* 1>р. ю. Чижова.
человекообразных существ и начинается смерть личности. «Сотни тысяч людей, побывавших в заключении, растлены воровской идеологией и перестали быть людьми. Нечто блатное навсегда поселилось в их душах, воры, их мораль навсегда оставили в душе любого неизгладимый след». Выживший в немецком лагере польский писатель Тадеуш Боровский, автор рассказа «Пожалуйте в газовую камеру», не в силах переносить то, что он выжил, и не желая более быть лояльным новому режиму, i июля 1951 года покончил с собой, открыв газовый кран. Лагерный мир — вчерашний, сегодняшний — не только институционализация «ускоренной» смерти: это организация забвения. «Западный мир до сих пор, даже в самые мрачные времена, оставлял своему поверженному врагу право остаться в памяти, — пишет Ханна Арендт. — <...> Только поэтому даже Ахилл проявил заботу о похоронах Гектора... только поэтому Церковь позволяла еретикам оставаться в памяти людей. Все это не погибло и никогда не погибнет. Концентрационные лагеря, делая смерть анонимной... отняли у смерти ее значение конца прожитой жизни». Подобная смерть, которая лишь «ставит печать на том факте, что... [человек] никогда в действительности не существовал», является смертью смерти: организацией забвения, амнезии. Тоталитарный режим стремится создать общество, лишенное памяти, и в отрицании ужаса, которое предпочитают памяти современники и потомки, он находит неожиданного союзника. «Анна Франк умерла потому, что ее родители не захотели поверить в Освенцим. И если ее история получила такое признание, то это потому, что она имплицитно отрицает всякую реальность Освенцима» (Б. Беттельгейм). Тем не менее этот заговор молчания провалился. Конечно, после Освенцима, этого «затмения Бога», по выражению Мартина Бубера, пришлось пересмотреть теологию. После Колымы — пересмотреть социализм, идею прогресса, телеологию. В тех, кто отрицает ужасы, недостатка нет. Этьен Фажон писал 26 января 1949 года в газете
Les Lettres française по поводу процесса Кравченко следующее: «Декадентствующая крупная французская буржуазия... принимает отвратительную марионетку Вашингтона с той же покорностью, как приняла бы партию жевательной резинки или говяжьей тушенки». Недавно профессор Фориссон назвал истребление людей мифом. Но выжившие в концлагерях говорят, и их голос звучит все громче, потому что приближается срок их «естественной» смерти, и они пишут и публикуют мемуары не только для того, чтобы оставить след на земле, но и чтобы предотвратить возможное повторение этого ада, потому что зачатки его всегда существуют. «Когда они отъехали от Дахау, Робер Л. заговорил <...>, он стал говорить, чтобы высказаться перед смертью. Робер Л. никого не обвинял, ни одну расу, ни один народ, он обвинял человека. Выйдя из ада, умирающий, в бреду, Робер Л. сохранил способность никого не обвинять, никого, кроме правительств, которые уйдут, не оставив следа в истории народов»* (Маргерит Дюрас. «Боль»),
ВСЕМИРНАЯ ГАНГРЕНА
Что, собственно, возмущает в страдании, так это не само страдание, но бессмысленность страдания <...>. Дабы сокровенное, необнаруженное, незасвидетельствованное страдание могло быть устранено из мира и честно оспорено, были почти вынуждены тогда изобрести богов.
Ницше. «К генеалогии морали»**
В XVI веке в комментариях к инструкции по пыткам «Руководство инквизитора» Николаса Эймерика испанский теолог Франсиско Пенья писал: «Закон не говорит о том, какой тип пыток надо применять в каждом конкретном случае: выбор
* Пер. М. Злобиной. ** Пер. К. Свасьяна.
остается за судьей <...>. В судьях не было недостатка, и пытки они придумывали самые разнообразные <...>. Если же вас интересует мое мнение, то оно таково: мне кажется, что эти знания больше подходят палачам, нежели юристам и теологам, которыми мы являемся». Гоббс, позже Монтескье и Вольтер резко выступали против пыток, тогда это было легальное средство судопроизводства. Сегодня ни одна конституция ни одной страны не разрешает пыток, и в то же время хватит пальцев двух рук, чтобы подсчитать страны, в которых они не применяются. Тексты законов маскируют ежедневно практикуемые пытки. Слово «гангрена» родилось в ходе операций по «поддержанию порядка» в Алжире, проводимых демократическим государством. Чтобы писать о пытках, историку приходится собирать свидетельства тех, кто еще может говорить, тех, кто остался относительно невредимым и у кого есть силы вспоминать пережитое; он собирает и сдержанные свидетельства палачей. Это удалось Клоду Ланцману в фильме «Шоа». Остается найти в себе силы прочитать эти свидетельства и написать свое исследование так, чтобы не стать инквизитором инквизиторов. История пыток—тайная история, тайная вдвойне: пытают, чтобы узнать некую тайну, но сам факт пытки в свою очередь становится тайной.
Пытка—одно из средств управления государством: при помощи пыток в меньшей степени добиваются признания в чем-либо, нежели получают информацию, которая обеспечивает сохранность Власти. Эта Власть доверяет проведение экзекуций палачам и рассчитывает таким образом сохранить свою респектабельность; слухами, которые при этом распространяются, она отбивает охоту предпринимать какие-то действия у потенциальных несогласных с Режимом. Пособницей такой политики является пресса, которая вторит настроениям своих читателей. Редакторы газет внимательно следят за тенденцией статей, потребляемых массами, как сыр или радиоприемники. Каким бы могущественным ни был газетный магнат, он
должен удовлетворять ожидания читателей: если их интересы сходны с его собственными, тем лучше для него и хуже для тех, кто имеет иное представление о том, какой должна быть информация. Во времена колониальных войн (захват и деколонизация) газеты мало писали о пытках по двум основным причинам: во-первых, из-за сговора государственного аппарата и газетного лобби, во-вторых, из-за взаимодействия производства и потребления газетных материалов. Пьер Видаль-Наке, изучая феномен живучести пыток после Французской революции, писал, что всегда существовала многочисленная маргинальная часть населения, по отношению к которой допускалось и ежедневно практиковалось абсолютно все при полном равнодушии общества: речь идет о сезонных рабочих, бездомных, выходцах из колоний, иммигрантах, даже о рабо-чих-французах. Права человека, постоянная тема политического дискурса, никогда не были правами всех людей.
Изоляция и пытки
Пытки ставят перед всеми два вопроса, один очевидный, другой—в меньшей степени. Очевидный вопрос таков: не выдам ли я тайну под пытками? Менее очевидный: стану ли я сам палачом, если буду движим необходимостью узнать? Террорист хранит тайну о готовящемся теракте, который унесет сотни жизней: разве я не должен любыми средствами заставить его говорить? А если мои противники пытали моих боевых товарищей—смогу ли я удержаться от желания отомстить? А родители до смерти замученного ребенка — смогут ли они устоять перед соблазном пытать мучителя? И если я сам стану палачом, буду ли я получать удовольствие, пытая кого-то? Или, что, возможно, еще хуже, это удовольствие войдет в привычку? А тот, кто выжил после пыток, — как он будет отныне смотреть на людей? Мой самый близкий, самый любимый и любящий человек: заговорил ли бы он (она), если бы его (ее) пытали, чтобы выведать, где я прячусь? Феномен пытки не дает нам ответа на сущностный вопрос: кто такой я? Кто такой другой? Кто такие мы? Как и смертную казнь, пытку принимают или осуждают как данность, не вдаваясь в детали. Надо ли было помиловать Хёсса и Эйхмана?
Желание узнать, которое мотивирует мучителя, сближает его с вивисектором, проводящим «опыты» над животными, которому нужна некоторая компетентность, чтобы удержать жертву «на грани: на грани жизни, на грани потери чувствительности, на грани потери сознания, на грани безумия» (П. Паше). В январе 1985 года французское отделение Amnesty International проводило в Париже семинар на тему «Изоляция и пытки». Судебный медик доктор Николь Леви утверждает, что цель пытки— не только заставить пытаемого говорить, но и —в особенности— заставить его молчать, лишить его собственной идентичности и, следовательно, слова. Многие из тех, кто переживает пытки и вырывается на свободу, оказываются не способны говорить об этом и, не вынося собственного молчания, кончают с собой. Врачам хорошо известны и другие последствия пыток: фобии, хронические депрессии, потеря памяти, бессонница, кошмары, импотенция, трудности возвращения к нормальной жизни. Многие жертвы не могут переносить детских криков или ласк любимых людей. И еще они боятся сойти с ума. Доктор Инге Кемп-Генефке, директор Международного центра по реабилитации и помощи жертвам пыток в Копенгагене, сообщает: «Эти люди всегда говорят нам: „Мой мозг пострадал, я не узнаю себя“». «Каждое утро начинается с поисков у себя признаков безумия. Я во Франции уже восемь лет. Повторение моих свидетельств становится пыткой <...>. Мои свидетельства связаны со страхом сойти с ума, который ко мне возвращается» (И. Горбаневская, содержавшаяся в СССР в психиатрической клинике в течение года). Как выжить в условиях пыток? Возможно, избегая настоящего. «Ему следовало вспоминать о том, что когда-то жизнь была полна любви и смысла. Только сохраняя это прошлое, он сможет жить в будущем... если оно будет.
Не дать настоящему уничтожить себя, настоящему без любви и полному ненависти, как если бы это была единственно возможная жизнь» (автор свидетельства неизвестен).
Наступило ли худшее, можно ли называть Оруэлла новым Моисеем? В 1970-е годы в Латинской Америке воцарился террор, но 1980-е были отмечены восстановлением правового государства в Аргентине, Уругвае и Бразилии. Колонизация, которая принесла не только больницы и хорошие дороги, совсем не взволновала чувствительные души. II Мировая война, нацистские лагеря, ГУЛАГ, исчезновения людей, войны в Алжире и во Вьетнаме вызвали у миллионов индивидов чувство коллективной вины. «Мы не делаем, что хотим, но мы несем ответственность за то, что сделали»,—писал Сартр. Приведем в качестве примера хотя бы активистов Amnesty International. Они чувствуют ответственность за происходящее. Единение святых становится единением людей. Человек полетел на Луну, изобрел искусственное сердце, благодаря человеческой деятельности на много лет увеличилась продолжительность жизни—и в то же время он изобретает все новые пытки, разрушает психику, «дезориентирует» своих ближних все более изощренными, эффективными и часто не оставляющими следов методами. В этом его амбивалентность.