ся вместе послушать эту комедию»[589], и похоже, что автор (о котором мы не знаем почти ничего, кроме того, что он был обращенным евреем и не желал привлекать к своей работе внимание инквизиции), испытывал «комедию» на своих друзьях[590]. В январе 1507 года Ариосто читал еще не законченного «Неистового Роланда» выздоравливающей Изабелле Гонзага, «так что целых два дня были не только не скучными, но и принесли ей величайшее удовольствие»[591]. И Джеффри Чосер, чьи книги полны упоминаний о чтении вслух, наверняка читал свои произведения внимательной аудитории[592].
Сын процветающего торговца вином, Чосер, скорее всего, учился в Лондоне, где он познакомился с трудами Овидия, Вергилия и французских поэтов. Как было принято среди детей из богатых семей, он поступил на службу в аристократическую семью — в данном случае это была семья Елизаветы Ольстерской, которая была замужем за вторым сыном короля Эдуарда III. Также согласно традиции одним из первых его стихотворений был гимн Деве, написанный по просьбе благородной дамы Бланш Ланкастерской (для которой он впоследствии написал «Книгу герцогини») и прочитанный вслух ей и ее придворным. Можно вообразить, как молодой человек, поначалу нервничая, потом понемногу осваиваясь со своей задачей, слегка заикаясь, читает вслух свои стихи, как сегодня ученик читает перед классом свое сочинение. Чосер выстоял; чтение его стихов продолжалось. В манускрипте «Троил и Крессида», ныне находящемся в колледже Корпус-Кристи в Кембридже, изображен человек, стоящий на кафедре и обращающийся к аудитории, состоящей из лордов и леди, перед ним лежит открытая книга. Этот человек — Чосер; рядом с ним королевская чета, король Ричард II и королева Анна.
Стиль Чосера объединяет приемы, заимствованные у классических риторов, с разговорными выражениями и фразами традиции менестрелей, так что читатель, который следит за его словами, одновременно слушает и видит текст. Поскольку аудитория Чосера предпочитала «читать» его стихи ушами, такие приемы, как рифма, ритм, повтор и голоса разных персонажей, были важнейшими элементами его поэтических композиций; читая вслух, он мог менять эти приемы в зависимости от реакции аудитории. И когда текст, наконец, записывали, для того ли, чтобы кто- то другой мог прочесть его вслух, или для чтения про себя, важно было по возможности сохранить эффект этих акустических приемов. Именно по этой причине, точно так же, как некоторые пунктуационные знаки были изобретены для облегчения чтения про себя, другие предназначались специально для чтения вслух. К примеру, дипле — писчий знак в форме горизонтального наконечника стрелы, размещали на полях, чтобы привлечь внимание к какому-то элементу текста, ныне превратился в то, что мы называем обратной запятой, которой в английской пунктуации принято отмечать первые цитаты и прямую речь. А писец, который копировал «Кентерберийские рассказы» в конце XIV века в манускрипте из колледжа Элсмир, поставил косые черты, отмечая ритм, в котором стихотворение следовало читать вслух:
In Southwerk / at the Tabard / as I lay Redy / to wenden on my pilgrimage.[593]
Однако уже в 1387 году современник Чосера Джон де Тревиза, который переводил с латыни пользовавшуюся невероятной популярностью эпическую поэму «Полихроникон», предпочел воспользоваться прозой, а не стихами несмотря на то что она менее подходила для публичного чтения — потому что знал, что его аудитория скорее всего не будет слушать чтеца, а станет читать текст самостоятельно. Смерть автора, считалось тогда, дает читателю возможность свободно обращаться с текстом.
И все же автор, таинственный создатель текста, не потерял своей притягательности. Новым читателям хотелось встретиться с создателем, увидеть вживую человека, который выдумал Доктора Фауста, Тома Джонса, Кандида. Авторов тоже ожидало своего рода волшебство: они встречались со своим литературным изобретением, публикой, «дорогим читателем», с теми, кто для Плиния были хорошо или дурно воспитанными людьми с глазами и ушами, а сейчас, столетия спустя, превратились в скрывающуюся за страницей надежду. «Семь экземпляров, говорит главный герой романа Томаса Лав Пикока „Аббатство Кошмаров“, написанного в начале XIX века, семь экземпляров проданы. Семь — число мистическое и предвещает удачу. Найти бы мне тех семерых, что купили мои книжки, и это будут семь золотых светильников, которыми я озарю мир»[594]. Ради встречи с этими заветными семерыми (и с семижды семерыми, если повезет) авторы снова начали читать свои книги публике.
Как объяснял Плиний, публичные чтения нужны были не только для того, чтобы донести текст до слушателей, но и для того, чтобы в некотором роде вернуть его автору. Чосер, без сомнения, исправлял текст «Кентерберийских рассказов» после чтения на публике (возможно, некоторые из замечаний, которые ему высказывали, он вложил в уста своих пилигримов, таких как Юрист, находивший рифмы Чосера претенциозными). Три столетия спустя Мольер зачастую читал свои новые пьесы горничной. «И если Мольер действительно читал ей, — комментирует в своих записках английский писатель Сэмюэл Батлер, то только потому, что сам акт прочтения как бы зажигал перед ним новый источник света и, привлекая его внимание к каждой строчке, заставлял судить написанное более строго. Когда я сам что-нибудь пишу, я всегда стремлюсь кому- нибудь прочесть это и чаще всего читаю; фактически мне все равно кому, лишь бы этот человек не был слитком умен, чтобы я его не боялся. Когда я читаю вслух, я всегда нащупываю слабые места даже там, где, когда я читал про себя, текст казался мне совершенным»[595].
Иногда читать свои труды публике автора вынуждала не тяга к самосовершенствованию, а цензура. Жан-Жак Руссо, которому французские власти запрещали издавать его «Исповедь», на протяжении всей долгой холодной зимы 1768 года читал роман вслух в разных аристократических домах Парижа. Одно из таких чтений продолжалось с девяти утра до трех ночи. По словам одного из слушателей, когда Руссо дошел до места, где описывал, как бросил своих детей, аудитория, которая сначала была несколько сконфужена, разразилась слезами[596].
Девятнадцатый век по всей Европе был веком авторских чтений. В Англии настоящей звездой был Чарльз Диккенс. Диккенс, всегда интересовавшийся театром (он и сам несколько раз выступал на сцене и особенно заметную роль сыграл в пьесе по совместной с Уилки Коллинзом повести «В тупике», 1857), воспользовался своим драматическим талантом для чтения собственных произведений. Как и у Плиния, чтения эти были двух видов: он читал друзьям, чтобы окончательно отполировать черновик и проверить, какой эффект его проза производит на слушателей, и читал обычной публике, чем вскоре и прославился. В письме своей жене Кэтрин о чтении второй из рождественских историй «Колокола» он восклицал: «Ах, если бы ты только видела Макриди [один из друзей Диккенса] прошлой ночью: как он рыдал и плакал на софе, пока я читал, ты бы почувствовала (как и я), что значит иметь Власть». «Власть над другими, — добавляет один из его биографов. Власть направлять и побуждать к действию. Власть его книг. Власть его голоса». Леди Блессингтон Диккенс писал о чтении «Колоколов»: «Я очень надеюсь, что заставлю вас горько плакать»[597].
Примерно в то же время Альфред, лорд Теннисон, начал терзать лондонские гостиные чтением своей самой знаменитой (и очень длинной) поэмы «Мод». Теннисон не желал власти, как Диккенс, он скорее нуждался в аплодисментах, в подтверждении, что у его произведений есть своя аудитория. «Эллингэм, это будет отвратительно, если я почитаю „Мод“? Ты этого не вынесешь?» спрашивал он у друга в 1865-м[598]. Джейн Карлайл вспоминала, что он уныло переходил от группы к группе и спрашивал, понравилась ли гостям «Мод», и читал «Мод» вслух, «только и слышно было „Мод“, „Мод“, „Мод“», и «к тому же был так чувствителен к критике, как будто это был вопрос его чести»[599]. Сама она была терпеливой слушательницей; в доме у Карлайл в Челси Теннисон заставлял ее хвалить поэму и прочел ее вслух три раза подряд[600]. По словам другого современника, Данте Габриэля Россетти, Теннисон читал собственные произведения с теми эмоциями, которые он ждал от слушателей, смахивая слезы, и «с такой силой чувств, что время от времени хватал и сжимал могучими руками диванные подушки»[601]. Эмерсону недоставало этой эмоциональности, когда он сам читал вслух произведения Теннисона. «Отличная проверка для баллады, да и для всех прочих стихов, — признавался он в своем дневнике, — взять и прочить ее вслух. — Даже при чтении Теннисона голос делается торжественным и вялым»[602].
Диккенс был куда более профессиональным исполнителем. Его версия текста гон, ударения, даже специальные поправки, которые должны были сделать произведение более эффектным при чтении вслух, ни у кого не оставляла сомнений, что возможна одна и только одна интерпретация. Это стало очевидным во время его знаменитых турне. Во время первого из них, начавшегося в Клифтоне и закончившегося в Брайтоне, Диккенс выступил около восьмидесяти раз в более чем сорока городах. Он «читал в больших магазинах, гостиных, у книготорговцев, в офисах, холлах, отелях и курительных». Сначала за высоким столом, а потом за более низким, чтобы публике лучше были видны его жесты, он просил зрителей считать, что «небольшая группа друзей собралась вместе послушать рассказ». И публика реагировала именно так, как хотелось Диккенсу. Кто-то открыто плакал, «закрыв лицо руками и облокотившись на спинку стоящего перед ним стула, содрогаясь от нахлынувших чувств». Кто-то другой, почувствовав, что некий персонаж сейчас появится снова, «хохотал, снова и снова вытирая глаза, а когда он все же появился, просто застонал, как бы давая понять, что для него это чересчур». Плиний был бы доволен.