История Деборы Самсон — страница 30 из 69

В ушах у меня звенело еще много дней, а желудок отказывался от пищи из-за того, что я была страшно изнурена, но все же мне каким-то образом снова удалось выжить.

* * *

19 октября 1781 г.

Дорогая Элизабет!

Я видел, как две армии, состоящие из тысяч солдат, столкнулись на поле битвы. Мы говорим «славная», описывая победу, и «ужасное», описывая поражение, но этих слов слишком мало, чтобы передать все, что я наблюдал. Мир, сотрясаемый непрекращающимся шквалом, без конца содрогался, но я так и не сумел к этому привыкнуть. Я все это видел, слышал и чувствовал, и все же не смогу вполне описать пережитое.

После захвата двух редутов и двух дней разрушительных обстрелов лорд Корнуоллис поднял белый флаг и попросил прекратить огонь. Спустя несколько часов он сдался, но на церемонию капитуляции вместо него прибыл его заместитель, генерал О’Хара, сославшийся на то, что Корнуоллис болен. Я счел это трусостью. Семь тысяч британских солдат, таких же оборванных, как и мы, вышли нам навстречу под бой барабанов и, склонив головы, сложили оружие в высокую гору, а затем их медленно, торжественно увели. Им некого было отправить вместо себя. Как и на место тех, кто погиб в бою и с нашей, и с вражеской стороны.

Генерал Вашингтон верхом на белом коне держался прямо и смотрелся величественно, но к британцам приблизился его помощник, генерал Бенджамин Линкольн. Он принял от них документ о капитуляции. По одну сторону от него стояли французские офицеры, по другую – американские. Генерал Патерсон, с золотыми эполетами и перевязью, выглядел мужественно – вы бы гордились им.

Многие из моих однополчан плакали, пока мы наблюдали за этой процессией, но во мне не осталось сил, чтобы проливать слезы. Я слишком изнурен, слишком ошарашен, я словно застрял во сне и не могу проснуться. Война ужасна, и, если я доживу до ее конца, буду говорить о том, как необъяснимо и велико истребление, которое она несет. Но более всего меня поразил не ужас, которым оказалась война. Более всего меня поразило, что я еще жив.

Посмотреть на то, как британская армия оставляет Йорктаун, собрались толпы жителей Виргинии – и рабов, и свободных. В Виргинии живут пятьсот тысяч африканских рабов – это в три раза больше, чем белое население колонии. Я не перестаю думать, что мы боремся за свободу в то время, когда в нашей стране сохраняется подобная система. И об этом задумываюсь не только я. Когда мы собрались на молитву, перед тем как атаковать британские укрепления, полковник Костюшко сказал священнику:

– Мы сражаемся за права людей, не жалея живота своего, но в то же время не замечаем противоречий в собственных принципах. Это нас ослабляет, подрывает устои общества.

Бедняга священник так смутился от этих слов, что подошел слишком близко к укреплениям, и его шляпу сбила шальная пуля.

– Считайте это предупреждением, преподобный Эванс, – со смехом заметил ему полковник Костюшко. – Предупреждением о том, что рабовладение – грех и нам надо искоренить его, как только закончится война. Молитесь, чтобы перемены начались как можно скорее.

Перемены уже начались. Они коснулись моего сердца, и в нем без конца повторяются слова из Притчей, 18:16: «Дар человека дает ему простор и до великих доводит его».

Я не знаю, что уготовило будущее, и не знаю, где мне брать силы, чтобы жить дальше. Но если мы, как многие теперь думают, выиграли войну, я буду считать, что Господь благословил меня, наделив дарами, которые, как полагал дьякон Томас, были впустую растрачены на женщину и которые привели меня к великим мира сего. – РШ

* * *

Липкая жара, пригибавшая к земле и сжимавшая нам плечи по пути из Филадельфии, отступила прежде, чем мы выдвинулись в обратный путь, и оставление Йорктауна было ознаменовано резким падением температуры, возвещавшим о скорой зиме. На смену зною и влаге пришли холод и сырость, а напряженный сентябрьский бросок к месту битвы обратился в безотрадный и медленный полуторамесячный переход назад к нагорью.

Я не считала, сколько миль успела пройти, но мои башмаки, которые были новехонькими, когда я вступила в армию, теперь выглядели так, словно им исполнилось не меньше ста лет. Сама я чувствовала себя не лучше. Когда мы останавливались на ночевку, я изучала несчастных солдат, которые шли вместе со мной, полуодетые, голодные, с ногами, сбитыми в кровь от того, что идти приходилось в неудобной обуви, а то и вообще босиком. Пытаясь согреться, они поворачивались то одним, то другим боком к жалким кострам, словно кролики на вертеле, и я изумлялась все больше.

Я никогда не видела преимуществ в том, что я женщина. Ни единого. Я страдала из-за ограничений, которые накладывает мой пол, из-за границ, установленных обществом, из-за узды, которую надевает на нас традиция. Но я никогда не думала, что и мужчины испытывают ограничения, что и они обречены на определенное обществом существование. Женщины не умирают на поле боя.

Мне всегда запрещалось заглядывать в мир, который я хотела исследовать, – но потому ли, что меня презирали, или потому, что ценили? Я решила, что по обеим причинам. И даже в таком случае я не собиралась роптать на судьбу.

Говорили, что мы перезимуем в Уэст-Пойнте, и теперь, пока мы одолевали милю за милей, перед нами маячила мечта об отдыхе и тепле. Но для меня движение было другом – как и всегда, – и я с ужасом думала об ожидавших нас долгих месяцах в бараках.

Война не закончилась.

Если даже переговоры о мире и начались, Конгресс пока не был назначен, а значит, армию не распускали. Многие говорили, что придется ждать до весны. Или даже до осени. Конечно, британцы знали, что война проиграна. Конечно, это не могло продолжаться вечно. Генерал Вашингтон отошел в Нью-Уинсор, мы же к середине ноября добрались до Уэст-Пойнта, и я стала молить Господа об еще одном благословении. Я зашла слишком далеко, чтобы сдаться из-за тягостей зимних квартир.

Глава 14Определенные неотчуждаемые права

Наступили холода. Мы страдали от голода и лишений. Я штопала чулки и латала мундиры гораздо чаще, чем стреляла в британцев. Поставки провизии, которые генерал Патерсон постоянно требовал от Конгресса, до нас не доходили, и потому мы отправлялись на поиски пищи. Каждая вылазка была согласована и одобрена, и все же мы чувствовали себя грабителями.

Отряды, которые добывали продовольствие для армии, состояли не из самых благородных солдат – но, впрочем, и подлецами их тоже не назовешь. То были люди – среди них я числю и себя, – которым никогда в жизни ничего не давали, и потому для них не составляло сложности забирать. Единственной нашей добродетелью было то, что мы старались брать у тех, у кого провизии имелось в достатке, и действовали предельно осторожно, чтобы никто не лишился жизни из-за зерна, яиц или виски. Я вызывалась участвовать в таких набегах лишь потому, что они давали возможность выбраться за пределы лагеря.

Во вторую вылазку мы попали на ферму, хозяин которой считался лоялистом, но сумели разжиться лишь несколькими бушелями гнилых фруктов, мешком кукурузной муки и котлом, таким тяжелым, что мы решили не тащить его в лагерь. Дом обобрали и забросили задолго до того, как мы здесь оказались. Мы развели костерок. Я перебрала подгнившие плоды, отрезала нетронутые кусочки, сложила в котел, влила в него немного воды и свою порцию рома. Варево кипело, пока не превратилось в густую, липкую и сладкую кашицу; я добавила кукурузную муку, и получилось желтое тесто. Готовая лепешка оказалась достаточно вкусной, но едва ли стоила тех усилий, которые мы потратили на эту вылазку.

Несколько человек из отряда решили, что пойдут дальше. Громче других высказывался солдат Дэвис Дорнан. Просидев несколько часов у огня, доев лепешку, которую я приготовила, и вволю нажаловавшись на тяжелые условия жизни, он и еще трое солдат готовы были сбежать.

– Я возвращаюсь домой, – сказал Дорнан. – Не буду я всю зиму торчать в гарнизоне. Никто из нас не видел и пенни с тех пор, как мы записались на службу. Я слыхал, что новобранцам вместо платы теперь обещают землю.

Почти всех в отряде эта новость задела за живое, и отовсюду снова послышались жалобы.

– А ты что думаешь, Шертлифф? Пойдешь с нами? – спросил меня Дорнан. – Ты бы нам пригодился. Не устаю тебе удивляться. – С этими словами он выудил из котла крошку и облизнул себе пальцы.

– Нет. – Я покачала головой. – Я останусь в Уэст-Пойнте. У меня нет дома, идти мне некуда.

– Можешь пойти со мной, Робби. Моя мамка тебя возьмет, – предложил солдат, которого звали Оливером Джонсоном.

Он был дружелюбным парнем и часто занимал мне место в очереди за пайкой. Я предполагала, что он так поступал, потому что я отдавала ему то, что не ела сама, но в любом случае ценила его доброту.

– Спасибо, но нет. Я подписал контракт до окончания войны.

Дэвису Дорнану этот ответ не понравился. Наверняка он и сам обязался воевать до конца.

– Они не выполняют своих обещаний, так отчего мы должны выполнять свои? – спросил он, прищурившись.

На это мне нечего было сказать, но дезертировать я не собиралась и лишь покачала головой, а они продолжали болтать.

– Уж слишком нынче холодно, чтоб бежать. Пожалуй, я с Шертлиффом останусь. До Аксбриджа отсюда миль сто пятьдесят, – подытожил Лоренс Бартон, и другие согласно закивали, склоняя чашу весов в противоположную сторону.

К утру об опасном разговоре будто забыли, и весь отряд вернулся назад, в Нельсонс-Пойнт, расположенный через реку от Форт-Клинтона.

– Ты расскажешь Уэббу? – спросил у меня Дорнан, пока мы переправлялись на пароме к пристани Уэст-Пойнта.

– Нечего рассказывать, – тихо ответила я. – Ничего ведь не было.

– Вот именно. Ничего не было, – согласился он, но я ощутила прилив горького отчаяния.

Теперь Дорнан станет меня подозревать, и я тоже не смогу ему доверять. Я больше не отправлюсь на поиски продовольствия с ним или другими участниками этой вылазки. Дезертирство считалось преступлением. Как и намерение дезертировать.