В апреле, мае и июне Робеспьер и становившийся все меньше кружок его ближайших советников мчались напрямик к своей цели. Одно за другим появлялись постановления, предназначенные для того, чтобы закрыть рты отступникам от Учения и сосредоточить всю власть в Париже, где «чистые» могли контролировать всю общественную жизнь. Все парижские клубы, кроме Якобинского, были закрыты, чтобы они не смогли стать центром восстания. Всем чрезвычайным трибуналам в провинциях было приказано прекратить работу и отправить находившиеся у них на рассмотрении дела в Париж, в более крупный и более безжалостный Центральный суд. Когда Робеспьер на заседании Конвента вставал со своего места, чтобы провести через Конвент новый декрет, оппозиционеры, кажется, соблюдали полную тишину. Никто не знал лучше Робеспьера, как надо провозглашать политику беспощадности, прикрывая ее словами, полными любви к людям и идеалистического благодушия. Он вежливо и мягко защищал террор как единственный способ установить царство «добродетели», а гильотину называл средством «для улучшения душ». Его помощники были откровеннее. «Только мертвые не возвращаются», – сказал Барер, а Колло д’Эрбуа цинично заявил: «Чем свободней дышит тело общества, тем здоровей оно становится».
Самому Робеспьеру теперь, конечно, льстили самым грубым образом. «Великого неподкупного» везде восхваляли за его добродетели, гениальность и красноречие. Вершиной его жизни и деятельности стал день 8 июня 1794 г., когда по его побуждению был устроен огромный праздник в честь Верховного Существа. В этот день депутаты Конвента торжественной процессией прошли в сад Тюильри, а Робеспьер шел на 15 футов впереди своих ничтожных коллег, нарядившись по последней моде того времени, и нес в дар божеству цветы и колосья. Затем этот первосвященник новой религии деизма сжег три больших чучела, которые символизировали атеизм, разлад и себялюбие, после чего произнес речь в высокопарном стиле. В ней были зловещие слова: «Люди! Отдадимся сегодня восторгам чистого наслаждения. Завтра мы возобновим нашу борьбу против пороков и тиранов!»
Через два дня Кутон (один из тех, кто говорил от имени диктатора) сообщил Конвенту, что имел в виду Робеспьер на празднике. Революционный трибунал работал слишком медленно, и у обвиняемых еще оставалась маленькая лазейка, позволявшая защищаться. Теперь Трибунал должен был заседать ежедневно, и процесс вынесения приговоров был значи тельно упрощен. Обвиняемому не разрешалось пользоваться ничьими советами, и для осуждения было достаточно «моральных доказательств». Все «враги народа» (определение, пугавшее своей неясностью) подлежали судебному преследованию, и присяжные, голосуя, не были обязаны следовать закону, а должны были только слушаться своей совести. Вероятно, Конвент утвердил бы все это, даже не пикнув. Но раньше, если обвиняемый был депутатом, для его ареста было необходимо согласие большинства его собратьев-депутатов, и это было достаточно мощной защитой. Теперь же самих депутатов можно было отдать под суд по одному лишь приказу грозного Комитета. В сущности, диктатор дал понять каждому члену Конвента, чтобы тот берег свою голову. В таком положении и самые слабые животные начинают защищаться. Это требование было грубейшей ошибкой.
Еще одну очень грубую ошибку Робеспьер совершил, когда отказался (в ответ на вызов, брошенный ему в Конвенте) назвать имена депутатов, которых предполагал обвинить. «Я назову их, когда будет необходимо», – надменно заявил он. Эти слова заставили задрожать каждого депутата, который когда-либо вставал у него на пути. Новый декрет был утвержден в «глубоком молчании». С этого момента «террор внутри террора» стал ужаснее, чем когда-либо. Осужденных казнили большими группами. Часто судьи посылали под нож пятьдесят несчастных обвиняемых за один день. Но конец террора становился все ближе.
Диктатор-фанатик всей душой ненавидел коррупцию, безнравственность и те виды жестокости, на которые не дал разрешения он сам. Могущественные и порочные люди, которые, занимая высокие должности в правительстве, злоупотребляли приобретенными благодаря этому возможностями, стали бояться Робеспьера. По меньшей мере три члена великого Комитета, в том числе могущественный Карно, начали противоречить ему. Его попытка сконструировать новую религию вызвала смех у тех, кто, казалось, должен был бы ее поддержать. «Ваше Верховное существо начинает мне надоедать!» – ворчал Бийо-Варенн. У Робеспьера по-прежнему было много сторонников в низших слоях парижан, и реорганизованная Коммуна столицы была верна ему, но ситуация явно становилась напряженной. В конце июля давно натянутая струна разорвалась.
Когда развязка стала приближаться, диктатор сделался угрюмым и недоверчивым. Его стала сопровождать охрана из верных якобинцев с дубинками, а его заявления звучали все более зловеще[178]. «Все развращенные люди должны быть изгнаны из Конвента», – заявил он. Кого он имел в виду? Те депутаты, которые чувствовали, что находятся под угрозой и отчаянно боялись за свою жизнь, были готовы свергнуть тирана. Робеспьер знал про их ропот и интриги против него, но 26 июля обратился к Конвенту со страстной речью в обычном для него духе:
«Существует заговор против народной свободы. Силу ему дает преступная интрига в самом сердце Конвента…
Накажите предателей! Очистите Комитет! Раздавите все фракции и установите на их развалинах власть справедливости и свободы!» Вместо аплодисментов его встретило молчание: депутаты явно были против него. Камбон[179] (храбрый человек) открыто заявил: «Настало время сказать всю правду. Один человек парализовал решимость всего собрания. Этот человек – Робеспьер».
Обсуждение закона окончилось полным поражением диктатора. На следующий день каждая из сторон пересчитала и организовала своих сторонников, и Робеспьер попытался противостоять надвигавшейся буре. Но его криками прогнали с трибуны, причем кричали не только умеренные, но и большинство его старых соратников-якобинцев. «Отбросим до конца занавес [сдержанности]!» – громогласно призвал Тальен. «Долой тирана!» – отозвались ему депутаты. Робеспьер пытался добиться, чтобы его услышали, но безуспешно. «Чистые и добродетельные люди!» – взмолился он, протягивая руки к тем, кто когда-то его восхвалял. В ответ он увидел каменные лица и услышал визгливые вопли. Кто-то крикнул ему с верхней скамьи: «Негодяй! Кровь Дантона душит тебя!» Депутаты Конвента встретили одобрительным криком предложение отдать под арест Робеспьера, его брата и трех сторонников диктатора, в том числе молодого, необузданного и красноречивого Сен-Жюста. «Республика погибла, разбойники торжествуют!» – крикнул свергнутый вождь, когда его волокли прочь из зала.
Но борьба еще не закончилась. Коммуна еще была на стороне Робеспьера, и она контролировала парижские тюрьмы. Ни один тюремный надзиратель не пожелал принять арестованного диктатора. Отряд муниципальных служащих отнял Робеспьера у конвоиров и торжественно привел в ратушу. На улицах раздались крики: «Да здравствует Робеспьер!» Отряд вооруженных горожан, которых возглавлял широко известный отчаянный авантюрист, агитатор Анрио, отдал себя в распоряжение свергнутого диктатора. Депутаты Конвента провели несколько мучительных часов в страхе, что на них вот-вот нападет толпа и перережет их всех. Однако Национальная гвардия после недолгих колебаний решила поддержать Конвент, а не Коммуну. Правительственные войска окружили ратушу и захватили мятежников, которые уже были объявлены вне закона. Робеспьер пытался застрелиться, но неудачно: пуля только разбила ему челюсть. Он был еще жив, когда в знаменитый день 10 термидора (28 июля 1794 г.) в 5 часов вечера его везли в телеге для смертников по улицам Парижа сквозь толпу, которая ликовала и громко требовала его крови. Двадцать два его друга поднялись на эшафот, а потом этот путь проделал и сам ужасный «диктатор». Когда его голова упала, воздух задрожал от аплодисментов[180]. Террор окончился.
Многие из тех, кто сверг Робеспьера, были так же безжалостны и неразборчивы в средствах, как их враг. Но они приобрели огромную популярность как люди, которые (так казалось французам) остановили террор, и не могли поставить под угрозу свое новое положение, возобновив казни. Конвент, который так долго был запуган, снова обеспечил себе свободу действий. Выжившие депутаты-жирондисты вернулись из изгнания. Якобинский клуб был закрыт. Те члены Революционного трибунала, которые особенно сильно злоупотребляли своей судейской властью, сами были казнены. Очень многие политические заключенные были выпущены на свободу, а остальные могли уже не опасаться смерти без честного суда. Франция, и особенно Париж, очнулась от тяготевшего над ней кошмара. Это было не просто возвращение к умеренности в политике республики. Французы даже были не против монархии, в особенности потому, что верили в возможность вернуть королей назад на таких условиях, которые обеспечат сохранение великих свобод, завоеванных в 1789 г. Правда, роялистов ослабило известие о том, что в 1795 г. несчастный дофин, сын Людовика XVI (хрупкий мальчик, которого лишили родителей и не дали ему достойных опекунов), умер в тюрьме, очевидно из-за небрежности или чего-то худшего со стороны его грубых тюремщиков[181]. Наследником престола Бурбонов теперь был брат покойного короля, граф Прованский, известный реакционер, находившийся в изгнании. Однако роялистские настроения усиливались. Парижские буржуа снова почувствовали себя уверенно и теперь поддерживали реакцию.
В 1795 г. даже было восстание роялистов, и оно было близко к успеху.
В 1793 г. Конвент принял ультрадемократическую конституцию, в которой сильно ощущалось влияние якобинских взглядов. Однако она не вступила в силу, а как только Робеспьер был свергнут, она была вообще отвергнута. В 1795 г. депутаты написали другую конституцию, которая была честной, но не вполне успешной попыткой избежать ошибок 1791 г. и создать республиканскую власть, которая будет далека и от крайнего радикализма, и от монархии. В этом документе был очень нужный французам список обязанностей и прав граждан, но в нем было и одно спорное положение: депутаты попытались лишить низы общества избирательного права и допустили до голосования только мужчин, которые прожили год на одном месте и платили налоги. Граждане, отвечавшие этим признакам, избирали выборщиков, а те избирали членов Законодательного собрания, которое состояло из двух палат. Одна палата называлась Совет пятисот и предлагала законы на рассмотрение, а другая палата, Совет старейшин (в нее входили двести пятьдесят депутатов, дольше работавших в собрании), проверяла и утверждала эти проекты. Исполнительную власть Конвент отдал в руки не президенту и не королю, а комиссии из пяти «директоров». Они контролировали министров, дипломатию, армию и гражданских чиновников. Советы должны были выбирать этих директоров сроком на пять лет, и каждый год один директор уходил в отставку