Но не только тоталитарная власть боится чтения. Читателей недолюбливают в раздевалках и на школьных дворах, в тюрьмах и государственных учреждениях. Почти везде сообщество читателей имеет сомнительную репутацию из-за своего высокого авторитета и кажущейся силы. Что- то в особых отношениях между читателем и книгой кажется мудрым и плодотворным, но, с другой стороны, они подразумевают некую исключительность, возможно, из-за того, что образ человека, забившегося в уголок, безразличного к мирским соблазнам, предполагает непробиваемое стремление к уединению, себялюбие и некую тайну. («Ступай жить!» говорила мне мать, когда видела меня за книгой, как будто мое занятие как-то противоречило ее представлениям о том, что называется жизнью.) Общий страх перед тем, что читатель может найти между страниц книги, сродни тому вечному ужасу, который испытывают мужчины перед сокровенными уголками женского тела или простые люди перед тем, что делают в темноте за закрытыми дверями ведьмы и колдуны. Согласно Вергилию, Врата Ложных Упований сделаны из слоновой кости; Сен-Бёв считает, что башня читателя сделана из того же материала.
Борхес как-то рассказывал, что на одной из демонстраций, организованной правительством Перона в 1950 году против инакомыслящих интеллектуалов, демонстранты скандировали: «Да — ботинкам, нет — книжкам!» Ответ «Да — ботинкам, да — книжкам» никого бы не убедил. Реальность — жестокая, необходимая реальность неизбежно должна была столкнуться с вымышленным миром книг. По этой причине и все с большим эффектом власти повсеместно старались усугубить искусственно созданный раскол между чтением и реальной жизнью. Народным режимам нужно, чтобы мы потеряли память, и потому они называют книги бесполезной роскошью; тоталитарным режимам нужно, чтобы мы не думали, и потому они запрещают, уничтожают и вводят цензуру; и тем и другим нужно превратить нас в глупцов, которые будут спокойно воспринимать свою деградацию, и потому они предпочитают кормить нас манной кашкой вместо чтения. В таких обстоятельствах у читателей не остается иного выхода, кроме как поднять восстание.
И вот я самонадеянно перехожу от истории себя как читателя к истории самого процесса чтения. Или скорее к истории о чтении — состоящей из разных личных обстоятельств, — наверняка это будет всего лишь одна из возможных историй, какой бы отстраненной она ни была. Возможно, в конце концов, история чтения это история читателей.
Даже началась она случайно. В рецензии на книгу об истории математики, выпущенную в середине тридцатых годов, Борхес написал, что у нее есть один «неприятный недостаток: хронологический порядок событий никак не сочетается с естественным и логическим их порядком. Определение элементов теории часто происходит в последнюю очередь, практика предшествует теории, для неподготовленного читателя труды первых математиков менее понятны, чем работы их современных коллег»[29]. Почти то же самое можно сказать и об истории чтения. Ее хронология не может совпадать с хронологией политической истории. Шумерский писец, для которого чтение было ценнейшей привилегией, куда более остро чувствовал свою ответственность, чем читатели современного Нью-Йорка или Сантьяго, поскольку от его личной интерпретации зависело, как поймут люди статью законов или счет. Теория чтения позднего Средневековья, определявшая, когда и как следует читать, и, к примеру, разделявшая тексты на те, которые должно читать вслух, и те, которые читают только про себя, было гораздо четче сформулирована, чем аналогичная теория, принятая в конце XIX века в Вене или в Англии эпохи короля Эдуарда. История чтения не должна совпадать и с историей литературной критики; сомнения, выраженные мистиком XIX века Анной Катариной Эммерих (о том, что печатный текст никогда не сможет сравниться с ее личным жизненным опытом)[30], на две тысячи лет раньше гораздо резче изложил сам Сократ (который считал книги помехой для обучения)[31], а в наше время немецкий критик Ханс Магнус Энценсбергер (который проповедовал неграмотность и призывал всех вернуться к творческой изначальности устного народного творчества)[32]. Эту точку зрения среди прочих опровергает американский эссеист Алан Блум[33]; а его — что за восхитительный анахронизм — дополняет и углубляет Чарльз Ламб, который еще в 1833-м признавался, что любит блуждать «по сознаниям других людей». «Если я не иду, говорил он, я читаю; я не могу сидеть и думать. Книги думают за меня»[34]. История чтения никак не сочетается и с хронологией истории литературы, потому что очень часто автор начинает свою жизнь в литературе не благодаря своей первой книжке, а благодаря будущим читателям: Маркиз де Сад был спасен из пыльного чулана порнографической литературы, где его книги провели более 150 лет, библиофилом Морицем Гейне и французскими сюрреалистами; Уильям Блейк, о котором никто ничего не слышал более двух веков, в наше время заново родился благодаря сэру Джеффри Кейнсу и Нортропу Фраю, и теперь его произведения включены в учебный план любого колледжа.
Говорят, что нам, сегодняшним читателям, грозит вымирание, и потому мы должны наконец узнать, что же такое чтение. Наше будущее — будущее истории нашего чтения — анализировал святой Августин, который пытался определить разницу между текстом задуманным и текстом, произнесенным вслух; Данте, который задавался вопросом, есть ли пределы у способности читателя к толкованию текста; госпожа Мурасаки[35], которая пыталась определить, что такое чтение; Плиний, изучавший сам процесс чтения и связи между писателем, который читает, и читателем, который пишет; шумерские писцы, которые наделяли акт чтения политической силой; первые создатели книг, которые сочли методы чтения свитков (похожие на те методы, которые сегодня мы используем в наших компьютерах) слишком неуклюжими и ограничивающими и вместо этого дали нам возможность листать страницы и делать заметки на полях. Прошлое этой истории лежит перед нами, и на последней странице грозным предупреждением стоит будущее, описанное Рэем Бредбери в повести «451° по Фаренгейту», когда книги хранили в памяти, а не на бумаге.
Как и в процессе самого чтения, история чтения с легкостью переносится в наше время — ко мне, к моему читательскому опыту, а потом возвращается назад, к далеким страницам прошлых столетий. Она пропускает главы, пролистывает, выбирает, перечитывает, отказывается идти общепринятым путем. Парадоксально, но страх, который противопоставляет чтение обычной жизни, который заставлял мою мать отбирать у меня книгу и гнать меня на улицу, распознает грустную правду: «Вы не можете заново начать жизнь, эту поездку в одну сторону, после того как она закончится, — пишет турецкий новеллист Орхан Памук[36] в книге „Белый замок“, — но если у вас в руках книга, какой бы трудной для понимания она ни была, после того как вы закончите ее, вы сможете, если захотите, вернуться назад, к началу, и перечитать ее заново, понять все сложные места и таким образом понять и саму жизнь».
ПРОЦЕССЫ ЧТЕНИЯ
Читать — значит познавать только что возникшее.
ЧТЕНИЕ ТЕНЕЙ
В 1984 году в Сирии, в городе Телль-Брак, были найдены две маленькие прямоугольные глиняные таблички, датируемые четвертым тысячелетием до нашей эры. Я видел их за год до войны в Заливе под стеклом на скромной витрине в археологическом музее Багдада С виду они ничем особо не примечательны: небольшая выемка сверху и схематическое изображение животного в центре. Одно из этих животных, скорее всего, коза, а другое — овца. Археологи считают, что выемка обозначает крошечную цифру 10. Вся наша история начинается с этих двух скромных табличек[37]. Они — если только война пощадила их являются древнейшими дошедшими до нас образцами письменности[38].
В этих табличках есть что-то глубоко трогательное. Возможно, когда мы смотрим на эти кусочки глины, унесенные рекой времени, которая больше не существует, на тонкие линии, изображающие животных, обратившихся в прах тысячи и тысячи лет назад, у нас в голове возникает некий голос: «Здесь было десять коз», «Здесь было десять овец», так говорил какой-то заботливый скотовод в те дни, когда пустыня была еще зеленой. Просто взглянув на таблички, мы продлили память о начале времен, сохранили мысль, автора которой давно нет, и стали участниками акта творения, которому не будет конца, пока то, что написано, будут видеть, расшифровывать, читать[39].
Как и мой неизвестный шумерский предок, читавший эти таблички в тот непередаваемо далекий вечер, я тоже читаю здесь, в своей комнате, хотя нас разделяют моря и столетия. Сидя за столом, подперев подбородок руками, абстрагировавшись на некоторое время от яркого света и звуков, несущихся с улицы, я смотрю, слушаю, постигаю (впрочем, все эти слова не способны описать то, что происходит со мной) сюжет, описание, тему. Ничто не движется, кроме моих глаз и руки, которой я время от времени переворачиваю страницы, и, покуда я читаю, нечто, не вполне подходящее под определение «текст», раскрывается, разрастается и пускает корни. Но как же это происходит?
Чтение начинается с глаз. «Острейшее из наших чувств суть зрение», писал Цицерон, отмечая, что мы лучше запоминаем текст, когда видим его, а не когда просто слышим[40]