Думаю, я читал, по меньшей мере, двумя способами. Были книги, которые я проглатывал целиком, затаив дыхание, следил за развитием сюжета, легкомысленно пренебрегая подробностями, в постоянно ускоряющемся ритме переворачивая страницы, так я читал Райдера Хаггарда, «Одиссею», Конан Дойля и Карла Мая, немецкого автора повестей о Диком Западе. Другие я читал очень медленно, мусоля текст в поисках новых смыслов, наслаждаясь самим звуком слов и тем, что слова скрывали от меня, тем, что, как я подозревал, было слишком ужасно или слишком прекрасно, чтобы оставаться на поверхности. К книгам этого, второго типа есть в них что-то от детективов я относил Льюиса Кэрролла, Данте, Киплинга и Борхеса. Кроме того, я читал книги в соответствии с тем впечатлением, которое складывалось у меня о них еще до прочтения (со слов автора, издателя или другого читателя). В двенадцать я прочел чеховскую «Охоту» в серии детективов и уверился в том, что Чехов русский писатель, специализирующийся на триллерах. Впоследствии «Даму с собачкой» я воспринимал как произведение, вышедшее из-под пера конкурента Конан-Дойля, и наслаждался, хотя и счел интригу довольно прозрачной. Точно так же Сэмюэль Батлер рассказывает о неком Уильяме Сефтоне Мурхаузе, который «воображал, что был обращен в христианство „Анатомией меланхолии“ Бертона он перепутал ее с „Аналогией“ Батлера, которую ему посоветовал прочесть друг. Но это его здорово удивляло». В рассказе, опубликованном в 40-х годах XX века, Борхес предполагал, что, если прочесть «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, как произведение, написанное Джеймсом Джойсом, это «внесло бы заметную новизну в эти тонкие духовные наставления»[13].
Спиноза еще в своем «Богословско-политическом трактате», выпущенном в 1650 году (объявленном Римской католической церковью книгой, «состряпанной в аду вероотступниками и самим дьяволом»), замечал: «Ведь весьма часто случается, что мы читаем в разных книгах схожие рассказы, о которых делаем совершенно разное суждение вследствие именно разных мнений, которые мы имеем о писателях. Знаю, что я в какой-то книге читал некогда, будто человек, имя которому было Неистовый Роланд, имел обыкновение путешествовать по воздуху на каком-то крылатом чудовище и перелетал в какие бы ни захотел страны, будто он один убивал огромное число людей и гигантов, и другие фантазии подобного же рода, которые с точки зрения разума совершенно непонятны. Подобную же историю я читал у Овидия о Персее и, наконец, другую в книгах Судей и Царей о Самсоне, который один и к тому же безоружный убил тысячи, и об Илии, который летал по воздуху и, наконец, поднялся на небо на огненных конях и колеснице. Эти истории, говорю, очень сходны, однако далеко не сходное суждение мы делаем о каждой, именно: что первый хотел написать только сказку, второй о политических, третий, наконец, о священных событиях»[14], я тоже на протяжении долгого времени считал, что каждая книга должна выполнять определенное назначение, и ожидал, к примеру, что «Путешествие пилигрима» Джона Беньяна будет поучать меня, поскольку мне говорили, что это религиозная аллегория как если бы я мог слышать, что происходило в голове у автора в момент написания книги, и получить доказательство того, что автор действительно говорил правду. Надо сказать, что опыт и здравый смысл, несмотря ни на что, до сих пор не до конца излечили меня от этого суеверия.
Иногда книги сами по себе становились талисманами: двухтомник «Тристрама Шенди», пингвиновское издание «Чудовище должно умереть» Николаса Блейка, потрепанный томик «Аннотированной „Алисы“» Мартина Гарднера, который я купил (потратив все карманные деньги, выданные мне на месяц) у какого-то сомнительного книготорговца. Эти книги я читал с особой нежностью и хранил для особых моментов. Фома Кемпийский просил своих учеников «брать книгу в руки, как Симеон Праведник брал младенца Христа, чтобы понянчить и поцеловать Его. Закончив же читать, закрой книгу и вознеси хвалу за каждое слово, сошедшее с уст Божьих; ибо на поле Господа нашего нашел ты спрятанное сокровище». И святой Бенедикт, писавший в те времена, когда книг было сравнительно мало и стоили они дорого, велел своим монахам «по возможности… держать книгу левой рукой, обернув рукавом туники, положив ее себе на колени; правая же рука пусть служит для перевертывания страниц». Конечно, я не так тщательно соблюдал ритуалы, но все же в процессе чтения была некая тайная торжественность, которую я ощущаю и сейчас.
Я хотел жить среди книг. В 1964-м, когда мне было шестнадцать, я начал подрабатывать после школы в «Пигмалионе», одном из трех англо-германских книжных магазинов Буэнос-Айреса. Владелицей магазина была Лили Лебах, еврейка из Германии, которая в конце тридцатых годов бежала от нацистов и поселилась в Буэнос-Айресе. В мои обязанности входило ежедневно вытирать пыль со всех до единой книг, находившихся в магазине, Лили полагала (и вполне справедливо), что таким образом я очень быстро изучу ассортимент и буду точно знать, где какая книга стоит. К несчастью, большинство книг слишком сильно искушали меня; они требовали, чтобы я взял их в руки, открыл и просмотрел, а иногда и этого бывало недостаточно. Несколько раз я крал самые соблазнительные книги; я уносил их домой в кармане куртки, потому что мне мало было попросту прочитать их; я должен был обладать ими, называть их своими. Романистка Джамайка Кинкейд, признаваясь, что в детстве воровала книги из библиотеки в Антигуа, объясняла, что не собиралась красть их; «просто после того как я прочитывала книгу, я уже не могла помыслить о разлуке с нею»[15]. Слишком быстро я обнаружил, что мы читаем не просто «Преступление и наказание» или «Дерево растет в Бруклине». Мы читаем определенное издание, определенный экземпляр, со всеми шероховатостями бумаги, с особым запахом, с высохшей слезинкой на странице семьдесят два и следом от чашки кофе в правом верхнем углу задней стороны обложки. Эпистемологический закон чтения, выведенный еще во втором веке, который утверждает, что более поздний текст всегда замещает предшествующий, в моем случае работал редко. В раннем Средневековье писцы часто «исправляли» ошибки в текстах, которые они переписывали, таким образом «совершенствуя» их; что же касается меня, то издание, в котором я читал книгу в первый раз, становилось editio princeps[16], и все остальные я впоследствии сравнивал с ним. Книгопечатание создает иллюзию, что все читатели «Дон- Кихота» читали одну и ту же книгу. Но я и сегодня ощущаю это так, словно книгопечатание так и не было изобретено, и каждый экземпляр книги является уникальным, словно феникс.
Наконец, никто не станет спорить с тем, что некоторые книги обязаны своими характерными особенностями отдельным читателям. Любая книга содержит в себе историю предыдущих прочтений — другими словами, каждый читатель находится под впечатлением от того, что, как ему кажется, происходило с книгой раньше. В моем подержанном экземпляре автобиографии Киплинга «Кое-что о себе», который я купил в Буэнос-Айресе, на форзаце было записано от руки стихотворение, датированное днем смерти Киплинга. Был ли тот неизвестный поэт страстным империалистом? Или поклонником киплинговской прозы, сумевшим разглядеть художника за налетом шовинизма? Мой воображаемый предшественник оказал на меня сильнейшее влияние, потому что во время чтения я постоянно находился в диалоге с ним или с ней. Книга приносит читателю собственную историю.
Мисс Лебах наверняка знала, что ее подчиненные таскают книжки, но, как я подозреваю, потворствовала преступлению, пока мы не переходили допустимых пределов. Один или два раза, увидев меня погруженным в только что прибывшую книгу, она попросту приказывала заняться работой, а книгу взять домой и прочесть в свободное время. Да, в ее магазине я познакомился с восхитительными книгами: «Иосиф и его братья» Томаса Манна, «Герцог» Сола Беллоу, «Гном» Пера Лагерквиста, «Девять рассказов» Сэлинджера, «Смерть Вергилия» Броха, «Зеленое дитя» Герберта Рида, «Самопознание Дзено» Итало Свево[17], стихи Рильке, Дилана Томаса, Эмили Дикинсон, Джерарда Мэнли Хопкинса, египетская любовная лирика в переводе Эзры Паунда и сказание о Гильгамеше.
Однажды вечером в наш магазин зашел Хорхе Луис Борхес[18] в сопровождении своей восьмидесятивосьмилетней матери. Он был знаменит, но я прочел всего несколько его стихов и рассказов и не испытывал особого восторга. Борхес почти совершенно ослеп. Он отказывался пользоваться палкой и протягивал к полкам руки, как будто его пальцы способны были видеть заглавия. Он искал книги, которые могли бы помочь ему в изучении англосаксонского, его последней страсти, и мы предложили ему словарь Скита и «Битву при Мэлдоне»[19] с комментариями. Мать Борхеса начала терять терпение; «О, Хорхе, сказала она. — Не знаю, зачем ты тратишь время на англосаксонский, вместо того чтобы выучить что-нибудь полезное вроде латыни или греческого!» В конце концов он повернулся ко мне и попросил несколько книг. Несколько я нашел, другие записал, и, уже собираясь уходить, он спросил, очень ли я занят вечерами — ему нужен кто-то (это он произнес очень виновато), кто мог бы читать ему, потому что его мать очень быстро устает. Я согласился.
Следующие два года, по вечерам, а если мог пропустить школу, то и по утрам, я читал Борхесу, как делали многие другие счастливчики и случайные знакомые. Ритуал всегда был один и тот же. Игнорируя лифт, я поднимался пешком по лестнице (очень похожей на ту, по которой поднимался однажды Борхес с новеньким томиком «Сказок тысячи и одной ночи»; он не заметил открытого окна и сильно поранился, рана воспалилась, у него начался бред, и казалось, что он сходит с ума); я звонил; и горничная провожала меня через занавешенную дверь в маленькую гостиную, где с протянутой рукой уже встречал меня Борхес. Не было никаких предварительных разговоров; он усаживался на кушетку, я занимал свое место на кресле, и, слегка задыхаясь, он предлагал программу на вечер. «Ну что, не взяться ли нам сегодня за Киплинга? Э?» Разумеется, на самом деле он не ожидал ответа.