История Деборы Самсон — страница 67 из 69

– Вы совершили то, чего никогда – насколько я знаю – не делала ни одна женщина. Вы должны гордиться собой.

– Я и горжусь. Но в то же время мне страшно… стыдно.

Он отшатнулся, будто я ударила его, но я продолжала. Мне необходимо было сказать ему все. Так много, что, если бы я не заговорила об этом теперь, могла бы броситься в воду в порту и позволить юбкам увлечь меня на дно.

– Вы знаете о моем происхождении.

– Уильям Брэдфорд, Майлз Стэндиш, Джон Олден, – послушно повторил он.

Наши дети тоже знали мою родословную. Я чувствовала, что обязана рассказать им об этом ради своей матери.

– Да. Порой я задумываюсь, знает ли Уильям Брэдфорд меня так же хорошо, как я знаю его. Думаю, что да. Всякая душа, которая когда-либо рождалась на свет, – это ниточка в огромной сети, но его ниточка связана с моей.

– В огромной сети, – тихо повторил он. – Да, я тоже так считаю.

– Но чаще всего я думаю вовсе не о Уильяме Брэдфорде. А о ней.

– О ком?

Его вопрос прозвучал мягко. Он замер, ожидая ответа.

– О его первой жене. Дороти.

– О вашей бабке.

– Нет. Я никак с ней не связана. По крайней мере, не кровно. Но я все время о ней думаю.

– Она бросилась в море с борта корабля, – проговорил он, вспомнив. – Это она потеряла надежду.

– Да. Мы потомки его второй жены, Элис, вдовы с двумя детьми, прибывшей в Плимутскую бухту в 1623 году. Она родила Уильяму Брэдфорду троих детей. Один из них, Джозеф, – мой предок. Но снится мне Дороти. Она преследует меня. Она плачет и просит прощения у своего сына Джона. Я плачу и прошу прощения у своего мужа Джона. Но теперь меня преследует еще и моя мать.

– Почему? – спросил он, утирая слезы, которые наконец прорвались наружу и потекли у меня по щекам.

Я склонила голову и расплакалась, но это был не тихий плач отчаяния, не плач от боли, причиненной пулей, которая застряла у меня в теле. Это была даже не скорбь, вызванная смертью, и не стремление выжить. Я не понимала, что это, но слезы рвались откуда-то из глубины, из моего источника скорбей, из колодца, который, как мне казалось, давно высох.

– Дебора. Дебора, – простонал Джон, прижимая меня к себе. – Тсс. Перестаньте. Я не могу этого вынести. – В его сдавленных словах звучали слезы.

Я редко плакала, и он не знал, что делать. А я долго не могла успокоиться и объяснить ему.

– Я ненавидела свою мать. Презирала ее. Но теперь вижу, что многое в ней заслуживает восхищения. Она не оставила нас, не бросилась в море, хотя могла бы. Но для этого она была слишком горда. Она очень гордилась своим наследием. Мне только недавно пришло в голову, что мать так превозносила прошлое оттого, что настоящее не давало ей причин для гордости.

– Я не понимаю.

– Мать дала мне лишь одно. Мое имя. Научила гордиться этим именем. Своим происхождением, тем, кто я такая. Но я много лет пряталась от этого. – Я потерла себе грудь, борясь с чувством, которое разрасталось внутри. – Это Дебора Самсон маршировала в грязи, истекала кровью, страдала от голода и служила своей стране. Но Дебора Самсон по-прежнему остается предметом насмешек и домыслов – и то лишь в тех редких случаях, когда о ней вспоминают. И я поддерживала это, храня молчание. Я никогда не рассказывала матери о том, что сделала.

Я снова сдалась слезам, утопая в них, а Джон не пытался ответить, не пытался даже успокоить. Он долго держал меня в объятиях, как в тот день, когда умер Финеас, а когда снова заговорил, я услышала в его голосе беспомощность, чувство вины.

– Вы молчали все эти годы… ради меня.

– Вы – моя любовь, Джон Патерсон.

– А вы – моя. Но вы несчастливы.

– Нет. Не несчастлива. Все не так просто.

– Вы потеряли надежду, – прошептал он.

– Да. Потеряла, потому что утратила свое предназначение.

– Что я могу сделать? – спросил он с искренним сочувствием. – Скажите, солдат.

– Я знаю, о чем прошу. Знаю, что это может стоить вам вашего достоинства, а может, даже вашего доброго имени, того, что носил ваш отец, а теперь… носит наш сын.

– Меня никогда так уж не заботило мое имя, Самсон. Я давным-давно сказал вам об этом. Никто не вспомнит Джона Патерсона. Я никогда не рассчитывал на это.

– Я должна поведать свою историю, генерал. Я хочу это сделать. Даже если никто не захочет слушать рассказы женщины. Даже если меня скинут со сцены и выгонят прочь из города. Я должна рассказать эту историю, потому что она не только моя. Это история Дороти. И Элизабет. И миссис Томас. И моей матери, и ваших дочерей. Мы все тоже были там. Мы страдали и жертвовали собой. Мы сражались, пусть не всегда на поле боя. Это была и наша Революция, и все же… нас никто никогда не спрашивает.

Глава 30Божественное Провидение

Люди захотели услышать мою историю.

Я сама устроила поездку. Забронировала помещения и дала объявления в газетах. Побывала в Бостоне, Провиденсе, Олбани и Нью-Йорке. Я собирала полные залы. «Колумбов Вестник» писал, что мое турне – публичные лекции, которые читает женщина, – стало первым в своем роде.

Каждое выступление я начинала с демонстрации. Выходила на сцену в форме – в синем мундире с белым кантом и белоснежных штанах. Это была уже не та форма, которую я получила много лет назад. Не та, которую латала и зашивала. Я сшила новую, такую же, как прежняя. Треуголка с щегольским пером тоже была новой. Но ружье сохранилось. И умения тоже. Я целых пять минут выполняла команды, которые давал Джон, и всякий раз в зале слышались лишь щелканье ружейного затвора и шорох моих шагов.

Я заряжала ружье, разрывая зубами бумажные гильзы, легко выполняя привычные движения: высыпала порох, вслед за ним отправляла пулю и проталкивала ее внутрь дула шомполом; каждая демонстрация моих солдатских навыков вызывала жидкие аплодисменты. После этого я, чеканя шаг, уходила со сцены, но вскоре возвращалась, переодевшись в Дебору Самсон – жену генерала, с собранными на макушке волосами, в платье, подчеркивавшем женственность моей фигуры. Но я возвращалась с ружьем в руках, и публике это нравилось.

Я всегда начинала лекцию одинаково и всегда стояла на сцене одна.

– Мы сражаемся не за того, у кого есть все и кто жаждет большего, но за того, у кого ничего нет. – Эти слова вдохновили меня, и я по-прежнему верила в них. – Нигде на земле ни мужчина, ни женщина, рожденные в определенных обстоятельствах, не могут надеяться на то, чтобы раз и навсегда вырваться из них. Наши судьбы предопределены с того мгновения, когда мы поселяемся в чреве матери, с момента, когда делаем первый вдох. Но все же, возможно, здесь, в нашей стране, мы сумеем это изменить.

Мы побывали и в Мидлборо.

В старой церкви, где прежде служил преподобный Конант, мне позволили выступить с кафедры – поистине революционное событие. Третья баптистская церковь тоже пригласила меня, не желая уступать своему конкуренту, – в обеих я прочла по две лекции. Все четыре выступления собирали полный зал, люди приезжали даже из Плимптона и Тонтона, хотя отнеслись ко мне скорее как к диковинке, чем к любимому детищу.

Пришли миссис Томас и Бенджамин. Дьякон умер, а миссис Томас стала еще меньше, чем прежде. Ее темные волосы поседели, но карие глаза глядели так же, как раньше. Когда я после лекции подошла к ней, она притянула меня к себе и положила голову мне на грудь, будто я была матерью, а она – ребенком. Время умеет менять эти роли местами.

– Ох, Дебора. Ох, моя дорогая девочка. Я скучала по тебе. Как же я по тебе скучала. Ты ведь сможешь поехать с нами домой, поужинать или хотя бы выпить чаю с хлебом и вареньем?

Мы договорились, что я приеду завтра, к обеду, перед отъездом в Бостон. Весь день я показывала Джону ферму и поля, прежде бывшие моим утешением и моей клеткой.

– Эта комнатка еще меньше, чем ваша каморка в Красном доме, – тихо заметил он, оглядев крошечное пространство, которое мне повезло получить в свое распоряжение.

Теперь я понимала, какой удачей это было. Я была счастливицей.

После того как я ушла, комнатку использовали, и в ней не осталось ничего моего, но стоило мне закрыть глаза и сделать глубокий вдох, как мне снова было двенадцать и я писала письма при свете свечи.

Собравшись у старого стола, вокруг которого теперь стояли пустые стулья, за простой трапезой, мы обсуждали былые годы, повторяли дорогие нам имена, вспоминали любимые лица и воздавали должное ушедшим. Джейкоб после войны вернулся домой и женился на Маргарет, которая терпеливо ждала его, но они переселились на запад, в Огайо, где Джейкобу посулили землю, когда он дослужился до лейтенанта.

Бенджамин так и не женился и теперь управлял фермой Томасов вместе с Фрэнсисом и Дэниелом – те обзавелись семьями и жили неподалеку. Я хотела повидать и их, но мне показалось, что они намеренно не пришли со мной встретиться. Близость, подобная той, что была у нас с братьями, – сложное дело, и я простила их, хотя мне и сделалось грустно.

Перед нашим отъездом Бенджамин вынес из дома деревянный ящичек, с которым, как мне показалось, ему трудно было расстаться. Он подержал его в руках, прикусив нижнюю губу, а потом отдал мне:

– Это твое. Все, что ты оставила. Я прочитал все письма к Элизабет, которые ты записала в дневнике. Много раз. – Его лицо зарозовело неловким румянцем, но он не отвел взгляда, пока не договорил. – Они чудесные. Тебе бы их в книгу собрать.

Джон, как всегда внимательный и все подмечающий, извинился и, пока мы прощались, ушел убрать ящик в повозку и присмотреть за лошадьми. Миссис Томас обняла меня и взяла обещание, что я буду писать ей.

Я пообещала и попросила прощения за годы молчания.

– Вы были мне матерью. Вы любили меня. А я ушла, не сказав, что тоже люблю вас. Вы сможете простить меня, миссис Томас?

Она обхватила ладонями мое лицо и, обливаясь слезами, дрожащими губами проговорила:

– Я так тобой горжусь. Всегда гордилась. И прошу, навсегда оставайся Деборой Самсон. Никогда больше не прячь ее. Мир должен узнать о тебе.