История Древней Греции — страница 146 из 153

ствование до заключения этой борьбы, т. е. до 466 года; ведь критик Геродота сам не отрицает того, что конечною целью всего труда было для автора изобразить борьбу эллинов с варварами. Потом, с такой же уверенностью можно сказать, что в этом случае мы нашли бы в труде Геродота гораздо больше возражений, подобных тем, какие теперь находятся в книге VI (43), а также, быть может, и больше единства и последовательности в изложении. Совершенно соглашаясь с гипотезой первоначального составления Геродотом разрозненных заметок, мы из чтения труда его в настоящем виде выносим впечатление неоконченности не только, так сказать, внешней, но и внутренней; особенно арифметические вычисления носят на себе характер спешности и непроверенности. Заключительная глава всей истории о суровости персидской территории и о находящейся в связи с ней доблести персов приставлена слишком механически, по всей видимости с целью заключить изложение упоминанием не отдельного факта, не имевшего решающего значения, но каким-либо общим соображением, согласным с руководящей мыслью автора о суетности земного величия.

Что касается времени издания Геродотова труда в свет, о чем критик говорит только мимоходом и относительно чего предание не дает нам никаких сведений, то вопрос этот может быть разрешен почти с подобающей точностью. По словам Ктесия, бегство Мегабизова сына Зопира в Афины, о котором упоминает Геродот (III, 160), имело место незадолго до смерти Артаксеркса Длиннорукого (426/5 до Р. X.). Ни о каком более позднем событии историк в труде своем не говорит; самая смерть Артаксеркса, кажется, предполагается им (IV, 98). Итак, 426/5 год может считаться хронологическим крайним пределом занятий историка над его сочинением. В этом последнем имеются и другие данные в пользу такого именно заключения: в 425 году на острове Сфактерии взято было в плен афинянами сто двадцать знатных спартанцев, которые и были доставлены в Афины (Фукидид, IV, 40). Если бы факт этот был известен Геродоту, то советник Ксеркса Демарат в своей характеристике лакедемонян (VII, 104, 209) или не преминул бы отметить его, или воздержался бы от уверения, что спартанцы на войне всегда верны правилу – побеждать или умирать. В 424 году афиняне заняли остров Киферу и оттуда причиняли большой вред Спарте. Если бы труд Геродота не был закончен к этому времени, то историк не пропустил бы столь важного случая в том месте (VII, 235), где тот же Демарат советует Ксерксу отрядить часть флота для занятия Киферы, так как этой стратегической мерой можно было, по его мнению, доставить Спартанское государство в затруднительное положение. Что окончание труда отделено было от издания его лишь самым незначительным промежутком времени, ясно видно из того, что в 425 году сочинение Геродота уже обращалось в афинском обществе: в противном случае мы не имели бы Аристофановой пародии на некоторые места Геродотовой истории в комедии «Ахарняне», поставленной на сцене в 425 году. Таким образом, и другим путем мы пришли к заключению, несогласному с гипотезой Сэйса о двух изданиях Геродотовой истории. Наконец, нельзя игнорировать и обещания Геродота, сделанного (VII, 213) и неисполненного – сообщить в дальнейшей части повествования некоторые подробности об Эпиальте и его смерти, – обстоятельство едва ли примиримое с предположением критика о двух изданиях истории при жизни автора.

Мы не видим, наконец, ни нужды, ни основания настаивать на том, будто Геродот пользовался для своих литературных целей услугами только профессиональных проводников, или cicerone, таким путем добывавших себе кусок хлеба; но и это обстоятельство нужно критику для того, чтобы умалить достоинство известий Геродота. Из того, что проводниками нашего историка в Египте были несведущие переводчики, вовсе еще не следует, что и во всех других местностях он не имел свидетелей более надежных.

Сэйс гораздо основательнее, когда содержащиеся в труде Геродота речи считает недействительными, сочиненными с целью морализации на излюбленные автором темы и иногда приуроченными к событиям вымышленным. Так, несогласными с действительностью он признает речи трех персидских вельмож, произнесенные по низвержении мага в Персии (III, 80–82), относительно речей Солона Крезу справедливо указывает на хронологическую несообразность: путешествие Солона относится к тому времени, когда Крез не был еще царем Лидии. Число подобных примеров можно было бы значительно увеличить. Достаточно напомнить, что Геродот несколько раз влагает в уста Креза, мидян и персов чисто эллинские сентенции (I, 207, 118, 120, 124, 204, 210; III, 80–82; VII, 10, 18, 46–50; IX, 16). Однако и здесь критик забывает, что манера Геродота не составляла исключительно его принадлежности. В требованиях публики, воспитанной на эпических образцах и вообще в высокой степени одаренной художественными вкусами, следует искать настоящего объяснения той особенности древнеэллинской историографии, которая была бы безусловно осуждена в строго историческом сочинении любого современного нам писателя. У нас вовсе нет данных, свидетельствующих о введении речей в историческое изложение предшественниками Геродота, и мы скорее склонны думать, что сухое, отрывочное, слишком деловое повествование их, образцы которого можно видеть в уцелевших фрагментах их сочинений, было лишено этого существенного элемента истории Геродота, Фукидида и позднейших историков, важнейшего художественного украшения трудов их. Таким образом, присутствие речей и диалогов в трудах Геродота и других историков служит новым подтверждением нашего воззрения на зависимость древнеэллинской прозы от поэзии. Зависимость эта составляет явление сравнительно позднее в литературе эллинов; она обнаружилась в то время, когда прозаическое изложение вышло из зародышевого состояния и стало способным к усвоению успехов, достигнутых раньше поэтической речью. Для нас весьма знаменательно то, что сознательное стремление Фукидида к исторической истине, которым он сам отличал себя от предшественников, не удерживало его от внесения в свой труд множества речей, составленных самим автором согласно правилам риторического искусства, а не исторической правды. Правда, между речами Геродота и Фукидида есть большая разница, определяемая различием целей того и другого историка; тем не менее в основании речей обоих писателей лежит одинаковая тенденция – оживить прозаическое изложение эпизодами поэтическо-драматического свойства, к каковым публика привыкла со времени Гомера и каковыми она восхищалась на городской площади и в театре. Но и здесь мы, кажется, не погрешим против истины, если долю сочинительства Геродота ограничим известными пределами: получаемые им известия драматизировались нередко в устах самих свидетелей, каковая особенность характеризует изложение на невысокой степени развития вообще. Геродоту оставалось облечь эту часть показаний в литературную форму и, быть может, усилить, ярче оттенить намеченную в них тенденцию всего повествования Геродота. Распределить в точности, что́ в подобных речах принадлежит говорящему лицу, что́ свидетелям историка и наконец самому историку, для этого нет у нас достаточно средств.

С большей справедливостью критик обращает внимание на то, что «отец истории» внес некоторые легенды в свое повествование или предпочел известные варианты сказаний не потому, что он слышал их от очевидцев, а просто потому, что они согласовались с его философским настроением, свидетельствовали о непрочности всего земного или же подвергали сомнению известия предшественников. «Так, из различных сказаний о рождении и воспитании Кира он предпочтительно выбрал чистейшую басню, а простонародные рассказы выдал за египетскую историю… Рассказ о фениксе, составляющий плагиат из Гекатея, служит убедительным доказательством того, как мало он заботился о подлинной очевидности, с какой легкостью принимал подходящую к его вкусам легенду и за достоверность чужого известия брал ответственность на себя».

Вся дальнейшая аргументация критика направлена с беспощадностью против установившегося в науке приговора об «отце истории» как о свидетеле добросовестном. Поразительнейшим образчиком недобросовестного обращения с фактами Сэйс называет Геродотово описание крокодила и гиппопотама, которое «не только похищено у Гекатея, но и содержит в себе те же ошибки, вместе с тем Геродот прилагает всяческое старание к тому, чтобы описание его производило на читателя впечатление результата собственного наблюдения». Не только «всяческого», но никакого «старания» в этом смысле читатель не находит у Геродота. Далее, судя по тону изложения, продолжает Сэйс, «можно бы подумать, что Геродот был замечательный лингвист, что он свободно беседовал с египтянами, финикиянами, арабами, с карфагенянами, вавилонянами, скифами, таврами, колхами, фракийцами, карийцами, кавниями и персами. Между тем всякий раз, когда приходится объяснять иностранные слова, автор обнаруживает полнейшее незнание этих языков». «В книге II (104, 105) Геродот делает вид, что знаком с языками Египта и Колхиды, причем называет их родственными, – приговор, который можно поставить рядом с заверением, что египетский язык похож на чириканье птиц (II, 57). Однако когда мы читаем дальше, что колхи имеют курчавые волосы и черную кожу, то возникает сомнение: да был ли автор в Колхиде и еще больше в том, чтобы он расспрашивал ее жителей». Критик указывает на то, что не раз Геродот в повествовании о Египте маскирует свое невежество ссылкою на религиозные побуждения, якобы внушающие ему воздержание от объяснения и даже наименования божественных предметов, прежде всего бога Осириса и его культа. Вслед за Видеманом Сэйс утверждает, что в этих случаях богобоязнь была только благовидным покровом неведения повествователя или его проводников, так как-де нельзя допустить, чтобы Геродот стеснялся произносить имя божества, «которое постоянно было в устах каждого туземца, беспрерывно попадалось на глаза на множестве памятников, которое, наконец, в других местах упоминалось самим Геродотом». Таким образом, историк «сознательно морочит» своих читателей, когда говорит, что не желает называть божество по религиозным побуждениям (II, 86, 132, 170). Вслед за сим критик приводит образчик настоящей, по его мнению, словесной передержки (