странно может это показаться, тоже мужское дело. Перед свадьбой интерьер дома, где будут жить молодые, оформляют будущий зять и будущая теща, руководствуясь книгами по домоводству. Жюль Ферри «заваливает брата письмами с описанием, как должна выглядеть квартира», куда он собирается привести после свадьбы Эжени Рислер, «и указывает, какими должны быть мебель, занавески, ковры» (Pisani–Ferry F. Jules Ferry, l’homme intime). В то же время, как настоящий Пигмалион, он учит жену одеваться, причесываться, то есть выгодно подавать свою внешность. Имея привычку руководить публичной жизнью, мужчины и дома не забывают о ней. Богатые люди занимаются коллекционированием и наполняют жилища своими приобретениями — и фантазиями. Семья стушевывается перед натиском мужчины–творца.
Виктор Гюго всю жизнь хотел иметь светский дом. Оказавшись в ссылке, он смог осуществить свою мечту. Он купил Отвиль—Хаус на острове Гернси, перестроил его и отделал на свой вкус, не принимая во внимание мнение жены. «Мне не нравится, что мы собственники», — писала она сестре. Адель чувствовала, что это укоренение закрепостит ее, так любившую путешествия и жизнь в городах, а дети будут лишены нормального общения со сверстниками, столь необходимого в юности. «Я понимаю, что твоя слава, твоя миссия — вся твоя фигура — позволяют тебе поселиться на скале, где ты чувствуешь себя самодостаточным, но я понимаю также, что при этом семья приносится в жертву не только твоей чести, но и твоей личности, — писала она мужу в 1857 году. — Я люблю тебя, принадлежу и подчиняюсь тебе, но я не могу быть твоей рабыней. Бывают обстоятельства, в которых личная свобода необходима». Отец, патриарх царствует в своем доме.
Гюго, этот «нежный тиран», как называл его сын, — одна из самых грандиозных фигур отца в XIX веке. В нем сочетались доведенные до абсолюта проявления щедрости и деспотизма, преданности и властности, со всеми этими смешными мелочами буржуазного папаши, волнующегося о том, что подумают люди; эгоизм жестокого отца, который согласен сдать в сумасшедший дом свою душевнобольную дочь — лишь бы не позорить «имя» признанием болезни и присутствием девушки в доме. «Несчастье может случиться всегда», — писал он по поводу дочери, и Анри Гиймен отмечает, что Гюго этого как будто желал. Прославленный, но опозоренный отец может дойти до убийства. Вот почему, чтобы выжить, надо его убить.
Отцы–победители, триумфаторы — характерная черта XIX века. Большая часть предпринимателей превратила свои дома в мастерские, а жен, дочерей или сестер—в секретарш: так Прудон, Элизе Реклю[56], Ренан или Маркс, еще один портрет во весь рост в нашей галерее, частная жизнь которого известна нам по его переписке с дочерьми. Обожаемый и внимательный отец, но деспот и придира, когда дело касается выбора профессии или супруга. Элеонору, которую принудили отказаться от артистической карьеры и от любимого человека, Лиссагаре[57], в конечном счете предал тот, которого ей в мужья выбрал отец, — Эвелинг[58]. Элеонора, прикованная к больному, не понимавшему ее отцу, была одной из целой армии дочерей, принесенных в жертву славе и прихотям отца. Нередко эти отцы открывали перед дочерьми все двери мира, потому что власть отца — это превосходная степень власти мужчины, самца, распространявшаяся на всех, в особенности на слабых, нуждавшихся в покровительстве.
Такой отец не обязательно был католиком — он мог быть и протестантом, и иудеем, и атеистом. Он не обязательно был и буржуа–это глубоко народный тип. Прудон возвел его в ранг добродетели. Он страстно желал стать отцом. Очень рано он стал задумываться о том, чтобы завести ребенка, «соблазнив за деньги девушку». В возрасте сорока одного года он женился на двадцатисемилетней работнице, «простой, миловидной и наивной», преданной работе и долгу, «самом покорном и нежном создании», с которой он познакомился на улице и которой сделал предложение в письме. Он пошел на этот шаг, чтобы вступить в наследство после смерти матери: «Если бы она была жива, я бы не женился». «Любви не было, но были фантазии о браке и об отцовстве. <…> В результате моя жена родила и выкормила сама трех светловолосых и румяных девочек, которые заполнили всю мою душу». «Отцовство заполнило пустоту внутри меня, — также писал он. — Оно как раздвоение личности, как имморальность».
Для пролетариев отцовство было одновременно элементарной формой выживания, достояния и чести; рабочий класс воспринял отцовство–мужественность — это классическое видение мужского достоинства, пришедшее из глубины веков, из общинной сельской жизни, — и создал на его основе свою идентичность.
Смерть отца
Смерть отца–наиболее грандиозное, напряженное и значительное событие частной жизни. О нем говорят, о нем помнят. «Последняя воля» больше не объявляется у постели умирающего — теперь она регулируется законом. Тем не менее постель умирающего остается местом прощания, передачи полномочий, около нее собирается вся родня, люди прощают друг друга и мирятся или, наоборот, на почве несправедливого завещания между родственниками может начаться новая вражда.
Давно овдовевшая мать умирает тихо, как правило, в одиночестве, дети ее вылетели из гнезда, и она лишь изредка берет в руки ключ от кладовой или занимается делами. Иногда ее к себе в семью с неохотой берет младший сын. У постели отца, наоборот, как в басне, «собираются все дети». Каролина Брам из Лилля присутствовала при кончине старика Луи Брама, своего деда, основателя династии. Его враждующие сыновья были рядом. «Дедушка расцеловал нас всех, потом позвал моего отца и дядю Жюля и передал им книги, дела и порекомендовал им своих слуг. Выражение его лица было каким–то неземным», — писала она в дневнике. Отец Прудона, бедный бондарь, умер, как принц, в конце обеда, на который собрал всех своих родственников и друзей, чтобы попрощаться с ними: «Я хотел умереть в окружении вас. Ну же, пусть подадут кофе».
Смерть отца — это великий перелом в жизни семьи, событие, которое прекращает ее существование, но которое дает начало новым семьям и освобождает индивидов. Как следствие — нетерпеливое ожидание этой смерти и строгий закон в отношении отцеубийства. Эти кощунственные преступления, впрочем, весьма редки; чаще всего они приводят на эшафот и надолго оставляют на семье пятно позора.
Существует много способов избавиться от отца, в том числе — невроз наследников. Сартр считал болезнь Флобера «отцеубийством» («Идиот в семье», т. II). Ашиль Клеофас Флобер распоряжается жизнью сына и решает, что он будет заниматься юриспруденцией: «Гюстав станет нотариусом. Он им станет, потому что он уже им является, у него такое предназначение, и это предназначение — воля Ашиля Клеофаса». «Причина невроза Флобера крылась в его отце, этом супер–эго, поселившемся в нем и доведшем его до бессильного отрицания всего». Смерть отца освободила Флобера от невыносимой тяжести, которая давила на него. Назавтра после похорон он сообщил всем, что выздоровел. «Это было как прижечь бородавку. <…> Наконец–то! Наконец–то я буду работать».
Смерть отца — один из важнейших сюжетных ходов в романах с продолжением, которые в первой половине XIX века часто описывают жизнь какой–нибудь семьи. Как говорит Лиз Кеффелек[59], только после смерти отца сын достигает зрелости и может обладать женщиной.
Тем не менее власть отца ограничивается принятыми законами и нарастающим сопротивлением этой власти в обществе. История частной жизни в XIX веке можно рассматривать как полную драматизма борьбу между Отцом и Другими.
Отмена права составлять завещание по своему усмотрению — убийство отца, согласно Ле Пле, — влечет за собой раздел состояния и разрушает власть главы семьи. В местностях, где семьи большие, этот акт встречен враждебно, в других регионах, например в Центре страны, он приветствуется и считается освободительным. В 1907 году Эмиль Гийомен объявляет устаревшие порядки патриархальных семей «эксплуатацией детей отцом» и призывает отменить их навсегда. Даже в Окситании, где традиционная культура ревностно сохранялась, напряжение в течение века постоянно растет.
В XIX веке постепенно, очень медленно, сокращались прерогативы отца, с одной стороны, под натиском конкурентоспособных женщин и детей, с другой — в связи со все усиливающимся вмешательством государства, в особенности это касалось бедных семей, главы которых обвинялись в неподобающем отношении к домочадцам. Законы от 1889 года (о лишении родительских прав) или от 1898 года (против плохого обращения с детьми) повлекли за собой усиление контроля за соблюдением интересов ребенка. Закон от 1912 года после целой серии попыток начиная с 1878 года признал наконец законным право преследования отца не только в случае похищения и насилия, но и при «умышленном соблазнении» (при наличии письменных доказательств). Сторонники закона — благотворительные организации, законодатели, священнослужители — защищают одинокую мать и брошенного ребенка.
Все более признаваемая дееспособность жен, право на развод (1884), на который все чаще подают именно женщины, как и на раздельное проживание, — все это свидетельствует о том, что отец, патриарх, сдает свои позиции. Можно проверить все до юридических мелочей: например, вопрос о праве посещения бабушки и дедушки со стороны матери детьми разведенных родителей, чьи дети остались с отцом. До Второй империи отец не имел никаких обязательств в этом отношении; в 1867 году было законодательно закреплено «в интересах ребенка» выполнять подобные просьбы предков по материнской линии.
Надо сказать, что закон медленно и робко, с опозданием, утверждает тихое, но постоянное требование, зреющее в лоне семьи, которое несет перемены. Демократичная семья, какую Токвиль наблюдал в США в начале века, не есть результат прогресса, но результат компромисса, который сам по себе является творцом новых желаний.
Брак и семейная жизнь
Существует множество этнологических и демографических исследований такого явления, как брак, поэтому нам необязательно останавливаться на этом вопросе надолго. Анна Мартен Фюжье описывает брачные ритуалы; Ален Корбен показывает медленную эволюцию чувств, эмоциональных и сексуальных потребностей; эта эволюция меняет современную пару, подчас вступая в конфликт с семейными стратегиями.
Мы напомним лишь некоторые важнейшие моменты. Вопервых, существование хотя бы одной гетеросексуальной пары автоматически означает отсутствие хотя бы одного гомосексуала и одного холостяка, этих изгоев общества. XIX век характеризуют полярные взгляды на брак, который пытается взять на себя все функции, не только функцию союза, но и секс. «Семья — это пункт обмена между сексуальностью и супружеством: она переносит закон и измерение юридического в диспозитив сексуальности, и она же переносит экономику удовольствия и интенсивность ощущений в распорядок супружества» (М. Фуко)[60]. Эта трансформация идет с разной скоростью. Буржуазия выступает здесь мотором: осознание своего тела–одна из форм самопознания. С другой стороны, отнюдь не всегда человек испытывает сексуальное влечение к своему партнеру по браку. В основе множества семейных драм — именно этот конфликт. Чем сильнее брачные стратегии пытаются скрепить узы брака, тем быстрее уходит или умирает сексуальное желание. Чем сильнее дух индивидуализма, тем яростнее он восстает против браков по сговору и расчету. Здесь кроется причина романтической драмы или преступления на почве страсти.
Вышесказанное можно проиллюстрировать двумя примерами. Во–первых, достаточно высокий и относительно стабильный уровень заключенных браков (около 16%, с небольшим снижением в эпоху Второй империи и особенно в период 1875–1900 годов). Это снижение вызвало тревогу демографов, ранее недовольных падением уровня рождаемости. Как результат — популяционистские морализаторские кампании и резкая критика не желавших вступать в брак. В то же время уровень холостяков и незамужних женщин во второй половине XIX века был весьма низок и составил соответственно 10 и 12%.
Во–вторых, снижение возраста вступления в брак. Поздний брак, брак как предприятие, был также средством предупреждения нежелательной беременности в традиционных обществах. По словам Прудона, его предки женились «как можно позже»; враждебный к зову плоти, он также находил это пред почтительным. Однако в XIX веке в буржуазной среде стала популярной идея контрацепции (хотя способы контрацепции только начинали разрабатываться), что способствовало снижению возраста вступления в брак.
Мелкие земельные собственники, рабочие и даже представители буржуазии стремятся вступить в брак как можно раньше. По словам Тэна, «в цивилизованном обществе главными потребностями человека являются профессия и партнер по браку». Это также средство ускользнуть из–под родительского гнета и жить независимо. Надо упомянуть и стремление найти более молодого и желанного партнера, в особенности это касалось женщин, которые отныне отказывались выходить замуж за стариков. Дюпен де Франкёй, автор высказывания «Старость придумала Революция», был старше своей жены на сорок лет, и такая разница в возрасте очень удивляла их внучку Жорж Санд. Кроткая Каролина Брам восстает против подобной практики: вот что она записала в дневнике 25 ноября 1864 года после свадьбы молоденькой девушки, выходившей замуж «за друга своего отца, который был вдвое ее старше»: «Мне бы это совсем не понравилось». Она влюблена в своего ровесника, девятнадцатилетнего мальчика, которого, впрочем, ее семья отвергла.
На самом деле средние показатели не много значат в сферах, тесным образом связанных с семейными структурами. Данные Э. Ле Бра и Э. Тодда весьма красноречивы. «Снижение брачного возраста демонстрирует, как общество контролировало взрослую молодежь. <…> Более поздний возраст вступления в брак — признак авторитарного типа семьи. Это приводит к появлению огромного количества холостяков, которые живут, иногда всю жизнь, в семьях своих женатых братьев или замужних сестер, оставаясь „старыми детьми", вечными дядями». В 1830‑м и, в меньшей степени, в 1901 году особенно поздно выходят замуж в Бретани, в южной части Центрального массива, в Стране басков, в Савойе и Эльзасе. Живучесть этой мальтузианской практики можно объяснить и тем, что в католических странах церковь рекомендует позднее вступление в брак как лучший способ контроля за рождаемостью.
Брак с себе подобным
Выбор брачного партнера — важное семейное дело. Гомогамия, даже эндогамия наблюдается во всех социальных слоях и местностях; это объясняется в том числе и формами общения: женятся на тех, кого знают, с кем встречаются. Однако не стоит забывать, что порядок социального воспроизводства (в смысле, который вкладывал в это слово П. Бурдьё) иногда нарушается поступками людей, идущих против течения.
В XIX веке эндогамных браков, единственно возможных в сельской местности при Старом порядке, становится меньше в связи с миграцией населения. Тем не менее семейные правила распространяются даже на тех, кто переезжает с места на место. Жизнь в первой половине века подчиняется сезонному ритму — овернцы или лимузенцы приезжают в Париж на временные работы; можно сказать, что они ведут двойную сексуальную жизнь: в городе в борделях и у себя на родине — в законном браке. Так было у Мартена Надо[61], брак которого был одновременно заключен по любви и по расчету: воля родителей была полностью соблюдена.
Безусловно, либерализация в этом вопросе затронула прежде всего мужчин, ведущих более мобильный образ жизни. Мартина Сегален изучила опыт Вревиля (департамент Эр в Нормандии).
С последней трети XVIII века в городах начинается движение населения. Как показывают многочисленные демографические исследования, проведенные в разных городах (Кан (Caen, Нормандия), Бордо, Лион, Мелан (Meulan), Париж и пр.), доля приезжих супругов постоянно растет. В городах отдельные кварталы заселяются выходцами из одних и тех же мест, складываются землячества. В Бельвиле в XIX веке, как пишет Ж. Жакме, будущие супруги, по существу, являются соседями, они встречаются на очень ограниченной территории. Молодые люди знакомы друг с другом с детства, их жизни переплетены; взгляды, слова и намеки взрывают правила приличия.
Гомогамия распространена повсюду. В буржуазной среде заключение брачных союзов обусловлено интересами семей и фирм, поэтому, например, в клане текстильных промышленников–протестантов из Руана мы видим переплетение имен кузин и кузенов, вступающих в брак между собой. В Жеводане выбор жениха или невесты для отпрыска делался на основе жестких принципов поддержания равновесия семьи (oustal) и сохранения имущества и приданого женщин. Главный наследник женился на «младшей сестре» (то есть бесприданнице); ее сестра, получившая приданое, выходила замуж за того, чье наследство было незначительным.
В рабочей среде наблюдается то же явление. Дети из семей стекольщиков, тесемочников или металлургов из Лиона женятся между собой и в присутствии свидетелей — представителей той же профессии (см. Ив Лекен, Э. Аккампо). Работа и частная жизнь наслаиваются друг на друга, как черепица. В этой «технической эндогамии» одновременно задействованы профессиональная деятельность, семья и территория: такое наблюдается в Сен–Шамоне в среде тесемочников, в Живоре — у стекольщиков, а в Круа–Рус или в парижском предместье Сент–Антуан в среде столяров–краснодеревщиков профессия в обязательном порядке передается от отца к сыну.
В этих маломобильных средах очень старательно соблюдают иерархию. Рассмотрим пример Марии, девятнадцатилетней перчаточницы из Сен–Жюньена (департамент Верхняя Вьенна). Напротив дома ее семьи живет кузен, высококвалифицированный перчаточник. «Никакого романа не намечается, — пишет автор монографии об этой семье. — Мария занимает гораздо более низкое положение в профессиональной иерархии, чем ее кузен, и о браке между ними думать не приходится».
На индивидуальном уровне идет скрытый поиск приданого. Серьезные служанки и работницы в большой цене: воспользовавшись их сбережениями, мужья–рабочие могут расплатиться с долгами или попытаться открыть собственное дело; так поступил, например, Норбер Трюкен из Лиона. В простонародной среде женщины нередко играли роль сберегательной кассы.
Когда брак невозможен
В 1828 году газета Le Journal des débats описала одно преступление на почве страсти. За девятнадцатилетней девушкой–портнихой ухаживал двадцатилетний коллега по ателье. Однажды он, «держа ее под руку», проводил девушку домой и сделал ей предложение. На семейном совете было решено, что молодой человек не имеет ни денег, ни особых талантов; отец посчитал, что он «плохо выглядит» и что «по нему не скажешь, что он может стать портным». «Мне казалось, что я его люблю, — скажет потом девица, — но поскольку родители были против, я ему отказала». Получив отказ, неудачливый жених совершил убийство. Желание разбилось о гранит сопротивления группы. О печальных историях любви в XIX веке свидетельствует множество разнообразных фактов.
В мелкобуржуазной среде брак рассматривался как важнейший элемент социального продвижения; все тщательно просчитывалось и многое запрещалось. Гомогамия была не так сильна, потому что люди стремились найти себе чуть более высокопоставленного партнера по браку, чем они сами. Почтовые служащие, например, отказывались жениться на коллегах, потому что мечтали о женах, которые не будут работать. Отсюда — большое количество незамужних почтовых служащих–женщин, которые, в свою очередь, отказывались выходить замуж за рабочих. Женщинам часто приходилось расплачиваться одиночеством за свою независимость. Для мужчин, желающих пробиться в жизни, деньги значили меньше, чем положение женщины, ее утонченность, качества хозяйки дома и даже красота. Вспомним хотя бы Шарля Бовари, ослепленного «хорошо воспитанной городской девушкой», белокожей Эммой, которая прячется от солнца под зонтиком. Будучи человеком зажиточным, он может позволить себе хорошенькую жену, за которую всю домашнюю работу будет делать служанка.
Брак — это сделка, которую заключают родители или свахи, друзья, близкие или кюре; в выборе супруга задействовано множество факторов. Вот что пишет небогатый дворянин из Лозера своей тетушке, занятой поиском невесты для него: ее приданого должно быть достаточно, чтобы он мог сохранить свой дом и замок; если это будет девушка одного с ним социального положения, то будет достаточно ста тысяч франков; если же ее положение будет «ниже, чем мое, то денег надо будет больше, чтобы компенсировать разницу» (около 1809; Claverie et Lamaison. Р. 139).
Надо сказать, что брачные стратегии усложняются и диверсифицируются. Деньги принимают разнообразные формы: мебель, недвижимость, ценные бумаги, «возлагаемые надежды». В дело вступают другие элементы: имя, положение (начинают пользоваться уважением свободные профессии), «класс», красота. Пожилой богатый мужчина, как король, ищет себе молодую красивую девушку. Внешность, которая начинает высоко цениться, становится оружием женского соблазнения. Некоторые же, кто нуждается в деньгах, берут замуж состоятельных одиноких матерей, как в романе «Марта».
Любовь и брак
Наконец, на сцену выходят склонность и даже страсть, к которым с таким недоверием относился Гегель и мысль о которых не допускали семьи. Во второй половине XIX века становится все больше людей, стремящихся соединить брачный союз и любовь, счастье. Флобер писал о своей героине Эмме: «Если бы кто–нибудь отдал ей свое большое, верное сердце, то добродетель, нежность, желание и чувство долга слились бы в ней воедино…»[62] Этого хотят в первую очередь женщины, для которых брак — единственный горизонт в жизни. Клэр Демар в книге «Мой закон будущего» (1833) требует радикальных изменений в подходе к воспитанию девочек, от которых «скрывают, как устроены мужчины». Она подвергает жесткой критике брак, «узаконенную проституцию», превозносит идею свободного выбора партнера, «необходимость физического контакта плоти», право на непостоянство. Все это было невозможно в те времена; Клэр совершает самоубийство, а ее подруги–сенсимонистки смягчают тексты, намекая, что она говорила о материнстве!
Далеко ходить не надо. Аврора Дюпен, еще не Жорж Санд, а мадам Дюдеван, объясняет в длинном письме к своему мужу Казимиру, что же именно их разделяет: «Я поняла, что ты совершенно не любишь музыку, и прекратила ею заниматься, потому что, едва заслышав рояль, ты убегал. Ты читал, желая сделать мне любезность, но книга падала у тебя из рук — ты засыпал от скуки. <…> Мне было очень больно, когда я поняла, что в наших вкусах нет ничего общего» (15 ноября 1825 года).
Общие интересы с любимой женщиной были также мечтой Бодлера. Вот о чем он сожалел назавтра после разрыва с Жанной, с которой прожил четырнадцать лет: «Меня удивляет, что когда я вижу что–то красивое, какой–то пейзаж — неважно что, — она не любуется этим вместе со мной, не покупает это вместе со мной» (письмо мадам Опик, и сентября 1856 года).
Таким образом, мужчины тоже хотят перемен: не пассивного подчинения, но согласия; если уж не деятельность супруги, то хотя бы любовь; некоторые даже хотят равенства. От Мишле, который советует «самостоятельно создать свою жену» до Жюля Ферри, который, будучи убежденным сторонником гендерного разделения ролей и сфер, хвалится своим браком с Эжени Рислер: «У нее республиканские взгляды, и она философ. Она чувствует, как я, и я горд тем, что чувствую, как она» (письмо Жюлю Симону, 7 сентября 1875 года).
Эжен Буало, чью переписку с невестой изучила Каролина Шотар–Льоре, говорит о новом идеале республиканской пары, проникнутой духом римского стоицизма и свободомыслия, и возводит единство пары чуть ли не в ранг религии: «Когда я слышу бесконечно повторяемые окружающими слова: „Брак… — это рабство!", я восклицаю: „Нет! Брак — это спокойствие, счастье; это свобода. Только сам человек (под этим словом я подразумеваю и мужчин, и женщин), человек, достигший полного развития, может прийти к настоящей независимости. Потому что он становится существом целостным; из этой двойственности рождается уникальная человеческая личность"» (письмо Марии, 24 марта 1873 года). Пара должна раствориться друг в друге, стать самодостаточной («Не будем никого пускать в нашу интимную жизнь, в наши мысли»), мужу следует стать «наперсником» своей жены: «Я бы посоветовал тебе доверять лишь другу, раскрывать душу только перед мужем, который скоро станет одним целым с тобой, осмелюсь утверждать, уже стал».
Супружеская жизнь: реванш женщин?
В зависимом положении женщин есть и положительные стороны: например, они более или менее защищены; им практически ничто не вменяется в вину; дамы из буржуазной среды живут в показной роскоши; в конце концов они живут дольше. У них также есть возможность действовать, тем более что частная сфера и женские социальные роли в ходе XIX века постоянно пересматривались раздираемым противоречиями обществом, заботившимся о пользе и о детях. Как, вопрошал Кант, разрешить противоречие между правами личности, а женщина — это личность, — и правом супруга–хозяина, монархом по своей сути? Как, если не путем изобретения права личности с учетом реальных условий? Феминизм столкнулся с противоречиями права и принципов, как и с дискурсом о «социальном материнстве», развернутым церковью и государством.
Но что же было в повседневной жизни?
В сельском обществе
Мартина Сегален, Ивонна Вердье, Аньес Фин внесли большой вклад в освещение вопроса о месте и роли женщин во французской деревне. Дистанцируясь от уничижительных и маловразумительных описаний разных путешественников XIX века вроде какого–нибудь Абеля Гюго, Сегален настаивает на комплементарности задач в ситуации, где специфика работы размывает границы между публичным и частным. В целом остается впечатление некой гармонии между полами: женщина часто управляет финансами семьи и устанавливает свои порядки в доме.
Ивонна Вердье так описывает главных персонажей бургундского городка Мино и их веками сложившиеся роли: «Биология обусловливает социальную судьбу женщин». Знания и умения женщины–прислуги, главным образом прачки, а также портнихи и кухарки отлично вписываются в деревенскую жизнь. Они не сидят в четырех стенах.
Аньес Фин, анализируя рассказы о жизни разных людей, описывает, как отношения между матерями и дочерьми и, шире, между мужчинами и женщинами влияют на подготовку приданого, как биологическое начало через разные символы вписывается в социальную сферу.
Эти стройные описания имеют тем не менее вневременной характер. Иренизм, то есть миротворчество, культуры имеет тенденцию маскировать напряжение и конфликты, которые Элизабет Клавери и Пьер Ламезон, наоборот, подчеркивают. В системе oustal, где женщины рассматривались как разновидность имущества, жены, часто битые, порой не имели даже ключа от продуктовой кладовой; чтобы выжить, им приходилось воровать; чтобы женщины не вступали в сговор друг с другом, их выдавали замуж и держали в страхе перед мужчинами; отношение к внебрачной беременности было нетерпимым. Жизнь одиноких женщин была очень тяжелой; вдов подозревали в сексуальной ненасытности и изгоняли из домов, разрешая взять лишь одежду и немного денег; молодых женщин пастухи и хозяева насиловали с сознанием своей правоты. «Изнасилование считалось обычным делом в отношениях мужчин и женщин. <…> Не допускалась даже мысль о том, чтобы пожаловаться на насильника. Изнасилование, фрустрация, смерть — разновидность сексуальной нормы» (Op. cit. Р. 218). Стоит ли видеть в возросшем угнетении женщин следствие сложного родства, что тем не менее больше, чем когда–либо, давало женщинам шанс получить наследство? Впрочем, на юго–востоке Центрального массива конфликты регулируются кровной местью. Источники информации по этим вопросам очень противоречивы: с одной стороны, это фольклор и обычаи, с другой–уголовные дела, возбужденные по следам конфликтов. Все это не может адекватно отразить проблему.
Хозяйки буржуазных домов
Представляется, что в городских семьях все обстояло проще. Однако и здесь домашняя автономия определялась средой, типом жилья, расстоянием между домом и местом работы. С этой точки зрения поразителен пример буржуазных дам Севера, портреты которых, ставшие с тех пор классическими, нам нарисовала Бонни Смит[63]. В первой половине XIX века эти женщины участвовали в управлении делами предприятий, вели бухгалтерию, предпочитали вкладывать деньги в дело, а не покупать шелковые платья. Во второй же половине века только вдовы продолжили эту традицию. В 1850–1860‑е годы большинство женщин оставили дела и уединились в своих домах. Это подтверждают изменения в образе жизни — хозяева больше не селятся в непосредственной близости от предприятий; разбогатев, они избегают контакта с дымом, видом и запахом нищеты; возникают новые кварталы — например, Парижский бульвар в Рубе, — где появляются роскошные виллы, «замки», к которым во время забастовок приходят рабочие, чтобы освистать их. Все это говорит о том, что производственные отношения становятся менее патерналистскими. Женщины отныне занимаются домом, многочисленной челядью и не менее многочисленным потомством. Большое количество детей объясняется, с одной стороны, религиозностью, с другой — отвечает интересам бизнес–стратегии в текстильной промышленности Севера. Бонни Смит выделяет три главные моральные оси: вера в противовес разуму, милосердие в противовес капитализму и воспроизводство себе подобных как оправдание собственного существования. Этим женщины из буржуазной среды, обремененные детьми — в среднем во второй половине XIX века их в семье от пяти до семи, — оправдывают любое свое действие: от поддержания порядка в доме и красоты интерьера до фанатичного следования моде. «Дневные часы» женщины можно увидеть в акварелях Девериа[64], от самых незначительных женских занятий (женщина всегда должна быть занята) — к счетам, этому бичу хозяйки дома; она должна отчитываться перед мужем о своих тратах, каждая мелочь имеет значение в этой морали, суть которой скорее символическая, нежели экономическая. Функционируя в первую очередь как ритуал, она подчиняется строгому порядку. Преисполненные сознания собственной значимости, женщины Севера — отнюдь не пассивные и не смирившиеся. Напротив, они решительно настроены возвести свое видение мира в абсолют. Этот «христианский феминизм» (можно ли говорить здесь о феминизме? нет, если понимать под ним стремление к равенству: в данном же случае требуется признание различий) находит выражение в сочинениях романисток вроде Матильды Бурдон, автора бестселлера «Реальная жизнь», Жюли Бекур или Жозефины де Голль, которые создают целые домашние эпопеи, где сталкиваются добро и зло, то есть женщины и мужчины, чья губительная любовь к власти и деньгам приносит хаос и смерть. Женщины же, светловолосые ангелы домашнего очага, возвращают гармонию в мир семьи.
Эту окрашенную ангелизмом модель домашней жизни, которой культ Девы Марии мешает стать полностью викторианской, мы находим во всех слоях буржуазного общества. Она варьируется в зависимости от размеров состояния, количества слуг и местоположения дома, религии и системы ценностей. Ностальгия по прежним временам, царящая в предместье Сен– Жермен, в других местах гораздо более умеренна. Стремление здравомыслящей французской буржуазии к выгоде, к пользе значительно сильнее, чем принято считать. В буржуазных кругах настаивают на представительских функциях неработающих женщин, вся роскошь которых заключается в том, что они являются собственностью своих супругов и продолжают следовать придворному этикету. Подчеркивается важность семейной экономики и хозяйки дома. Наконец, ребенок, его здоровье и воспитание объявляются главным долгом и сферой влияния женщины. Феминизм как таковой в своих требованиях опирается на материнство, и то, что женщины так упорно настаивают на своих различиях с мужчинами, является спецификой французского феминизма по сравнению с англо–саксонским, который фокусируется исключительно на равенстве индивидуальных прав.
На фоне теряющего силу отца женщина обретает уверенность в себе.
Домохозяйка из простонародья
Домохозяйки из городских низов весьма многочисленны. Они составляют большинство женщин, живущих в паре с мужчиной, состоящих в браке или нет. Зарегистрированный брак более распространен, особенно когда есть дети. Говорят, что простонародный образ жизни предполагает наличие женщины «у очага», что не означает «в интерьере»; бедное и убогое жилье было скорее местом, где семья собиралась, а не проживала. Хозяйка выполняла множество функций. Во–первых, она рожала и растила детей, которых в рабочих семьях было очень много, и рождаемость ничем не сдерживалась. Жена ремесленника или лавочница отправляли своих детей кормилице; самые бедные кормили детей сами, публично обнажая грудь, как путешественница третьего класса на картине Оноре Домье. Домохозяйка из народной среды повсюду таскает своих детей за собой; как только они начинают ходить, они всюду сопровождают мать — на рисунках или первых фотографиях городской жизни на улицах всегда присутствовала мать в окружении детей. Впрочем, дети очень рано начинали передвигаться самостоятельно, собираясь в целые уличные или дворовые банды. Опасности, поджидавшие детей на улице, были постоянной головной болью матерей — они боялись как несчастного случая, так и попадания в «дурную компанию». Постепенно ритм рабочего дня домохозяйки стал определяться ритмом жизни детей, в частности школьным расписанием.
Вторая функция — поддержание жизни семьи, «хозяйственные работы», включавшие в себя очень многое: женщины искали дешевые продукты, постоянно что–то выменивали, собирали остатки на рынках—в большом городе существовало много возможностей для этого; готовили еду для всей семьи, в том числе ту, что муж брал с собой на работу; таскали воду, топили печь, делали уборку в доме, стирали, а также перешивали, штопали, перелицовывали белье и одежду. Все это требовало значительных временных затрат. Во времена Второй империи начались попытки как–то рационализировать труд домохозяйки, о чем пишет Ле Пле: например, появились большие механизированные прачечные по примеру английских.
Наконец, домохозяйка изо всех сил пыталась заработать хоть немного денег, оказывая различные услуги: делала уборку, стирала, покупала и доставляла продукты (женщина, несущая хлеб, — обычная картина на улицах), торговала разными мелочами прямо на тротуаре.
Постепенно, особенно в последней трети XIX века, женщины начинают шить на дому. Прогрессивная швейная индустрия с ее разделением труда заполучила этот огромный ресурс рабочей силы. Швейная машина «Зингер» стала мечтой многих женщин; они прекратили слоняться по улицам в поисках заработка и стали заниматься надомным шитьем. На заводах заработает «потогонная система» — людей, трудящих в одном месте, проще контролировать.
Домашний «министр финансов», женщина благодаря своим заработкам располагает властью, но власть эта неоднозначна. Похоже на то, что женщины, уставшие ждать денег от мужей, постепенно побеждают. Неизвестно, каковы были этапы этого движения. К середине XIX века во Франции, которая в работах Ле Пле противопоставляется Англии, многие рабочие начинают отдавать деньги женам; это происходит не без конфликтов — скандалы время от времени потрясают предместья. Женщины, стараясь как–то справиться с безденежьем, пользуются услугами больших магазинов, делающих робкие попытки регулировать потребление и рекламировать свои товары; им часто приходится жертвовать собой и отдавать мясо и вино — мужу, сахар — детям; сами же они довольствуются чашкой кофе с молоком и сыром: «котлета портнихи» — это кусок сыра бри.
Несмотря на все трудности, это скромное финансовое управление заложило основы «бюджетного матриархата», который до сих пор можно наблюдать в небогатых семьях. У домохозяек были и другие сферы применения сил — забота о теле и душе, как сказали бы в XIX веке. В те времена медицинская помощь была практически недоступна рабочим семьям, поэтому женщины прибегали к многовековой мудрости народной медицины и современным методам гигиены. В частности, по совету Распая, этого «доктора бедняков», который обращался непосредственно к женщинам, зная их роль в семье, повсеместно применялась камфора. Об этом пишут Ле Пле и Фосийон в монографии 1856 года.
Женщины находят утешение в чтении романов с продолжением — в городах в XIX веке становится все больше грамотных женщин, и они по методике Жакото[65] учат читать своих детей, — а также в пении и танцах, и средства массовой информации (в те времена речь шла, конечно, о газетах) всячески этому способствуют. Часто они становятся очень религиозными, соблюдают все церковные праздники и общаются с другими прихожанками; это вызывает конфликты с более материалистически настроенными мужьями.
Женщина из народа говорит все, что думает, и нередко восстает против порядков как в частной жизни, так и в публичной. Часто ей приходится дорого платить за это — она становится мишенью для насилия, вплоть до «преступлений на почве страсти». Ее вмешательство в городскую жизнь становится более редким, но регулярным. Не факт, что модернизация дала ей больше власти — идентичность рабочего класса была ориентирована прежде всего на мужчин. Отсюда конфликты, проблемы с включением в общественную жизнь, уход в себя — к этому ее подталкивало буквально все (например, плакаты Всеобщей конфедерации труда, посвященные английской неделе), равнодушие к миру политики, к профсоюзам, которые ее игнорируют.
Родители и дети
«Когда рождается ребенок, вся семья…»[66] В XIX веке ребенок больше, чем когда–либо, главенствует в семье. Его любят, в него вкладывают деньги, его воспитывают. Ребенок — наследник, с ним связано будущее семьи, ее надежды и чаяния, ее борьба со временем и смертью.
Все эти вложения в детей — о чем можно прочитать в обширной литературе о детстве — не всегда делаются ради самих детей. Вот как Стендаль говорил о своем отце: «Он любил меня не как человека, а как сына, который должен был продолжить его род»[67]. Группа важнее индивида, и понятие «интересы ребенка» появится во Франции с опозданием. Пока же коллективные интересы выше личных; ребенок рассматривается как «социальное существо».
В самом деле, ребенок не принадлежит только лишь своей семье; он — будущее нации и расы, производитель, воспроизводитель, гражданин и солдат завтрашнего дня. Между ним и семьей — в особенности бедной, которую считают неспособной как следует растить ребенка, — появляются третьи лица: представители благотворительных организаций, врачи, чиновники, которые хотят защищать, воспитывать, контролировать его. Первые социально ориентированные законы появились именно в связи с детством (в частности, закон от 1841 года об ограничении работы на производстве). Неважно, что сначала эти законы не работали эффективно. Они имеют очень важное символическое и юридическое значение — поворот от либерального права к социальному (Ф. Эвальд[68]).
Таким образом, детство — это сфера, где сталкиваются, иногда жестко, частное и публичное.
Детство также — сфера знаний, которая стала развиваться в последней трети XIX века благодаря совместным усилиям медицины, психологии и права. Эффект этих знаний противоречив. Благодаря им детство становится непостижимой тайной.
Тайны зачатия
Франция была в числе первых стран, где рождаемость контролировалась и люди знали «зловещие секреты» этого (Моо[69], конец XVIII века); ребенок, безусловно, еще не «планировался» — не было такой возможности, но рождаемость уже ограничивалась: ее уровень постоянно снижался, и если в 1800 году он составлял 32 на 1000, то в 1910‑м — уже 19 на 1000; стараниями демографов рождение — дело сугубо частное–превращается в рождаемость — дело государственной важности. Таким образом, детей начинают заводить относительно добровольно — конечно, с учетом социальных и региональных различий. Согласно Э. Ле Бра и Э. Тодду, различия объясняются желанием или нежеланием семьи заводить ребенка. На передний план обычно выходят идеологические факторы. В 1861 году начинают отчетливо выделяться три региона с низкой рождаемостью — Нормандия, Аквитания, Шампань, но дело там обстоит по–разному: если в Аквитании в среднем 1–2 ребенка в семье, то в Нормандии — очень большое количество бездетных пар (например, в Орне), а больше всего детей — в местности под названием Коньяк (за двадцать пять лет супружества—9 детей и более); авторы исследования говорят даже о «невротическом поведении».
Повышение уровня внебрачных рождений детей, в котором Эдвард Шортер[70] видел проявления сексуальной свободы, несколько спутало карты. Это весьма неоднозначное явление. Наши авторы (Э. Ле Бра и Э. Тодд) противопоставляют Север и Восток, где значительна дол;? детей, признанных после заключения брака, Средиземноморскому Югу, где мужчина мог признать ребенка, но не заключал брак с его матерью. В первом случае мы видим признаки равенства полов и свободы женщин; во втором же случае на первый план выступает принуждение со стороны семьи.
Очень трудно разобраться в хитросплетениях исторической демографии, мы можем лишь признать ее невероятную запутанность, как на уровне простой констатации фактов, так и в плане их интерпретации. «Тайная история плодовитости», по словам Ле Бра, полна различных теорий, в которых присутствуют разные ее объяснения — социальные, биологические, идеологические (здесь обычно упоминают о «разрушительном» индивидуализме, частным случаем которого является феминизм), и лишь затем анализируется рождение ребенка как результат «решения» пары.
Мы добрались до самых сокровенных альковных тайн. Ничего удивительного нет в том, что многое ускользает от исследователей, скрытое пеленой времени и молчанием действующих лиц и их потомков. Главное в жизни — зачатие человеческих существ — скрыто завесой тайны. Никто не знает, было ли его появление на свет случайным или желанным; приходится радикальным образом противопоставлять одно другому.
Согласно статистике, зачатие ребенка по желанию родителей и вместе с тем снижение брачного возраста, без сомнения, были следствием сознательного отношения к ребенку и всему тому, что влечет за собой его появление на свет, в частности воспитанию. Ухоженные, заласканные, очень любимые дети встречаются все реже. Средства достижения именно такого зачатия остаются для нас загадкой. Многие исследователи склонны думать, что это только лишь воздержание: чтобы избежать нежелательной беременности, женщины уклоняются от полового акта. При прерванном половом акте инициатива принадлежит мужу, он должен следить за тем, чтобы все прошло «как надо». В обеспеченных слоях общества возлагают надежды на английские методы или те, что применяются в борделях, предполагающих использование воды, что обеспечило успех такому изобретению, как биде, — успех запоздалый, по мнению Ж.–П. Губера[71], и идущий вразрез с правилами приличия. Неомальтузианцы–анархисты, стремящиеся донести до пролетариев и их жен идею зачатия желанного ребенка, — «Женщина, рожай, только если ты этого хочешь» (1906) — пытаются распространять презервативы и впитывающие губки, но их пропаганда добровольного зачатия отвратительна женщинам, которым эти требования кажутся невозможными, а вторжение в их личные дела — шокирующим. В случае «неприятностей» многие так или иначе прибегают к аборту. Надо полагать, что во второй половине века аборт стал основным методом избавления от нежелательной беременности; к нему прибегало множество замужних многодетных женщин. Стоит ли видеть в этом, как А. Макларен[72], проявление народного феминизма? По крайней мере, так проявляется воля женщин, не желающих рожать ребенка, и их ужас перед детоубийством. Очень распространенное в первой половине XIX века, строго преследуемое в годы Второй империи, детоубийство отступает, но остается уделом одиноких девиц, деревенских служанок, парижских горничных, живущих в мансардах, попавших в безвыходное положение и стыдящихся рождения внебрачного ребенка.
Каким бы ни был прогресс в деле планирования семьи в XIX веке, несовершенство противозачаточных средств приводит к большому количеству «несчастных случаев». «Попасть в неловкое положение» — так говорили о нежелательной беременности. Это многое говорит и о судьбе нежеланных детей — брошенных, убитых или принятых как неизбежность.
Однако желание иметь ребенка было очень велико — не только по соображениям продолжения рода, но просто для себя, причем не только у женщин, для которых ребенок оправдывает их собственное существование, но и у мужчин. «Бездетная женщина–чудовище, — говорит Бальзак устами Луизы, героини романа «Воспоминания двух юных жен», — мы созданы для материнства»[73]. Десять месяцев спустя после свадьбы Каролина Брам–Орвиль с грустью пишет в своем дневнике: «Как печально, что у меня нет беби, которого бы я так любила, который сделал бы мою жизнь осмысленной» (1 января 1868 года). Она сделает все, чтобы родить ребенка: прибегнет к лечению, к поездке на курорт в Спа, и даже нанесет визит папе римскому. Спустя четырнадцать лет она родит девочку, которую в честь Папы назовет Мария–Пий. Она считала, что заслуга в появлении девочки на свет принадлежит благословению Папы. Гюстав де Бомон[74] пишет Токвилю о беременности своей жены, которая так его волнует, что он даже откладывает написание книги, разрываясь между страданиями жены и желанием стать отцом: «Иногда, видя мучения бедной матери, мне хочется послать ребенка ко всем чертям. <…> Тем не менее событие, которого я жду, для меня счастье, и мы очень хотим, чтобы и вас постигла та же судьба, постоянно говорим и надеемся на это» (10 июня 1838 года). Желание стать отцом — не менее сильное, чем материнское чувство, появляется любовь к этому еще не родившемуся беби, плоду, который пока не принял человеческий облик.
Тем не менее желание иметь ребенка редко приводит к усыновлению — так прочно укоренилась идея кровного родства. Несмотря на первые шаги в этом направлении, сделанные в эпоху Второй империи, изменения в этой сфере будут происходить очень медленно; особенно это касается передачи имени.
Роды на дому
Рождение ребенка — строго частное дело, к тому же исключительно женское, разговоры о родах допустимы лишь между женщинами. Действо обычно происходит в общей комнате, предпочтительнее — в супружеской спальне, куда не допускаются мужчины, за исключением врача, которого медикализация родов все чаще приводит к постели состоятельных рожениц. Повитухи, услуги которых дешевле гонораров врачей, пока занимают ведущее положение в процессе родов, но постепенно их роль сходит на нет. Нельзя, конечно, забывать о традициях и целомудрии, которые не всегда позволяют при- гласить врача. Роды в больнице — признак бедности и одиночества, это стыдно. В больницах рожают незамужние девицы, которые прибывают в город, чтобы освободиться от бремени и затем оставить ребенка. На Западе, Юго—Западе и в Центре «желание отказаться от внебрачного ребенка приводит мать в больницу», как указывают Э. Ле Бра и Э. Тодд. Первые робкие изменения произойдут лишь в период между двумя мировыми войнами, сначала в Париже, в самых передовых кругах общества, желавших избежать мертворождений, уровень которых во Франции остается одним из самых высоких в Европе. Роды для матери и ребенка — это тяжелое, нередко драматичное испытание.
«Беби»
Регистрация ребенка в мэрии, что, с точки зрения Канта, является настоящим рождением, напротив, дело отца. Придя в этот мир, ребенок входит в семью и общество.
В смутном, как бы бесполом и мягком периоде детства, в этой «стране без мужчин» (no man’s land) можно выделить три момента, которые являются стратегически важными: подросток, восьмилетний ребенок и младенец. Внимание к подростковому периоду, переходному возрасту, когда происходит половая идентификация, очень велико; мы еще к нему вернемся. Второй момент — восемь лет — это порог сознательного возраста, он привлекает внимание законодателей, медиков и моралистов (Жюль Симон, «Восьмилетний рабочий»). Младенец, которого на английский манер называют беби, гораздо дольше остается в пеленках Младенца Иисуса, при том что в XVIII веке господствующие классы уже сделали открытие по поводу грудного вскармливания. Впрочем, XIX век в этом отношении парадоксален: количество детей, отданных кормилице, достигает максимума; число отказов от детей бьет все рекорды. Тем не менее в конце века появилась новая наука — пуэрикультура.
Медленно, но верно матери начинают сознательно относиться к младенцам. Бальзаковская героиня Рене («Воспоминания двух юных жен»), внимательная мать, которая отказывается пеленать своего беби и прибегает к услугам няни–англичанки, — одна из первых на этом пути. В конце XIX века каждая хорошая мать прекрасно управляется со своим малышом, ласкает его и дает ему разные нежные прозвища. Дочери Карла Маркса Жени и Лаура, многодетные матери, подробно сообщают отцу обо всех достижениях своих детей. Большая часть буржуазной переписки содержит новости из детской. Каролина Брам–Орвиль дает ежедневный отчет о жизни своей долгожданной Мари. Берта Моризо делает зарисовки у колыбели. Колыбель — это всегда символ чего–то настоящего и глубоко интимного. Флобер однажды расхохотался, увидев колыбель на театральной сцене. Самые внимательные отцы лишь бросают рассеянные взгляды на своих малышей. Уже упоминавшийся Гюстав де Бомон начинает по–настоящему интересоваться сыном, только когда он научился ходить — это была мужская инициация: «Теперь он будет ходить вместе со мной на охоту, с деревянным ружьем».
Бесполый мир раннего детства
Раннее детство во всех социальных слоях — дело женское и феминизированное: мальчики и девочки носят платьица и длинные волосы до трех или четырех лет, часто и дольше, и держатся за юбки матери или прислуги. Детская комната во Франции появилась позднее; Виолле–ле–Дюк[75] проектирует детскую для своего дома, «так как следует все предусмотреть». Детские игрушки валяются практически по всему дому–мы видим это на картинах художников той поры, в особенности в кухне. В городах игрушки становятся изделием массового спроса — в универсальных магазинах им выделяются целые полки; в деревнях покупных игрушек нет–отцы делают их самостоятельно, на свой страх и риск: маленький Вентра–Валлес[76] долго будет вспоминать тележку, которую отец смастерил ему из елового полена и о которую он поранился, за что получил от матери шлепок, был объявлен «плохим мальчиком», а отец — слишком снисходительным. Куклы, относительно бесполые в начале XIX века, занимают важнейшее место в мире ребенка, их ломают прежде, чем успевают полюбить. Жорж Санд с нежностью посвящает своим куклам целые страницы.
Очень слабо разработанное, первоначальное воспитание детей — дело матерей, в том числе обучение чтению по методике Жакото. Они относятся к этому очень серьезно и с большим желанием, тем более что при этом они и сами чему–то обучаются. Аврора Дюдеван пришла к феминизму через материнскую любовь: «Я долго уверяла сама себя, что нам, женщинам, не нужны глубокие знания, что в книгах нам надо черпать добродетель, а не науку, что цель достигается, когда благодаря воспитанию мы становимся добрыми и чувствительными, и что, наоборот, если мы извлекаем из книг какие–то знания, мы становимся смешными занудами и теряем то, за что нас любят. Я продолжаю думать, что мой принцип был хорош, но боюсь, что следовала ему слишком буквально. Теперь же я полагаю, что должна подготовить сына своими собственными силами к получению дальнейшего образования, когда он будет на пороге отрочества. Я должна быть в состоянии обучить его азам и собираюсь к этому подготовиться» (письмо Зоэ Леруа, 21 декабря 1825 года). Она с увлечением принимается искать подходящую методику обучения чтению.
По мере взросления детей социальные и половые различия в их образовании становятся все более заметными. За дело принимаются отцы, по крайней мере в отношении сыновей, иногда выполняя функцию воспитателя в буржуазных кругах, а в рабочих семьях обучают их своему ремеслу или берут к себе в артель. Воспитанием дочерей отцы занимаются реже, кроме некоторых интеллектуально развитых семей, часто протестантских. В семье Реклю, например, и мальчики, и девочки ехали в Германию для завершения образования и работали воспитателями в английских или немецких семьях; свободе перемещения девочек ничто не мешало. Гизо следит за обучением дочери: он пишет ей теплые письма и заодно исправляет орфографические ошибки. Не исключено, что именно в общении с дочерьми расцветает отцовское чувство — здесь нет места мужскому противостоянию, которое неизменно возникает при общении отца с подрастающим мальчиком. Иногда между свободным от предрассудков отцом и умной дочерью случается настоящая дружба, в особенности если мать настроена консервативно. Женевьева Бретон постоянно конфликтует со своей «Королевой—Матерью», которая ненавидит художников, потому что они «не из общества», зато с отцом они — веселые заговорщики. «Мы друг друга очень любим и всегда понимаем без слов, потому что оба мы молчуны». Впрочем, отец очень «комильфо», он «не может допустить, чтобы от его дочери пахло духами» и выкидывает все флаконы Женевьевы: он соглашается только на ирисовую пудру, «достойный аромат, подходящий хорошо воспитанной девушке».
Некоторые девушки, жаждущие эмансипации, выбирают мужскую модель поведения, лишь бы не походить на мать и всё, что она собой представляет. Жермена де Сталь пишет об отце: «Когда я его вижу, я спрашиваю себя, неужели я родилась от его союза с моей матерью; я отвечаю себе на этот вопрос отрицательно, уверенная, что для моего появления на свет достаточно было отца»: Фрейд потом будет наблюдать это во многих случаях…
Отношения матерей и сыновей тоже весьма разнообразны: с одной стороны, нежная дружба Авроры Саксонской[77] и ее сына Мориса Дюпена, позже — дружба Жорж Санд с сыном делает эти пары идеальными, даже когда сыновья были подростками; с другой стороны, озлобленность Вентра–Валлеса на мать за то, что она пыталась сделать из него «мсье»; убийственная ненависть Рембо к матери, Пьер Ривьер, ужасавшийся новым свободам женщин; жалость Гюстава Флобера к овдовевшей матери, отношения с которой тяготили его… Влияние матерей на сыновей, впрочем, было ограничено подчиненным положением, которое определял Для них закон (например, они не могли быть опекуншами), за исключением вдов — их права были относительно гарантированы, даже в случае общего имущества супругов. Отсюда — плохое к ним отношение. Укрепление роли матери и ее домашних полномочий — одна из причин антифеминизма начала века. Дарьей[78], Мориак («Прародительница»), позже Андре Бретон интерпретировали атавистический страх мужчин перед материнской властью. «Матери! — пишет Бретон. — Едва услышав это слово, мужчины испытывают ужас Фауста, подобный электрическому разряду, в этом слове скрывается мощь богинь, неподвластных ни времени, ни месту».
Матери несут гораздо большую ответственность в отношении дочерей, воспитание которых государство и церковь оставляют им, незначительно разделяя, впрочем, телесное и духовное, в особенности начиная с подросткового возраста: М.–Ф. Леви[79] хорошо это продемонстрировала («От матери к дочери», 1984). Мать вводит в мир, является первым исповедником, знакомит с моралью и Богом. Без всякого сомнения, общество желало бы, чтобы консервативная роль женщины переходила из поколения в поколение. У женщин нелегкая миссия — им надо выдать дочерей замуж. В романе «Накипь» Золя в нервной, почти экстравагантной манере рисует картину своего времени, лихорадочную деятельность матерей, пытающихся выгодно пристроить дочерей, — балы, приемы, уроки игры на фортепиано и вышивание не имеют никакой иной цели.
В сельской местности приданое символизирует и материализует все, что связано с замужеством; Аньес Фин в своем исследовании Юго–Запада говорит о культурной и чувственной сути «этой долгой истории матерей и дочерей».
Одновременно зависимые от матери и более к ней близкие, дочери, в особенности старшие, призваны заменять мать и очень страдают, когда она умирает. Иногда ушедшую мать заменяет дневник (как в случае Каролины Брам), что снова свидетельствует о глубинной связи поколений женщин.
Ласки и фамильярность
Различия в повседневных отношениях между родителями и детьми в городах и сельской местности, где проявления нежности считаются недопустимыми, весьма значительны; также на эти отношения влияют социальная среда, религиозные и даже политические традиции. Постоянная забота о своей власти, сознание собственной важности накладывают отпечаток на повседневные слова и жесты. С этой точки зрения семья развивается противоречиво. С одной стороны, контроль за жестами и проявлением эмоций усиливается: например, слезы теперь допустимы только для женщин, для простонародья, при испытываемой боли или в одиночестве; больше внимания уделяется детской речи, осанке и манерам: дети должны держаться прямо, есть аккуратно и т. д. С другой стороны, к проявлениям нежности между родителями и детьми, особенно в буржуазной среде, отношение терпимое, они даже желательны. Ласки считаются благотворными для расцветания юного тела. Каролина Брам, очень стыдливая, сокрушается по поводу того, что была лишена ласки после смерти матери. Эдмон Абу, путешествуя по Греции около i860 года, обращает внимание на холодность семейных отношений в Афинах по сравнению с французской теплотой.
Другой признак близости — повсеместное обращение на ты. Здесь можно обнаружить двойной смысл. «Раньше „тыкали” слугам, а к детям обращались на вы. Теперь наоборот, — пишет Легуве[80]. — При обычном течении жизни к детям следует обращаться на ты, чтобы иногда, когда необходимо продемонстрировать ребенку свое недовольство им, иметь возможность обратиться к нему на вы» («Отцы и дети в XIX веке»). Вот почему Жорж Санд так пугалась, когда бабушка начинала ей «выкать».
Телесные наказания
Воспитатели–либералы Жорж Санд и Легуве высказываются категорически против телесных наказаний. «Я испытываю ужас перед старинным методом [воспитания] и думаю, что плакала бы громче, чем они [дети], после того как побила бы их», — пишет первая. Но как обстоят дела в действительности? Весьма вероятно, что именно в этом вопросе социальные различия наиболее заметны. Не стоит забывать и о том, что значили телесные наказания для общества, покончившего с феодализмом: это было страшнейшее оскорбление.
В буржуазной среде, как и в аристократической, дома детей больше не подвергают телесным наказаниям. Кое–где еще сохраняются розги или плетки, но отношение к ним становится все более отрицательным. Они почти исчезают из коллежей и лицеев с военной дисциплиной. Жорж Санд вздрагивает при воспоминании о директоре Лицея Генриха IV, который, «будучи ярым сторонником абсолютной власти, заставил отца одного из мальчиков поручить своему негру побить ребенка перед всем классом. Зрителям, собранным на это жестокое зрелище в креольском или московском духе, было под страхом сурового наказания запрещено проявлять малейшее неодобрение» («История моей жизни»). Однако постепенно подростки начинают восставать — как, например, Бодлер и его товарищи в Лионе в 1832 году, — и семьи протестуют. Дело дошло даже до того, что в рекламных проспектах учебных заведений стали особо оговаривать исключение подобных методов воспитания. Вмешивается государство, и в разного рода циркулярах указывается, что «детей ни при каких обстоятельствах нельзя бить»: в 1838 году появилось указание для приютов, в 1834 и 1851 годах — в отношении начальных школ. Школа Ферри выступает еще более категорично — в постановлении от 6 января 1881 года твердо заявляется: «Любые телесные наказания абсолютно недопустимы». Мишель Буйе, исследовавший эволюцию «телесной педагогики», показывает, как внедряются другие дисциплинарные меры. Как того желал Беккариа[81] в своей системе наказаний, речь идет о том, чтобы в первую очередь воздействовать на душу ребенка, а не на тело. Появляются новые различия в порядках государственных и религиозных учебных заведений. Воспитательные методы в религиозных учреждениях более архаичны, идет ли речь о гигиене или о наказании. Провинившегося или плохого ученика монахи и монахини бьют указкой или линейкой, по крайней мере это касается детей из простых семей. Тому есть множество свидетельств.
Школьные методы воспитания не являются предметом настоящего исследования. Интерес для нас представляет желание семей повлиять на воспитательную систему или, по крайней мере, замедлить продвижение бонапартистских методов в воспитании. В данном случае частное оказывается важнее публичного, и обществу удается повлиять на государство: это первое вмешательство родителей учеников в священные дела школы.
В деревне же, в городских низах и в мелкобуржуазной среде удары продолжают сыпаться. «Взбучки» (это жеводанское выражение находим в воспоминаниях Альбера Симонена о детстве в Ла Шапель в начале века) или «порки» прекрасным образом применялись при условии соблюдения некоторых границ: бить можно было только руками; палками и кнутами били только учеников на производстве. Избиения составляют существенную часть воспоминаний рабочих о своем детстве в XIX веке, об этом свидетельствуют Пердигье и Жиллан, Трюкен, Дюме и Туану. В мастерских же практиковалось избиение непокорного ученика всеми взрослыми рабочими, обязанностью которых было научить его профессии.
В основе всего этого лежит целый ряд представлений: например, мятежный дух надо усмирять; учиться надо всю жизнь: «Я сделаю из тебя мужчину, сынок». Идея мужественности замешана на физическом насилии. Некоторые, кто готов воспроизводить эту модель, похваляются тем, что прошли через насилие как через необходимую инициацию, возможно, преувеличивая то, что было в действительности. Но все больше становится детей и в особенности подростков, которые восстают. Деятели рабочего движения и анархисты говорили, что этот горький детский опыт породил их ненависть к власти. Осознание себя начинается с осознания собственного тела.
Ребенок как объект инвестиций
В отношениях между родителями и детьми в XIX веке наблюдаются две тенденции. Во–первых, в ребенка вкладывают все больше денег, он — будущее семьи, часто по принуждению. Семья Анри Бейля (Стендаля) мечтает реализовать через него свою мечту об аристократизме и изолирует мальчика. Супруги Вентра–Валлес, стремясь подняться вверх по социальной лестнице, превращают маленького Жака в средство достижения этой цели. Отец — классный надзиратель в коллеже, и матери хотелось бы, чтобы Жак стал учителем. Во имя этого, сочетая крестьянскую хитрость с жаждой респектабельности, она устанавливает железную дисциплину, строго контролируя внешнюю сторону жизни. Быть опрятным, держаться прямо, носить подходящую случаю одежду («я часто в черном») и через эти полезные привычки усвоить любовь к порядку — такова была ее цель. Никаких ласк, никаких нежных слов. «Моя мать говорит, что нельзя портить детей, и бьет меня по утрам; если она утром занята, то в полдень, изредка–после четырех часов пополудни… Мать заставляет меня учиться, она не хочет, чтобы я был деревенщиной, как она! Она хочет, чтобы ее Жак стал мсье».
А какая драма разыгрывается, если ребенку не удается оправдать чаяния родителей или он не хочет этого делать! Надежды семьи разбиваются. Ребенок чувствует себя виноватым. Взрослый не перестает напоминать ему об этом и постоянно муссирует тему его предательства. Вспомним Бодлера, который так и не смог заглушить угрызения совести по отношению к своей матери мадам Опик, или Ван Гога, который в письмах к брату Тео выражал отчаянный протест «плохого сына». Источник экзистенциальной тоски, семейный тоталитаризм XIX века во многих отношениях имеет невротическое происхождение. Не так–то просто быть наследником.
В то же время ребенок–это предмет любви. После 1850 года по безвременно скончавшемуся ребенку начинают носить траур, как по взрослому. Его оплакивают наедине с собой, созерцая медальон, в котором хранится прядь его волос. Что это, буржуазная сентиментальность? В металлургическом краю, в Лотарингии, жены рабочих, «матери», «потеряв ребенка, полностью погружались в свое горе. Каждый раз, встречаясь с приятельницами, они проливали несколько слезинок, которые вытирали большими клетчатыми носовыми платками», — вспоминает Жорж Навель («Труды», 1945). Легуве провозглашает высшим принципом воспитания привязанность и нежные чувства и превозносит уважение к автономии ребенка: надо воспитывать детей ради них самих, не ради себя, принимать тот факт, что их «интересы» могут не совпадать с интересами группы, что их ждет их собственная судьба, поэтому следует развивать их инициативность, даже культивировать некоторую неопределенность, которая сохранит у них способность быть свободными. Таковы были принципы педагогов–анархистов.
Из всех замечаний, которые делают ребенку, даже из мелочных школьных придирок, возникает его образ, он обретает голос. Его речь, его аффекты, его сексуальность, его игры — все фиксируется и разрушает сложившиеся стереотипы в пользу каждого конкретного случая, не похожего на остальные. Детство отныне рассматривается как лучший период жизни. С описаний детства начинается каждая автобиография, авторы подолгу останавливаются на своих ранних воспоминаниях, в то время как роман воспитания описывает юность героя.
Так или иначе, детство становится периодом, определяющим дальнейшую жизнь человека, а к ребенку отныне начинают относиться как к личности.
Отрочество, «критический возраст»
Вырисовывается новая фигура — подросток, существования которого не замечают в традиционных обществах. Между первым причастием и окончанием школы, призывом в армию у мальчиков и замужеством у девочек находится период, об особенностях и опасностях которого писали Бюффон и Руссо. Руссо посвятил весь четвертый том «Эмиля» этому «критическому моменту» — периоду полового созревания. «Мы рождаемся, так сказать, два раза: раз — чтобы существовать, другой — чтобы жить; раз — как представители рода, другой — как представители пола. <…> Как рев моря задолго предшествует буре, так и этот бурный переворот предвещается ропотом зарождающихся страстей; глухое брожение предупреждает о близости опасности»[82].
Представление о критичности этого возраста было широко распространено в XIX веке, в частности среди врачей, которые в период между 1780 и 1840 годами написали множество диссертаций о половом созревании мальчиков и девочек и о том, как им помочь в этот период. Этот возраст опасен не только для индивида, но и для общества в целом. Подросток–нарцисс находится в поисках себя, своего морального и физического образа. Он не отходит от зеркала. Он тот «Единственный», о котором пишет Макс Штирнер[83], и, следовательно, стремится разобщить общество, как это подчеркивает Дюркгейм. То, что молодые люди с такой легкостью совершают самоубийства, связано с их плохой интегрированностью в различные социальные структуры. К тому же сексуальные аппетиты подростка нередко приводят его к насилию, жестокости, даже к садизму (например, по отношению к животным). Подросток склонен к насилию, ему нравится запах крови.
Мы незаметно подходим к теме подростковой преступности, которую в типичной для того времени работе анализирует Дюпра («Преступность в юном возрасте. Корни социального зла и средства от него», 1909). Подросток, пишет он, — это «бродяга по своей сути». Влюбленный в путешествия, в перемещения, абсолютно непостоянный, он «сбегает, как это делают люди, страдающие истерией и эпилепсией, неспособные противостоять охоте к перемене мест». У него своя собственная патология, например гебефрения — «потребность действовать, влекущая за собой презрение к любым препятствиям и опасностям»[84] и нередко ведущая к преступлениям.
Самое беспокоящее в подростке — его просыпающаяся сексуальность и осознание этого процесса. Мишель Фуко в работе «Воля к знанию» (1976) показал, как «секс ученика коллежа» в XIX веке стал излюбленной темой, главной характеристикой современного периода[85]. Мастурбация, латентная гомосексуальность в интернатах, некая извращенная дружба постоянно очень беспокоили врачей, главных специалистов по телу. Мужская и даже женская гомосексуальность перестают быть правонарушением, если они не оскорбляют общественную нравственность, но рассматриваются как явная аномалия, как болезнь. В центре всего этого — подросток и его «дурные привычки». Знание и управление подростковой сексуальностью — суть воспитательных задач и постоянная социальная забота. Эти вопросы требуют особого подхода: справится ли семья с их решением?
Домашнее образование под бдительными взглядами отца, матери, воспитателей, воспитательниц — преимущественно английских мисс — остается мечтой семей, бредивших аристократизмом или идеями Руссо, которые отрицали вульгарные контакты своих детей. «Единственный сын», Анри Брюлар- Бейль хранит ужасные воспоминания об изоляции, которую ему навязали родители, чтобы избежать какого бы то ни было контакта с детьми простых людей. «Мне ни разу не разрешили поговорить со сверстником. <…> Я вынужден был выслушивать нудные проповеди об отеческой любви и сыновнем долге». Он обманом выходит оттуда и мечтает лишь о том, чтобы сбежать. Центральная школа Директории будет его освобождением.
Наконец, приходит время поступать в интернат или пансион. В возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет девушки отправляются туда, чтобы получить светское воспитание, научиться «изящным искусствам», чтобы произвести впечатление в гостиных, где собираются потенциальные женихи. Мальчики, запертые в коллежах и лицеях, готовятся к экзамену на степень бакалавра, этот «необходимый минимум» буржуазии. Надо сказать, что интернаты коллежей и лицеев имели плохую репутацию. Бодлер смертельно скучал там: «Мне так тоскливо, что я плачу без причины», — пишет он матери з августа 1838 года. Жорж Санд удручена необходимостью отправить туда Мориса. Сравнивая «эту ангельскую душу подростка», этого нежного андрогина, который очень походил на собственного отца, воспитанного внимательной матерью, с «плохо причесанным, мало что знающим лицеистом, уже пораженным каким–нибудь ужасным пороком, который успел разрушить в нем стремление к идеалу», она оплакивает домашнее образование. «Долг честных и спокойных семей — оставить детей дома и не отправлять их учиться жизни в коллежах и лицеях, где равенство достигается только при помощи кулаков» («История моей жизни»). На интернаты возлагают ответственность за мастурбацию и гомосексуализм. В посмертно опубликованном романе «Дневники полковника Момора», во многом автобиографическом, Роже Мартен дю Гар вспоминает сексуальные отношения в коллеже в начале 1880‑х годов: «Онанизм поодиночке был правилом. Разделенное удовольствие — исключением». Несмотря ни на что, общественное мнение обвиняет интернаты в «изнеженности» молодежи, в поражении 1870 года[86] и даже в сокращении населения Франции! В то время как семьи рабочих и крестьян обязаны были отправлять своих сыновей в пансионы, если они хотели продолжать образование, буржуазные семьи предпочитали экстернат, что Эрнест Легуве, как и Жорж Санд, считали лучшим решением. Больше чем когда–либо семья хочет для своего отпрыска возможности расширять кругозор и быть защищенным и, противостоя государству, превращает образование в частное дело. Этим будет объясняться успех «свободного» обучения.
Однако подростка все время подозревают в бунте, и сама эта подозрительность взрослых вызывает у него желание создать вокруг себя тайну. Подростки придумывают сотни способов завоевать право на частную жизнь. Чтение романов и стихов под одеялом, ведение дневников, наконец, мечты — все это способы завоевания личного внутреннего пространства. Важную роль играет дружба: у девочек дружеские отношения, завязавшиеся в пансионе, часто прекращаются с замужеством; мальчишеская дружба, основанная на разного рода ритуалах инициации, как описывает Флобер, вспоминая себя и своих приятелей по руанскому коллежу, часто длится всю жизнь, проявляясь в деловых и властных отношениях. Индивидуальный или коллективный протест — характерная черта жизни всякого крупного интерната, по крайней мере до начала 1880‑х годов, как будто с установлением Республики исчезли поводы поднимать шум. Разумеется, падение монархии не было таким уж праздником для молодежи, и сексуальная свобода не признавалась, как это было в традиционных обществах. Молодые люди отныне рассматривались не как группа, а как индивиды, которым надлежит слушаться и помалкивать. Вот почему их протест всегда политизирован и в большинстве случаев индивидуален; у молодых людей возникает конфронтация с семьями.
В простонародной среде дело обстоит так же. После первого причастия или после получения сертификата об обучении и до призыва в армию молодой рабочий живет в семье и отдает свой заработок родителям; книжки с записями о выплатах, отмененные для взрослых рабочих, сохраняются для молодых. В среде с крепкими семейными структурами, например у шахтеров, женитьба «до армии» считалась чуть ли не предательством. Тем не менее, как показывают многочисленные опросы, например проведенный в 1872 году по поводу «условий труда во Франции», молодежь демонстрирует нетерпение: на заводах Ла Вульт (Ардеш) «многие, едва начав зарабатывать, покидают родительский дом и устраиваются в пансионах, как поступили бы приезжие холостяки»; в Пикардии, текстильном краю, мальчики и девочки шестнадцати–семнадцати лет снимают себе жилье и больше не отдают деньги родителям. В некоторых семьях существует соглашение: начиная с восемнадцати лет дети отдают родителям только часть заработка или вносят оговоренную сумму на свое содержание.
Семьи, где есть подростки, — зона «турбулентности, тектонических сдвигов и извержения вулканов».
Братья и сестры
Отношениям родителей и детей, которые характеризуют вертикальные связи в семье, можно противопоставить отношения братьев и сестер — горизонтальные связи. Приведем примеры великолепных братских отношений, взять хотя бы Реклю, о которых рассказывала Элен Сарразен. Однако во многих случаях пол, старшинство, возраст, иногда — одаренность кого–то из детей или родительские предпочтения порождают неравенство, временами даже настоящую конкуренцию среди братьев и сестер. Эта конкуренция максимальна там, где старший ребенок находится на особом положении: так обстоят дела в Жеводане, где нарастающее напряжение между старшими и младшими в течение века доходит чуть ли не до убийств и утихает лишь по решению суда или если кто–то из соперников уезжает. Младший брат часто находится на положении почти слуги и иногда не может создать семью и вынужден оставаться холостяком.
Конечно, следует различать также детство и юность, видеть, как детские ссоры перерастают в соперничество в отрочестве и даже в ненависть, когда настает время делить наследство. Главные внутрисемейные конфликты происходя! между братьями и сестрами, делящими имущество, которое всегда переоценивается теми, из чьих рук оно ускользает; символическое значение этого имущества часто значит больше, чем его материальный эквивалент: очень трудно согласиться с тем, что выбрали не тебя, что ты — «другой».
Однако братские отношения — это не только раздел наследства. Это и удовольствие от совместных шалостей, и противостояние родительскому диктату, обучение младших старшими. Роль старшего брата в выборе профессии или идеологической ориентации может быть определяющей. Старшие сестры часто воспитывают младших (Виктор Гюго с волнением вспоминал, как Леопольдина, положив большую Библию на колени, учила читать Адель), учат их некоторым хозяйственным мелочам, посвящают в секреты тела и соблазнения. В случае смерти матери старшей сестре приходится заменять ее — как для младших братьев и сестер, так и для отца. Старшая дочь в семье часто приносится в жертву в случае ранней смерти матери; в народной среде, в особенности в сельской местности, она играет роль няньки при младших детях, младшая же дочь, последняя из детей, обычно ухаживает за престарелыми родителями. В переписях населения, проводившихся каждые пять лет, часто упоминаются семьи, состоящие из двух женщин — пожилой матери и одной из ее дочерей. Таким образом, очередность появления на свет и разные непредвиденные случаи определяют жизнь семьи, взаимозависимость ее членов и их обязанности.
Конечно, братские отношения не всегда видятся в розовом свете, как в нравоучительной литературе, но они могут быть очень теплыми, о чем пишет Ален Корбен. Отношения между братьями и сестрами более сложные, чем между однополыми детьми: это первичная форма отношений с представителем противоположного пола. Задавленные религиозными и социальными запретами, эти отношения редко имеют сексуальную окраску, но очень часто — оттенок влюбленности. Бакунин признается в запретной любви к сестре, и это становится поводом для кампании против него. На деле цензура в этом отношении так сильна, что завеса тайны приподнимается лишь иногда: например, Пьер Муаньон, бывший каторжник, влюбленный в сестру, пишет о своей отчаянной страсти в дневнике, о чем мы узнаем из материалов уголовного дела.
Сестрички
Комбинация возраста и пола создает схемы взаимоотношений–старший брат/младшая сестра, старшая сестра/младший брат, в которых возраст обычно усиливает характеристики полов — отцовские или материнские. «Сестричка» из романа Золя «Труд» (1901) безудержно льстит брату; ни с кем не посоветовавшись, она приносит себя в жертву предприятиям Марсиаля Жордана, плачет от радости, выступая на вторых ролях, с виду со всем согласная. Эта фигура «младшей сестрички» — часто встречающийся мотив антифеминистской литературы начала века. Старший брат, заменяющий отца и мужа, вводит в жизнь, являет собой образец мужской идентичности в кризисный период.
Старшая сестра–защитница, отдает всю себя воспитанию и продвижению своего младшего брата. Эрнест Ренан многим обязан Генриетте, идеальный портрет которой он создал («Моя сестра Генриетта»). Родившаяся в 1811 году в Трегье, она была на двенадцать лет старше брата–тирана. Генриетта работала учительницей в Бретани, позже в Париже и даже в Польше, отказывалась от многочисленных предложений руки и сердца, желая посвятить себя семье. Благодаря именно ее деньгам Эрнест смог продолжить учебу и научную работу. В 1850 году брат и сестра обосновались в Париже. «Она относилась с огромным уважением к моей работе. По вечерам она сидела рядом со мной, боясь вздохнуть, чтобы не помешать мне; она хотела постоянно меня видеть, и дверь, разделявшая наши комнаты, всегда была открыта». Генриетта оказывала влияние на брата, в частности в том, что касалось вопросов религии, — неверующая Генриетта опережала брата на этом пути. «Она была моим идеальным секретарем; она переписывала все мои работы и вникала в них так глубоко, что я мог на нее положиться во всем». Когда Эрнест влюбился, разыгралась драма, хотя сестра сама побуждала его жениться. «Мы пережили в полной мере всю бурю чувств. <…> Когда она объявила мне, что уедет, как только я свяжу свою жизнь с другой женщиной, сердце мое помертвело». После женитьбы Эрнеста на мадемуазель Шеффер Генриетта перенесла всю свою любовь на маленького племянника Анри. «Материнский инстинкт, который переполнял ее, нашел здесь свой естественный выход», — пишет Ренан и с простодушием великого человека рассказывает о «потрясающих отношениях» его жены и сестры: «Каждая из них занимает рядом со мной свое собственное место, ни одна не обделена вниманием». Генриетта, однако, снова обрела счастье рядом со своим братом, лишь когда сопровождала его в миссионерской поездке в Сирию, где ее ожидала смерть. «Это был, честно говоря, единственный год без слез, единственная награда за всю ее жизнь», — пишет Эрнест. Иногда благодаря чрезвычайным ситуациям можно узнать правду о многих вещах.
Другие родственники
Вокруг нуклеарной семьи, состоящей из родителей и детей, существует несколько кругов более или менее близкой родни, различающейся по типу семейных отношений, по формам проживания, миграции, социальной среды. Связи эти довольно крепки в XIX веке, в том числе в народной среде. Как пишут современные исследователи социологии городской жизни (например, Анри Куэн), именно в рабочих семьях по воскресеньям устраиваются большие семейные обеды.
Бабушки и дедушки
В городской среде совместное проживание нескольких поколений семьи встречается гораздо реже, чем в сельской местности, где, впрочем, это вызывает проблемы, когда старики не могут больше работать. В городах престарелые родители могут жить с детьми лишь временно–это можно объяснить теснотой жилья. Рабочие, описанные в монографии Фредерика Ле Пле («Рабочие двух миров»), как правило, имеют отношения со своими предками, в особенности по женской линии, доверяют им своих малолетних детей и заботятся о них в старости. Однако эта межпоколенческая связь имеет тенденцию к разрушению, и брошенные старики с ужасом ждут богадельни. Вот почему вопрос о «днях старости» остро стоит во всех социальных слоях. В Жеводане представители старшего поколения, недовольные тем, что дети нерегулярно дают им деньги на жизнь, стали пользоваться системой узуфрукта[87]. В среде наемных работников усилились требования пенсии, в частности в государственном секторе. Сторожа из приютов для умалишенных обратились в 1907 году с письмом к министру внутренних дел: «Неужели мы не имеем права на жизнь, как все остальные граждане, и на льготы, как любая другая категория служащих, которых государство защищает и которым обеспечивает будущее при помощи пенсионных касс?» Отказ Всеобщей конфедерации труда ратифицировать закон о пенсиях в 1910 году вызван несовершенством этого закона, а не несогласием с принципом, который, напротив, рабочие желали бы воплотить в жизнь, как свидетельствуют письма, полученные газетой L’Humanité; этими письмами занимался Фердинанд Дрейфус[88]. Тот факт, что старость, наравне с болезнью и несчастным случаем, следует страховать, одновременно показывает разрыв семейных связей и изменение восприятия обществом разных временных отрезков жизни. Это сознательное отношение к старости, которое бабушка Жорж Санд считала одним из соблазнов Революции, еще предстоит изучить.
В зависимости от того, живут они далеко или близко, бабушки и дедушки более или менее регулярно появляются в семьях своих детей. Как правило, им не надо воспитывать внуков и они могут отдать им всю свою нежность, быть «дедулей» и «бабулей». Они могут также заменить умерших, занятых или куда–то уехавших родителей. Оставшегося без матери Анри Бейля воспитывал его дед Ганьон; незаконнорожденного Ксавье–Эдуарда Лежена взяли к себе родители его матери; Аврора Дюпен (будущая Жорж Санд) воспитывалась бабушкой по отцовской линии, которая приютила и Ипполита Шатирона, внебрачного ребенка своего сына Мориса. Элизе Реклю до восьми лет жил у родителей своей матери, которые оказали на него огромное влияние.
Автобиографии почти всегда начинаются с воспоминаний о бабушках и дедушках, по поколению которых обычно проходит граница семейной памяти. Через их образы, почти такие же мифические, как образы аристократов, внуки впервые узнают, что такое смерть — вспомним о смерти бабушки рассказчика из романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Кстати, не стоит недооценивать роль бабушек и дедушек в передаче внукам опыта, знаний и традиций. В этом неспокойном веке рассказ об исторических событиях, о том, как эти события были пережиты предками, является как бы формой приватизации памяти, часто женской, потому что бабушки, рано выходящие замуж, как правило, дольше живут.
Кузины, кузены и тетушки
Дяди и тети, двоюродные братья и сестры — вот то облако, тот горизонт, которым, как правило, ограничивается семейное общение, переписка, связи. В народной среде семьи этих родственников служат канвой для трудовой миграции. В буржуазных кругах они формируют круг тех, кого принимают у себя в гостях и с кем встречаются на каникулах, в чьей компании приобретается новый опыт, в том числе сексуальный. По мнению Фурье, тетушки помогают племянникам делать их первые шаги в свете, а дядям нужно быть очень благоразумными и добродетельными, чтобы устоять перед соблазном «милого инцеста с племянницами». Кузина, с прошлого лета превратившаяся в женщину, вызывает восторг; при виде красавца кузена с манерами студента–вольнодумца замирает сердце: «карта Страны Грез», воспитание чувств; семьи достаточно для всего, она предвидит все (навеяно мыслями о романе Мишеля Бродо «Рождение страсти»). Если дело заходит слишком далеко, возможен риск, что этим отношениям будет положен конец, иногда в довольно жесткой форме.
Дяди и тети в случае необходимости выступают в роли опекунов. С учетом недееспособности овдовевшей матери их роль на семейном совете может быть весьма значительной, в особенности если речь идет о новом замужестве; с их точки зрения, в первую очередь должны быть соблюдены права осиротевших детей, вплоть до изоляции матери, согласно закону от 1838 года.
Привязанные к дому, часто одинокие, лишние, тетушки составляют весь детский мир, и именно их в первую очередь помнят племянники. Анри Бейль познал как жестокость своей тетки Серафи — «этого дьявола в юбке… которая была моим злым гением в продолжение всего детства»[89], — так и нежность тетушки Элизабет. Жак Вентра вспоминает квартет своих теток: Розали и Мариу—с материнской стороны, и двух старых дев Мели и Аньес — с отцовской. Мели и Аньес жили бедно и вступили в небольшую общину блаженных около Пюи–ан–Веле. Тетушки играли роль матерей особенно для своих осиротевших племянниц. Каролину Брам повсюду сопровождала ее тетка Селин Терно, без сомнения, ответственная за ее замужество, как и за замужество очень многих в этой семье. Мари Капель — будущую мадам Лафарж[90] — посвятили в секреты супружеской жизни именно ее тетки: «После завтрака, долгого и проходившего довольно оживленно, тетки заперлись вместе со мной в маленькой гостиной и начали посвящать меня в ужасающие подробности моих новых обязанностей» (Mémoires. 1842. Т. II. Р. 103).
Что касается дяди, то он вносит свежий ветер. Он обладает престижем отца, но не имеет его недостатков. Он часто вступает в сговор с племянниками. Ксавье–Эдуард Лежен очарован проделками своего дяди–портного, который надевает редингот, чтобы отвести его к Венсенской заставе. Альбер Симонен восхищался своими дядями: Пьером, изобретателем и владельцем автомобиля задолго до 1914 года, и Фредериком, часовщиком и фонарщиком, самостоятельно построившим себе загородный домик. Поль Реклю боготворит своего дядю–географа Элизе и после смерти последнего издает его произведения. Конечно, дядя, заменяющий отца, может представлять и опасность, но людям нравится выдумывать истории со счастливым концом. Дядя в Америке — один из распространенных семейных мифов.
Соседи и слуги
За пределами родства существует третий ближний круг: в состоятельных слоях общества это слуги, в народной среде — соседи; и те и другие иллюстрируют пространственную дифференциацию сцен частной жизни. Есть еще один общий момент: в обоих случаях их присутствие означает некую опасность.
Соседи — это одновременно соратники и враги. В деревнях практически невозможно ускользнуть от посторонних взглядов. В Жеводане «вся деревня прекрасно осведомлена обо всем; в игру, которая заключается в том, чтобы проникнуть в чужие тайны, сохранив свои, играют все». По поступкам и внешнему виду можно судить очень о многом. Отдельные места просто созданы для подсматривания, например церковь, «место, где можно узнать все, что происходит в деревне». Следят за присутствием на мессе, за регулярностью причащения (если кто–то не приходит, то это рассматривается как грех), за продолжительностью исповеди девушек. Известно, что все постыдные события связаны с женщинами, — поэтому очень бдительно следят за их фигурами. Умиротворенные лица, расплывшиеся, а потом внезапно обретшие прежние формы талии — все это очень подозрительно. Предметом особого внимания являются вдовы. «Провинция не спускает глаз со вдов, — пишет Мориак. — Она строго следит за тем, сколь долго те не снимают траур. О степени горя она судит по длине траурной вуали. Горе той, что в знойный день приподняла вуаль, чтобы глотнуть свежего воздуха! Это было замечено, и теперь не оберешься разговоров типа: „Быстро же она утешилась!..“»[91] Сквозь полуоткрытые жалюзи постоянно кто–то наблюдает. Слова и намеки, которыми обмениваются во время стирки в прачечной, превращаются в навязчивый шум. Деревня — это самоуправляющийся организм, отказывающийся от вмешательств извне, поэтому внутренняя цензура в ней очень сильна. Соседи способны погубить репутацию.
Соседи
А как обстоят дела в городской народной среде, больше ли свободы там? И да и нет. Да, поскольку сообщества складываются в городах временно, общих интересов у людей меньше, передвижения более интенсивны. Существует относительная солидарность, направленная против «них» — чужих, в частности полиции. Нет — из–за тесноты помещений: скрип кровати сообщает всем соседям о происходящем; через открытые летними вечерами окна доносится шум семейных скандалов и пререканий между соседями; во дворах–колодцах отличная слышимость; постоянно приходится сталкиваться на лестницах, около общего водопроводного крана, у вонючих сортиров, вечных предметов ссор между жильцами. Главный персонаж — консьержка (в домах, где проживает простой народ, это почти всегда женщина, постепенно вытеснившая швейцаров и портье). Ее недолюбливают — она занимает промежуточное положение между частным и публичным, хозяевами жилья и квартиросъемщиками, полиция всегда обращается к ней в случае каких–то происшествий и пытается сделать из нее осведомителя. Ее скрытая власть велика: она «фильтрует» жильцов, посетители и уличные музыканты входят во двор лишь с ее разрешения. Жилье, выходящее на улицу, было доступно не всем и гораздо лучше хранило тайну частной жизни.
«Большинство жильцов довольствуется крайне тесной жилплощадью», — отмечает Пьер Сансо («Чувствительная Франция», 1985). Улица, где все обо всем узнают, в большей степени, чем квартал, отделяет тайное от общеизвестного. Лавки со своими нормами вежливости и взаимными уступками — эпицентр новостей. Всегда есть кто–то, кто все видит, слышит, наблюдает; булочница, а еще скорее бакалейщик становятся «ухом или исповедником квартала или улицы» (Серто М. де. Изобретение повседневности). Квартал, более сложный организм, выводит в город, где секреты хранятся уже по–иному.
Здесь нас меньше интересует пространство, нежели люди, соседи, которых не выбирают, «Другие», которых, с одной стороны, надо опасаться, с другой же — любить. Соседи устанавливают правила приличия, поведения в доме и на улице; эти правила следует соблюдать, чтобы быть принятыми; существовала тенденция принимать в сообщество похожих и не допускать непохожих — людей другой национальности, с другим цветом кожи, приехавших из другой провинции, даже кантона. В Париже — как в деревне: например, в отдельных кварталах на улице Лапп живут овернцы; в конце XIX века в Марэ стали селиться евреи из Восточной Европы, и между улицей Фран–Буржуа в предместье Сен–Жермен и грязной и перенаселенной улицей Розье возникают различия (см. у Нэнси Грин[92]).
Соседский глаз очень влияет на частную жизнь каждого, возникает вопрос «Что скажут люди?». Неодобрение или, наоборот, терпимость и снисходительность соседей–это закон. В то же время от них можно как–то спрятаться. Закрыв дверь, человек оказывается «у себя», к нему проникают лишь шум в неурочное время, отвратительные запахи и подозрительные звуки. В то, что происходит за закрытой дверью, никто не вмешивается. Родители могут бить детей, муж — жену: это их дело, полицию до поры до времени вызывать не станут. Для того чтобы прозвучала просьба о помощи, нужна настоящая драма. Поводы для обращения частных лиц в полицию и правоохранительные органы — это интересный показатель порога толерантности и форм вмешательства, ими следовало бы заняться подробнее. В любом случае проблемы совместного проживания соседей с правовой точки зрения остаются делом гражданским, и существует определенный консенсус во взглядах на неприкосновенность частной жизни семьи и ее жилья.
Гораздо сильнее нетерпимость в политических вопросах, что можно увидеть из волн доносов, появляющихся в смутные времена, например во время Парижской коммуны. Очень многие были арестованы по доносу консьержки или соседа. Таков, например, печальный опыт Жана Аллемана[93].
Неустойчивое равновесие отношений с соседями, изредка проявляющими солидарность, чаще же оказывающихся цензорами, как скорлупа каштана, скрывает частную жизнь людей.
В доме, где проживает буржуазная семья, в зависимости от ее положения в обществе и от традиций, существуют слуги и домашние животные, о которых мы сейчас и поговорим.
Домашние животные
О них мы не будем говорить долго. Животные действительно составляют некую часть частной жизни, которую дальше анализирует Ален Корбен. На протяжении XIX века люди все нежнее относятся к домашним животным — собакам, птичкам, позже кошкам; наряду с этим в общественной жизни проявляется экологическое сознание. Животные принадлежат семье, о них говорят как о старых друзьях, о них рассказывают и пишут в письмах (например, переписка Жорж Санд на эту тему составляет существенную часть ее творческого наследия), они спасают от одиночества. Каролина Брам и Женевьева Бретон получают в подарок от возлюбленных собачек. Первая называет свою Воительницей и дает фамилию хозяина; вторая ласкает собачку, как новорожденное дитя. Им выдают знаки отличия: собака мадам Дюпен носит ошейник, на котором написано: «Меня зовут Нерина, я принадлежу мадам Дюпен из Ноана, недалеко от Шартра»; она закончила свои дни на коленях у хозяйки, ее похоронили «в нашем саду, под розовым кустом; погребли, как выражается наш старый садовник; похоронить, с точки зрения набожного беррийца, можно только крещеного христианина». Домашнее животное постепенно поднимается по социальной лестнице, как человек, и в результате сегодня возникают затруднения у юристов: может ли хозяин завещать свое состояние собаке? Этот казус был решен не в пользу собаки, но многие юристы выразили несогласие с таким решением (1983). В последней трети XIX века права животных обсуждаются так же горячо, как и права ребенка. Отметим, что этот вопрос очень волновал феминисток, которые активно работали в Обществах защиты животных.
Прислуга
Количество и качество обслуживающего персонала зависят от социального статуса семьи и ее уровня жизни и одновременно могут о многом рассказать: «иметь служанку» значит подняться по социальной лестнице и присоединиться к высшей касте, касте людей обслуживаемых. Жены в таких семьях могут жить в праздности и купаться в показной роскоши. Здесь можно рассмотреть и стойкость аристократической модели, отрицающей финансовую независимость и базирующейся на личных связях. Слуга отдает хозяевам все — свое время, свое тело, все свое существо. Отсюда — нарастающее беспокойство, которое вызывает в демократическом обществе эта архаика, и признаки упадка, появившиеся во второй половине века, — становится трудно «заставить себя обслуживать», на что жалуются буржуазные дамы, в том числе феминистки.
Мы не будем здесь подробно рассматривать социальную историю прислуги, которая неоднократно описывалась в других исследованиях, в большей мере нас интересует ее частная история, одновременно внешняя — место слуг в доме — и внутренняя — существует ли частная жизнь у слуг?
Домашняя прислуга — мир со строгой иерархией. Наверху этой лестницы — воспитатели и гувернантки, держать которых могут себе позволить лишь обеспеченные семьи, не желающие отправлять детей в различные пансионы. Вследствие развития обязательного образования домашних учителей–мужчин становится все меньше, гувернанток этот процесс не затронул. Флобер пишет о них: «Происходят всегда из хорошей семьи, потерпевшей неудачи. Опасны в доме, совращают мужей»[94]. В 1847 году ради юной гувернантки герцог Шуазёль–Прален убил свою жену, а потом совершил самоубийство. Это страшное происшествие пошатнуло монархию — о чем можно говорить, если аристократы опускаются до совершения преступлений на почве страсти? Француженки в первой половине века, англичанки, немки или швейцарки во второй, мисс и фройляйн являются постоянными объектами желания хозяина. Вокруг «мадемуазель» создается атмосфера соблазна, которой она должна противостоять, ведя себя соответствующим образом, нося очки и строгую прическу.
Ситуация со слугами, занимающими более низкое положение, еще хуже, поскольку они социально не защищены. Крайняя двусмысленность их положения вызвана тем, что они одновременно внутри и вовне, включены в семью и в то же время исключены из нее, посвящены во все тайны дома, пары — и принуждены ничего не видеть и особенно ничего не говорить: у Бекассины[95], появившейся в 1906 году на страницах журнала для девочек La Semaine de Suzette, не было рта. К сказанному надо добавить, что речь в основном идет об отношениях между женщинами. Упадок больших аристократических домов, как показал Марсель Пруст в третьем томе эпопеи «В поисках утраченного времени» — «У Германтов», вызывает появление «прислуги за все», с помощью которой мелкая городская буржуазия пытается реализовать свои претензии на шик. Профессия пролетаризируется и феминизируется, что говорит о ее относительной деградации и потере уважения со стороны общества.
Лакеи и горничные — исчезающие виды — находятся в катастрофическом положении. То, что их не считают за людей, — еще полбеды: какое значение может иметь контакт для бесполых существ. Так, в XVIII веке маркиза де Шатле требовала, чтобы ее купал в ванне лакей Лоншан, мужские качества которого были между тем весьма очевидны; это вызывало у него сильное волнение, о чем он написал в мемуарах. Полтора века спустя ванные комнаты превратились в святая святых, слугам больше не разрешалось видеть хозяев обнаженными. «Мадам одевается и причесывается сама, закрывшись в ванной комнате на два оборота ключа, и я практически не имею права туда войти», — жалуется Селестина де Мирбо, как будто она потеряла часть своей власти («Дневник горничной»). Жорж Вигарелло показывает, как «более требовательное отношение к себе» способствует вытеснению слуг (Vigarello G. Le Propre et le Sale. 1985).
Это усилившееся стремление к сохранению интимности проявляется не только в ванной комнате, но и в спальне — приличная женщина сама застилает свою постель — и во всем доме. Слуги должны быть под рукой, но где–то в другом месте. Их можно видеть, по крайней мере вызвать, оставаясь невидимыми. Сэмюэл Бентам, брат Иеремии, знаменитого автора «Паноптикона»[96], на полях плана тюрьмы набросал проект системы дистанционного вызова, увиденную им в доме одного англичанина. Во времена Директории во Франции в большом количестве появились звонки, о чем некая «гражданка Зигетта», явно выражавшая мнение графа Рёдерера[97], сожалела как о потере интимности. Виолле–ле–Дюк в «Истории дома» (1873) придает огромное значение холлам, коридорам, лестницам, которые должны не только служить для передвижения по дому, но и предоставлять возможность разминуться. Об этой нетерпимости пишет Мишле: «Богатые люди… живут перед слугами (читай — перед врагами). Они едят, спят, любят на глазах у тех, кто их ненавидит и смеется над ними. У них нет ничего скрытого, секретного, своего». Тем не менее «жить вдвоем, а не втроем — важнейшее условие для сохранения мира в семье». Этот отказ от слуг, ставших чужими и враждебными, — без сомнения, знак новой чувствительности, но в то же время и признак персонализации слуги, что со временем приведет к исчезновению прислуги как таковой.
Другая новая черта отношений со слугами, появившаяся в XIX веке, — отрицание слуг, игнорирование их тел, фамилий и даже имен, о чем пишет Анна Мартен–Фюжье: «Девочка моя, вас будут звать Марией». Это означает полнейшую невозможность для служанки иметь какую–то личную, семейную жизнь или сексуальные отношения, потому что у нее нет ни какого бы то ни было личного пространства, ни времени, которое она могла бы потратить на себя, ни права иметь их. Спать в мансарде, при всей ее тесноте и убожестве, означает установление определенной дистанции, там может существовать «украденное удовольствие». Отсюда — боязнь, что хозяйка проникнет на шестой этаж, где для служанок возможна хоть какая–то жизнь, своя собственная.
Обычно незамужняя, служанка не имеет ни любовника, ни мужа, ни ребенка. Если случается несчастье, она «выходит из положения». Среди женщин, преследуемых за детоубийство, много служанок; они заполняют родильные отделения больниц, приюты для одиноких матерей и часто вынуждены оставлять детей. Когда отношение к одиноким матерям становится более снисходительным, многие служанки забирают малышей, но необходимость воспитывать ребенка в одиночку заставляет их еще сильнее дорожить работой.
Если отец ребенка — хозяин дома, где работает девушка, она должна исчезнуть либо замолчать. Елена Демут на протяжении всей жизни скрывала существование сына, которого она родила от Маркса. Когда много лет спустя, после смерти родителей и Елены, Элеонора узнала правду, она заболела, ее поразила не внебрачная связь отца, а ложь, которая ее окутывала. Елена Демут, отдавшая всю себя семье Марксов, — парадоксальный пример самоотречения великодушных служанок, тех, кого можно увидеть в уголке семейной фотографии и чьего имени никто не помнит. Преданность этих женщин такова, что у многих из них нет другой крыши над головой, другой семьи, кроме хозяйской. Берта Сарразен ухаживает за Тулуз–Лотреком и сообщает родственникам новости о его здоровье. Дух «дома» для них — это неосознанная возможность не страдать и оправдать себя, найти в семье, к которой они относятся, как к богам, способ облагородиться. Так Селеста Альбаре[98] — Франсуаза у Пруста — или Берта, горничная Натали Клиффорд–Барни[99], были бдительными и нежными свидетельницами величия своих хозяев.
Этот пережиток феодализма несовместим с развитием самосознания. Если хозяева перестали страдать от постоянного пребывания на виду у кого–то, то слуги теперь не выносят того, что их не замечают и полностью игнорируют их существование. Общий протест наблюдается редко, скорее, это индивидуальные выступления. Слуги становятся мобильными, непокорными, не прислушиваются к советам и преследуют собственные цели. Молодые служанки копят деньги на замужество и слывут выгодными партиями. С другой стороны, передвижение их ограничено: в конце века все боятся сифилиса, этого «парижского зла». «Кризис прислуги», проявляющийся в увеличении количества газетных объявлений о поиске работы, небольшое повышение залога, зарождение профсоюзов и законодательства, защищающего права трудящихся, меняет межличностные отношения. Они становятся более демократичными.