История чтения — страница 51 из 62

[577].

Во время авторских чтений на фестивалях в Торонто, Эдинбурге, Мельбурне или в Саламанке читатели надеются стать частью творческого процесса. Они надеются, что на их глазах может произойти нечто неожиданное – непредвиденное, незабываемое событие, которое позволит им стать свидетелями момента творения, – радость, в которой было отказано даже Адаму, так что, если кто-нибудь спросит их в старости, как когда-то иронически спрашивал Роберт Браунинг: «Так, значит, с Шелли вы встретились раз?» – ответ будет «Да».

В эссе о пандах биолог Стефан Джей Гоулд писал, что «зоопарки из тюрем превратились в зоны сохранения и размножения диких животных»[578]. Лучшие литературные фестивали и наиболее успешные публичные чтения способствуют сохранению и размножению писателей. Сохранению, потому что писатели чувствуют (как признавался Плиний), что у них есть аудитория, для которой важна их работа; и потому, что за работу им платят (а Плинию не платили); и размножению, поскольку писатели создают читателей, а те, в свою очередь, производят на свет новых писателей. Слушатели, которые покупают книги, прослушав чтение, вынуждают авторов больше читать вслух; автор, который понимает, что, хотя он и пишет на чистой странице, ему, по крайней мере, не приходится разговаривать с глухой стеной, может воодушевиться этим опытом и написать что-нибудь еще.

Переводчик как читатель

Сидя в кафе неподалеку от Музея Родена в Париже, я прилежно изучаю маленькое карманное издание сонетов Луизы Лабе, поэтессы XVI века из Лиона, переведенных на немецкий Райнером Мария Рильке. Рильке несколько лет работал секретарем Родена, а позднее стал другом скульптора и даже написал восторженное эссе о его творчестве. Некоторое время он жил в доме, которому суждено было стать Музеем Родена, в залитой солнцем комнате с покрытыми узорами плесени стенами, смотрел в окно на заросший французский сад, бормотал себе под нос что-то, что, как ему казалось, вечно будет ускользать от него, – некую поэтическую истину, которую впоследствии тысячи читателей будут находить в стихах самого Рильке. Эта комната была одним из его многочисленных временных пристанищ на пути из отеля в отель, из замка в еще более роскошный замок. «Никогда не забывай, что жребий мой – одиночество», – писал он из дома Родена одной из своих любовниц, такой же временной, как и комната. «И я умоляю тех, кто любит меня, полюбить и мое одиночество»[579]. Сидя за столиком в кафе, я вижу одинокое окно Рильке; если бы он сегодня был там, то увидел бы, как я, далеко внизу, читаю книгу, которую он когда-то написал. И под бдительным взором его духа я повторяю заключительные строки Сонета XIII:

Er küßte mich, es mundete mein Geist

auf seine Lippen; und der Tod war sicher

noch süßer als das dasein, seliglicher.

[Он поцеловал меня, и моя душа

Возликовала на его губах; и смерть в этот момент

Была слаще жизни, блаженнее. ][580]

Я надолго задержался на этом последнем слове, seliglicher. Sede – это «душа»; selig означает «благословенный», а еще «блаженный», «счастливый». Увеличительный суффикс – icher добавляет задушевному слову еще четыре звука. Кажется, оно таким образом продлевает блаженство, подаренное поцелуем возлюбленного; как и поцелуй, оно остается во рту, пока с – er не умирает на губах. Все остальные слова в этом трехстишии звучат односложно; и только seliglicher удерживает голос, отказываясь уходить.

Я заглядываю в оригинал сонета в другом томике в бумажной обложке, на этот раз «Œuvres poétiques of Louise Labe»[581], который, благодаря чуду книгоиздания, стал на моем столике в кафе современником Рильке. Луиза Лабе писала:

Lors que souefplus il me baiserait,

Et mon esprit sur ses lèvres fuirait,

Bien je mourrais, plus que vivante, heureuse.

[И когда он снова поцелует меня,

И выпьет губами мою душу,

Я точно умру счастливее, чем жила. ][582]

Если забыть на время о современном значении слова baiserait (во времена Лабе оно означало только поцелуи, но с тех пор приобрело значение полноценного сексуального контакта), французский оригинал кажется мне вполне обычным, однако мило-непосредственным. Быть счастливее в смертельной агонии любви, чем в горестях жизни, – один из древнейших поэтических образов; душа, уходящая с поцелуем, – столь же древний и столь же избитый. Что же такое почувствовал Рильке в стихотворении Лабе, что позволило ему превратить ординарное heureuse в достопамятное seliglicher? Что побудило его снабдить меня, человека, который в противном случае, скорее всего, лишь рассеянно пролистал бы стихи Лабе, этим сложным и тревожащим чтением? Насколько сильно такой одаренный переводчик, как Рильке, влияет на наше представление об оригинале? И что в таком случае происходит с доверием читателя к автору? Думаю, в какой-то степени ответ на эти вопросы возник в голове Рильке однажды зимой в Париже.

Карл Якоб Буркхард, еще не знаменитый автор «Цивилизации Возрождения в Италии», но молодой, почти никому не известный коллега-историк уехал из родного Базеля учиться во Францию и в начале 1920-х работал в Национальной библиотеке в Париже. Однажды утром он зашел в парикмахерскую у площади Мадлен и попросил вымыть ему голову. И, сидя перед зеркалом с закрытыми глазами, он услышал, как у него за спиной разгорается скандал.

Кто-то кричал басом: «Все так говорят, господин хороший!» Женский голос пискнул: «С ума сойти! А еще лосьон „Хумигант“ попросил!» – «Слушайте, мы вас не знаем. Впервые в жизни видим. Так дела не делаются!»

Третий голос, слабый, хнычущий, как будто из другого измерения – голос деревенского жителя с легким славянским акцентом, – пытался объяснить: «Ну пожалуйста, простите, я забыл бумажник, надо только сходить за ним в гостиницу…»

Рискуя, что мыло попадет в глаза, Буркхард обернулся. Три парикмахера яростно жестикулировали. За столом в праведном негодовании поджала сиреневые губы кассирша. А маленький скромный человечек, с высоким лбом и длинными усами, умолял: «Клянусь вам, можете позвонить в гостиницу и проверить. Я… Я… поэт, Райнер Мария Рильке». «Ну конечно. Так все говорят, – проворчал парикмахер. – Только вы уж точно не из наших постоянных клиентов».

С волос Буркхарда капала вода, когда он вскочил со стула, сунул руку в карман и громогласно вмешался: «Я заплачу!»[583]

Буркхард встречался с Рильке раньше, но не знал, что поэт уже вернулся в Париж. Несколько мгновений Рильке не узнавал своего спасителя; а узнав, с облегчением рассмеялся и предложил подождать, пока он освободится, и потом вместе прогуляться по набережной. Буркхард согласился. Через некоторое время Рильке пожаловался на усталость, и, поскольку обедать было еще рано, они решили зайти в букинистический магазин неподалеку от площади Одеон. Старый букинист приветствовал их, встав со стула и помахав книгой в кожаной обложке, которую читал. «Это, господа, – сообщил он, – Ронсар, издание Бланшмана 1867 года».

Рильке с восторгом ответил, что очень любит стихи Ронсара. Одно имя тянуло за собой другое, и наконец торговец упомянул стихотворение Расина, которое, по его мнению, было точным переводом 36-го псалма. «Да, – согласился Рильке. – Те же человеческие слова, те же мысли, тот же опыт и интуиция». А потом добавил, словно внезапно совершил открытие: «Перевод – это идеальная процедура, которая дает возможность оценить мастерство поэта».

Это был последний приезд Рильке в Париж. Два года спустя, 29 декабря 1926 года, он умрет от редкой формы лейкемии, о которой не считал нужным рассказывать даже ближайшим друзьям. Он прожил всего 41 год. (В духе поэтической вольности в свои последние дни он просил друзей думать, что умирает от укола розового шипа.) Когда Рильке впервые приехал в Париж в 1902-м, он был беден, молод и совершенно неизвестен; ныне он стал одним из знаменитейших поэтов Европы, всеми восхваляемым и очень популярным (хотя, очевидно, и не среди парикмахеров). За это время он возвращался в Париж несколько раз, постоянно делая попытки «начать заново» поиски «невыразимой истины». «Начинать здесь – это всегда приговор»[584], – писал он о Париже другу, вскоре после того как закончил роман «Записки Мальте Лауридса Бригге». Он был тогда совершенно опустошен творчески. Чтобы снова вернуться к писательству, он решил перевести несколько книг: романтическую новеллу Мориса де Герена, анонимную проповедь XVII века «Любовь Магдалины» и сонеты Луизы Лабе – их он обнаружил в своих скитаниях по городу.

Сонеты были написаны в Лионе, городе, в XVI веке боровшемся с Парижем за звание центра французской культуры. Луиза Лабе – Рильке предпочитал старомодное написание Louize – «славилась в Лионе и за его пределами не только своей красотой, но и многочисленными талантами. Она была не менее искусна в военных играх, чем ее братья, и так отважно скакала верхом, что друзья с восторгом и восхищением называли ее Капитан Лоиз. Она прекрасно пела и играла на таком сложном инструменте, как лютня. И она была писательницей. В 1555 году Жан де Турне опубликовал сборник ее произведений, куда вошли „Нравоучительное послание“, пьеса, три элегии, двадцать четыре сонета и стихи, которые посвящали ей самые выдающиеся люди того времени. В ее библиотеке были книги не только на французском, но также и на испанском, итальянском и латыни»