непрерывно доходит до Лютера. Католикам не оставляют даже их признанных святых, потому что недавно у них попытались отнять самого Бернарда Клервосского. Я не хочу посягать на почтенный «генетический» метод исследования, который признан теперь последним словом науки, но не могу подавить подозрения, что он применяется правильно далеко не всеми. Если мне покажут, что св. Франциск оказал прямое воздействие на Лютера, я признаю необходимость коснуться первого в предисловии к биографии второго, хотя бы от этого предисловие превратилось в отдельную книгу. Но тогда надо взять Франциска только с той стороны, которою он на Лютера влиял, даже не с той, которою он мог влиять по нашему современному разумению. Ведь совсем иными были Франциск и Августин в свою эпоху, в XV–XVI вв. и в XX веке. Если же Франциска и Августина нашего времени переносят назад, сопровождая это видимостями воссоздания их культурной среды, и «генетический» метод и историческая наука этим только дискредитируются. История — наука телеологическая. Поэтому и Герма стоит в связи с Реформацией, но чтобы понять эту связь, надо искать не могущих быть случайными сходств учения и настроения, а воссоздать весь исторический процесс от Гермы до Реформации. Иначе получится не история, а «история генералов».
Впрочем, здесь для меня важны не эти соображения, а частное применение «революционного метода» исследования — объяснение религиозного подъема ХII–XIII вв., как реакции на обмирщение церкви.
Так ли пала церковь, так ли трудно было найти праведного священника и благочестивого монаха? — Наши источники не устраняют опасений. На церковь нападали еретики, но они ведь не могут считаться беспристрастными свидетелями. К тому же — и это главное — в их кругах моральное и религиозное состояние церкви измерялось степенью отдаленности ее от апостолов и Христа, и Арнольд Брешианский был готов примириться только с церковью, отказавшейся от земных благ. А если измерить клир меркою апостольской жизни, — хороший епископ в XIII веке был столь же «редкой птицей», как и во времена св. Бернарда. С большей осторожностью следует отнестись и ко многим современным писателям. Иаков Витрийский печалится о положении курии — его смущает заваленность высших сановников церкви политическими делами. И он, и Цезарий Гейстербахский, и Иоахим дель Фьоре борются с «безнравственностью» клира и склонны иногда сгущать краски, тем более что к этому влекут двух первых самый стиль и форма их произведений. Много из сообщенного ими вызывает основательное недоверие, и я не думаю, чтобы Иннокентию III кто-нибудь осмелился сказать: «Os tuum os Del est, sed opera tua sunt opera diaboli»{191}. Преувеличение — черта, одинаково свойственная всем моралистам. Еще ярче описывал падение нравов своей эпохи блаженный Иероним, но это не обязывает слепо принимать на веру его характеристики. Сопоставим их с сочинениями какого-нибудь Аполлинария Сидония, и гневные слова Иеронима окажутся риторической шумихой. Другой подозрительный момент проступает у Салимбене, разделяющего недоброжелательное отношение своих собратьев по ордену к клиру и неудержимо склонного к пикантным историям и зубоскальству. Трудно без ограничений принять и нападки на продажность курий со стороны не жалевших истины ради красного словца авторов разных ходячих стишков.
Но, ослабляя несколько значение всех этих показаний, мы не можем и не должны их уничтожать. После самой строгой цензуры остается еще значительное количество живого, убедительного, не подлежащего сомнению материала. Его подтверждают и данные ультрацерковного происхождения. Папские регесты, акты соборов и речи понтификов полны определенных указаний на распространенность среди клира непотизма, симонии и конкубината. Сами папы свидетельствуют об этом в своих речах и письмах. Они борются с «падением» клира, желая видеть его распространяющим свет так же, «как звезды на своде небесном»; обязывают епископов наблюдать за нравами подчиненного им клира. И часто местные епископы идут им в этом навстречу, как Ардинго во Флоренции… И нескромные желания пап и поддержка их мероприятий соборами и местным клиром не позволяют придавать чрезмерное значение указаниям на падение церкви, слишком их обобщать. Папам было на кого опереться. Иначе не были бы возможны такие суровые кары, как суспенсация на целый год только за разговор с женщиной сомнительной репутации. И то, что сами папы некоторое время держались принципа зависимости действенности таинств от морального качества совершающего их, подтверждает то же самое. В церкви было много грязи и порока, но она не была покрыта ими с головы до пят. Можно даже предполагать, что она нравственно была значительно выше, чем кажется нам. Собирая материал, мы оцениваем его с точки зрения нашего идеала церкви и забываем подумать о воззрениях эпохи. Мало показать, что симония, непотизм и конкубинат существовали; надо доказать, что они возмущали современников — не моралистов и пап, а среднего человека. С другой стороны, мы не обращаем должного внимания на распространенность явления, характеризуемого материалом: количество данных не всегда зависит от распространенности явления — часто лишь от особенностей источников. Читая их, мы делаемся жертвой своего рода оптического обмана. Источники говорят или о святых или же о грешниках, о людях же средних, которые составляли большинство, молчат. Это и понятно — золотая середина всегда безвестна. Никому не могло прийти в голову хвалить священника за то, что у него нет конкубины, или за то, что он не напивается до бесчувствия. Напротив, как не отметить, если он был «magnus potator» или «podagricus et non bene castus»{192}! Точно так же и задача соборов заключалась не в описании состояния церкви, а в борьбе со злом в ней. И если многочисленны в XIII веке официальные указания на отрицательные стороны клира, это показывает совсем не то, что низок был его средний моральный уровень, а то, что правящая церковь, захваченная общим движением, стремилась к высокому идеалу, не желала примириться с такими бытовыми и привычными явлениями, как конкубинат, и хотела, чтобы клир сиял, как звезды на небе. Отрицательные стороны церкви сгущаются моралистами, сатириками и реформаторами, самими папами, которые что-то не чувствуют своего бессилия: они сгущаются и обманывают нас, забывающих, что в средневековой латыни слово «все» значит «некоторые мне известные». В церкви было достаточно и положительных сторон. Понтифики эпохи — Иннокентий III, Гонорий III, Григорий IX и другие — были людьми безупречной морали. Не ниже их в нравственном отношении стояли многие епископы — Гвидо Ассизский, Ар динго Флорентийский и другие. Нетрудно было найти и хорошего клирика или монаха. В целом клир не заслуживает ни больших похвал, ни резкого порицания. И не из протеста против него вырастал новый религиозный идеал, а идеал этот приводил иногда к протесту против состояния церкви. Церковь не была хуже, чем в XI веке, возможно, что даже лучше; и если в XII–XIII вв. развивается ересь, причина ее не в состоянии церкви, а в чем-то другом. Явления нерелигиозного рода могли только содействовать подъему религиозности, но не вызвать его; они не могут объяснить и идейного содержания религиозных движений. Следовательно, причина заключена в самом религиозном сознании масс, вне прямой зависимости его от моральных качеств клира. Только на этой дороге можно найти объяснение тому факту, что в X–XI вв. моральное состояние клира, во всяком случае не лучшее, не вызвало ни такого расцвета ереси, ни такого сильного религиозного движения вообще, а в XII–XIII перед нами и то и другое. Только идя по этому пути, должным образом удастся объяснить сосуществование с ересью не менее, если не более, сильного религиозного движения внутри самой церкви.
С самых первых веков миссией церкви была христианизация масс, распространение Евангелия. Церковь воспринимала и осваивала античную культуру; соприкасаясь с язычеством, сама паганизовалась; но продолжала насаждать евангельский идеал. Этот идеал претерпевал некоторые изменения, но по существу оставался тем же утопическим идеалом первых веков христианства. Чем больше распространялось евангелие в массах, тем яснее вставала перед ними жизнь Христа и его учеников, столь далекая от современности, столь пленяющая своей кажущейся неосуществимостью. Всякое религиозное движение представляет из себя результат стремления приблизиться к этому идеалу, хотя бы оно и приводило в пещеру анахорета. Монах и еремит считали себя подражателями Христа; простой пресвитер гордо указывал на свою таинственную связь с Ним, на полученную от Него власть; каноники стремились подражать апостолам. Христианизация масс в существе своем сводилась к распространению в их среде идеала ранней христианской жизни. И дело не менялось с эволюцией общества и церкви. Церковь далеко ушла от проповедоваемого ею идеала. Она превратилась в могучую мирскую организацию, в государство. Она вмешалась в политическую жизнь больше, чем нужно было для ее миссии, и запуталась в политических отношениях и теориях, тратя свои силы на бесконечные споры о двух мечах, о солнце и луне. В борьбе за свое существование, «во рву львином», как выразился Жебар, церковь не хуже любого государства научилась пользоваться экономическими силами и приспособляться к их ходу. Сложной системой софистам-теоретикам удавалось устранить вопиющее противоречие идеала с действительностью и заглушить голос ясного сознания. Впрочем, не вполне, потому что из среды самой церкви исходили призывы к апостольству. Церковь шла в уровень с духовной культурой, двигая ее. Церковь развивала, «развертывала» основные элементы своей догмы; чем далее, тем сложнее и недоступнее становилось ее учение. Массам был доступен только тот евангельский идеал, который находили они и в словах представителей церкви, и в унаследованной, постоянно обогащающейся духовной своей культуре. Эта сторона религии была единственной способной развиваться в массах. Магия церкви — таинства, культ — уже сложилась, окрепла и охватила всю жизнь; не могла дать больше, чем давала. Сама церковь, омывая душу мирян покаянием, питая их духовным телом Христа, настаивала на развитии морали, всюду указывала на пример апостолов.